Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 47 страниц)
24
Партийное собрание началось, как обычно. Нину Сергеевну избрали председателем, она объявила повестку дня, доложила суть жалобы, с которой обратились в райком Рябушкин и Травников. Ее всегда веселый и бодрый голос вздрагивал, в нем слышались близкие слезы, а когда она бросала украдкой взгляд на Савватеева, то терялась еще больше. Нина Сергеевна никак не могла понять – зачем это собрание и разве можно обвинять Савватеева в том, чего за ним сроду не водилось?
Первым слова попросил Косихин:
– Я скажу несколько слов об авторах письма.
– Позвольте, э-э-э… – чуть приподнялся Травников.
– Владимир Семенович, не перебивайте, когда предоставят вам слово, тогда скажете. Итак, об авторах письма. Рябушкин работает у нас около двух лет, Травников – чуть больше двух десятков. И вот они нашли общий язык в одной точке – им неугоден нынешний редактор. Почему на это решился тихий, осторожный Владимир Семенович? Да потому, что нашел союзника. Будь его воля, он бы давно избавился от редактора, но просто боялся. А Рябушкин – энергичный, пробивной. Теперь о том, почему им не нравится Савватеев. Ну, с Травниковым понятно, хочет быть редактором, так хочет, что даже стал смелым. Рябушкин – другое дело. Ему Савватеев – как кость в горле, потому что мешает осуществить идею маленького крутояровского бонапартика.
– Косихин, э-э-э… вы говорите не по существу…
Но не так-то просто сбить Косихина.
– Как раз по существу, Владимир Семенович. Поясняю. Чего хочет Рябушкин? Быть в районе если уж не человеком номер один, то, по крайней мере, в первой пятерке. Хочет, чтобы его все боялись, чтобы перед ним ломали шапку. А методы для достижения цели – одни и те же. Критиковать до посинения, потом снимать урожай. Теперь факты. Помните, как он яростно критиковал нашу ПМК и ее начальника Авдотьина? Сейчас – ни слова. Выходит, поправились дела? Нет, все по-старому. Зато Рябушкину почет, и уважение, и низкий поклон при встрече, а главное – боязливый взгляд. Когда это понял редактор, он стал неугоден, а Рябушкин тоже понял – или он, или Савватеев. Середины нет…
Слушали Косихина очень внимательно. Каждый по-своему. Рябушкин нервно поправлял очки, Савватеев смотрел в окно, словно дело его не касалось. Травников краснел и осторожно ворочал шеей в тугом воротничке рубашки. У Воронихина по многолетней привычке было спокойное и непроницаемое лицо. Андрей, который еще ничего не умел скрывать, со злостью смотрел на Рябушкина и Травникова.
Косихин все так же размеренно, словно траву косил, говорил дальше:
– Савватеев честен. Вот и все. Не надо ломать головы. Он не дает Рябушкину стать крутояровским бонапартиком, а Травникову не дает сесть на то место, до которого Владимир Семенович никогда не дорастет. Я слишком длинно говорю. Закругляюсь. Вывод – об этом толковать надо было намного раньше, а не тянуть до крайнего. Что мешало говорить? А наше вечное «авось», как-нибудь обойдется. В первую очередь виноват я как секретарь парторганизации и готов понести за это наказание. Пусть собрание его и определит. У меня все.
Косихин сел. Нина Сергеевна натянуто улыбнулась:
– Кто хочет высказаться?
Осторожно поднялся Травников, посмотрел сначала на Воронихина, потом на Савватеева.
– Мне кажется, что докладчик, э-э-э, отклонился от темы и неправильно истолковал наш сигнал. Мы не ставили своей целью подать дело так, словно хотим снятия с работы Савватеева. Мы говорили о недостатках, которые есть в нашей редакции и которых, э-э-э, становится все больше…
Андрей сидел сбоку от Травникова и хорошо видел, что руки у того, обычно спокойного и величавого, подрагивают, понял, что Травников отчаянно трусит. И уже не может отказаться от задуманного. Наверно, единственный раз в жизни он нарушил рамки своей осторожности и, лавируя, холодея от страха, пытается выплыть к заветной, так долго вынашиваемой им цели. Говорил Травников долго, как всегда, нудно, с бесконечными «э-э-э», но линию главную держал. Хитро сворачивал на недостатки в редакции, не трогая Савватеева, но получалось, что во всем виноват редактор.
Об этом же начал говорить и Рябушкин.
Андрей вспомнил их лица в тот вечер, когда они приходили к нему домой, вспомнил так ярко, что даже передернулся. Хотелось закричать в голос. Но – крик здесь неуместен, глуповат будет. В драке с такими, как Рябушкин и Травников, на одну только глотку надеяться нельзя. И Андрей, переждав минуту, сдержав в себе крик, как можно спокойнее произнес с места:
– А вам не мешает кое-что вспомнить. Хотя бы как вы приходили ко мне домой.
Рябушкин сбился, глянул на Андрея. Понял, что теперь изменить ничего нельзя – заговорил Андрей Агарин, а Рябушкин надеялся, что он промолчит.
– О чем речь, Агарин, конкретней, – подала спокойный голос Нина Сергеевна.
– Они приходили ко мне домой и предлагали пойти в райком вместе с ними. По их расчетам, места распределились так: Травников – редактор, Рябушкин – зам, а мне, если соглашусь, оставляли стул заведующего отделом писем.
Андрей не считал нужным ничего больше добавлять. Травников сильней заворочал шеей в тугом воротничке рубашки. Воронихин, а он не проронил ни одного слова, терпеливо делал пометки в блокноте. Опытным чутьем он сразу догадался, куда поворачивается руль, – совсем не в ту сторону, в какую он хотел: вместо Савватеева обсуждали Рябушкина с Травниковым. Сейчас еще оставался момент, когда он мог своей властной рукой придержать этот руль, но только с большой натугой и с большой потерей для себя лично. А терять авторитет он не хотел. Поэтому выжидал.
Рябушкин справился с первым замешательством. Так просто он уступать не хотел.
– Хочу сказать, что Агарин дал не совсем верную информацию. Да, мы были у него с Травниковым. И разговаривали на эту тему. Но он неправильно нас понял. И мне еще не ясно – почему вы, Косихин, так на нас навалились? Это что – реакция на критику?
Рябушкин сел. Передернул плечами, поправил очки и независимо посмотрел на Савватеева. Тот выдержал этот взгляд и попросил слова. Откинув седые космы, прокашлялся, сильно выкинул руку и указал на Рябушкина, потом на Травникова:
– А я ведь вас, ребятки, ни капельки не боюсь. Ни на грош, даже гнутый. Не напугаете. О тебе, Владимир Семенович, разговора нет. А тебя, Рябушкин, я завтра же выгоню из редакции. И в трудовой книжке напишу: спекулянт на наших трудностях и паразит. Так и напишу, без всякой статьи. Волчий билет тебе дам, чтобы ни к одной редакции на пушечный выстрел не подпускали.
– Вот наглядный пример, Александр Григорьевич! Вы слышите, как он разговаривает? – повернулся Рябушкин к Воронихину.
– С такими, как ты, я и дальше буду так разговаривать! – отрезал Савватеев.
Рябушкин недоуменно развел руками.
Нина Сергеевна предоставила слово Воронихину.
Первый сказал очень кратко:
– Вопрос о работе редакции мы вынесем на бюро. И детально обсудим.
Большинством голосов приняли решение – тоже очень короткое: жалоба Рябушкина и Травникова необоснованна.
– Надеюсь, наше решение будет учтено на бюро? – спросил Косихин.
– Думаю, да, – кивнул первый.
Но думал Воронихин, возвращаясь в райком, совсем другое: «Нет, все, Паша. Отправлю тебя на пенсию. Хватит. Для тебя же самого лучше будет».
После собрания, придя домой, Савватеев почувствовал, что ему худо. Его и раньше донимала головная боль, но в этот вечер она была какой-то иной, давила тупо и безжалостно, как горячий железный обруч. Едва уснул. И в душной, непроницаемой темноте кошмара, словно наяву, увидел, что рушится землянка. От взрыва приподняло накат, несколько мгновений он как бы повисел в воздухе, а потом вместе с землей, с бревнами рухнул вниз. Придавил. Барахтаясь, Савватеев кричал и звал на помощь.
После памятного собрания, после неожиданной и серьезной болезни Савватеева в редакции стало тихо, сосредоточенно, почти не раздавался смех и прекратились веселые сборы у Косихина в кабинете. Травников отсиживался за своим столом, зарывшись в бумаги, разговаривал только в необходимых случаях. Он уже начинал каяться, что сделал неосторожный шаг и связался с Рябушкиным, но и не теряя надежды, выжидал – чем же кончится? Рябушкин, наоборот, был спокоен, внешне, по крайней мере, нисколько не изменился и каждое утро, как будто ничего не случилось, начинал с обычного:
– А знаешь, Андрюша, вчера мне роскошный анекдот рассказали…
Андрей сейчас ненавидел его, не разговаривал с ним и еще поражался: как можно быть спокойным после случившегося? «Ему хоть плюй в глаза, а он все – божья роса», – вспоминалась любимая в таких случаях поговорка тети Паши.
Рябушкин, конечно же, его отношение к себе заметил и вскоре завел разговор:
– Андрюша, ты со мной даже разговаривать не желаешь? Так? Согласно последним выводам я в твоих глазах человек дрянной, почти подонок, и средства у меня тоже грязные. Можно не отвечать, я знаю. Но те, Андрюша, против кого мои методы направлены, еще мельче и грязнее меня. Они говорят одно, а делают другое. С трибуны лозунги кричат, а сойдя с нее, воруют государственные деньги. Подожди, поймешь. Быть вместе с ними тебе не позволит совесть, а за благородные порывы тебя будут бить по лицу. Ты обозлишься и в конце концов станешь таким же, как я.
– Нет, не стану.
– Не говори «гоп». Давай поживем и поглядим.
– Слушай, чего ты добиваешься, чего ты хочешь?!
Рябушкин усмехнулся. Подошел к окну, долго глядел на крутояровскую улицу, словно хотел что-то там высмотреть. Резко повернулся.
– Я не хочу быть маленьким человечком и снизу смотреть на хозяев жизни. Понимаешь? А кто у нас в Крутоярове хозяева жизни? Козырин, Авдотьин… Я тоже хочу быть хозяином этой жизни. Понимаешь?
– А при чем тогда Савватеев?
– Он мешает мне. Да и вообще – почти все хотят одного и того же. Жирного куска! Только не говорят вслух. Мне этот кусок не нужен. А что нужно? Власть над людьми… и над Козыриным в том числе!
В какую-то минуту Андрею показалось, что Рябушкин раздевается перед ним. Бывают иногда случаи, когда человек раздевается, не стесняясь других. Видно, Рябушкину надоело носить свою мечту только в себе. Вот он сейчас и раздевался, и обнажалось что-то нечистое, с душком. До отвращения. Андрея передернуло.
– А ты сволочь, Рябушкин. Большая сволочь!
– Я на тебя, Андрюша, не обижаюсь. Придет время, ты эти слова возьмешь обратно.
Рябушкин удовлетворенно рассмеялся, хлопнул его по плечу и снова отвернулся к окну.
25
Лето, настоящее лето стояло на крутояровских улицах. Молодое, яркое. Доцветала сирень, неистово зеленели деревья, и все на земле было залито теплым солнечным светом. Ночи приходили короткие и тихие, как легкий вздох.
Андрей с Верой торопились в кино. Впереди них по тротуару шла пара. Обгоняя, Андрей мельком оглянулся и узнал их. И парня, и его спутницу. Он встречал их вскоре после того, как пришел из армии. Помнится, были на парне армейские брюки, а на шапке выделялось пятно от снятой звездочки. Девчонка радостно и преданно заглядывала тогда ему в лицо. А сейчас все изменилось. Сейчас она шла отяжелевшей поступью, чуть подав назад плечи, прямая и величественная, голову держала высоко и смотрела вперед. Она несла себя, беременную, осторожно и плавно. А парень придерживал ее за локоть и заглядывал в лицо. Андрей с Верой отошли от них, потом оба не удержались, оглянулись, посмотрели друг на друга и заулыбались.
За фильмом Андрей следил невнимательно, он перебирал тонкие пальцы Веры, чувствовал их ответное ласковое пожатие, и на душе после длинного редакционного скандала становилось светлее. В тот вечер они долго сидели на берегу Оби, ничего не говоря друг другу и прекрасно зная, что может каждый сказать. И только теперь в полной мере Андрей понимал, почему отец перед смертью звал не кого-нибудь, а свою жену, и винился только перед ней, как перед совестью. Андрей не заметил, как начал рассказывать Вере о своих родителях. Это была вторая история, хранившаяся в памяти агаринской семьи…
Под вечер, когда затихнет какая-нибудь маленькая приобская деревушка, вдруг выплывет из-за поворота длинный серый плот. Стоит на нем большой шалаш, ярко горит костер, разложенный на железном листе, и далеко-далеко по тихой, спокойной воде разносится песня. Звенит-гуляет от одного берега к другому, поддерживают ее молодые сильные голоса, не дают пропасть-затеряться. И знали, по одной только песне знали в любой деревушке, что плот гонят крутояровские сплавщики. Были они мужиками сильными, отчаянными и злопамятными, а еще славились добрыми песнями. Не успеет плот приткнуться к берегу, как, глядишь, замелькают яркие девичьи платки и нарядные кофточки. Сплавщики словно забыли, что завтра спозаранку опять работа, до полночи пляшут и поют у костра с девчатами. Бывало, и глазом не успеешь моргнуть, как в густом ветельнике помаячит белый платочек, помаячит, да и потухнет. Не раз собирались местные мужики поколотить проворных сплавщиков – да куда там! Только один свистнет, все сразу хватают по увесистому стяжку в руки и выстраиваются стенкой – попробуй подступись. Еще и ржут:
– А что, виноваты мы? Девки сами липнут, ни одну за руку не тянули.
Отчалит плот, плывет дальше среди белых густых облаков, которые отражаются в воде, и снова от одного берега, крутого, песчаного, до другого, низкого, ветельником затянутого, гуляет песня, повторяет ее эхо, тесно становится ей в обских берегах, и поднимается она тогда вверх, к небу.
И знали ведь девки, пилили их матери – бойся крутояровских пуще огня, а все равно, как только покажется плот, расцветал берег нарядными платьями и кофточками.
История, которую долго еще помнили в Крутоярове, приключилась с Егором Агариным, одним из сплавщиков. Приголубил в ветельнике девчушку, рано утром уплыл на плоту и потом, стараясь не отстать от товарищей, хвалился, как ловко ее окрутил, рассказывал под хохоток, как обещал жениться.
Пригнали плот в город, вернулись домой. Что вспоминать? Было, сплыло – не найдешь. Да вот закавыка. Заныла душа у парня. Ни девчушки той, ни ночи в ветельнике забыть не может. На вечерку пойдет – скучно. Все стоит перед глазами та девчушка – тоненькая, кареглазая.
В житейских делах Агарины издавна славились великим упрямством. Если уж кто из них вцеплялся в свое, задуманное, никакими клещами не оторвешь. Задумал и Егор. По осени обулся в хромовые сапоги, купленные в городе на базаре, сдвинул голенища гармошкой, напустил на них широкие штанины, надел новое пальто, примостил на макушку кубанку, выпустил на волю чуб – поехал.
Добрался до памятной деревушки, нашел дом Натальи (так ту девчушку звали) и только открыл ворота, как сразу, нос к носу, столкнулся с будущим тестем. Вокруг да около топтаться не стал – бухнул прямиком:
– Жениться приехал.
Видно, тесть уже про все знал.
– Подобру-то мне бы теперя стяжок потяжельше да по ограде тебя покатать, а то и мужиков крикнуть. Как кумекаешь? Ладно, вижу, непужливый. Глянешься ты мне, паря. Иди толкуй. Согласится – дай бог, а нет – помогать не стану.
Наталья согласилась. Увез ее Егор в Крутоярово. А там коса на камень налетела. Мать с отчимом уперлись. Отец у Егора погиб в гражданскую, мать несколько лет повдовствовала, сошлась с кержаком Зулиным, мужиком угрюмым и строгих правил. Под его дудку, видно, и запела. Нам, дескать, такая невестка не нужна, может, она после тебя еще с кем путалась. Егор постоял у порога, послушал их, не сказал ни слова, повернулся, и только двери сбрякали.
Купил себе на краю села засыпуху, на спине перетаскал пожитки. Наталья два окна помыла и повесила занавески. Так и зажили.
Доброй песней в Крутоярове никого не удивишь. Сами мастера. Но так, как молодые Агарины пели, вряд ли бы кто сумел. Вечерком, управившись с делами, садились они возле своей засыпухи и пели. Соседи открывали окна, слушали. Иногда к двум голосам присоединялся третий, еще не окрепший, чуть дрожащий. Это Павла, младшая сестра Егора, прибегала к молодым тайком от родителей.
Буйно цвела черемуха в ту весну, белой волной захлестнуло Крутоярово, похолодало в воздухе, и явственно несло с разлившейся Оби влагой. Виден был даже с низенькой ступеньки широкий речной простор. Волновалась душа у Егора, просилась к привычному делу. Плоты, уже связанные, стояли наготове. Наталья в дорожный мешок собирала ему харчи.
А пригодились те харчи на другое дело. Призвали Егора в армию. Мать с отчимом на проводы не пришли, только через Павлу переслали сыну немного денег, он их Наталье оставил.
И закрутилось все, как мелкий песок, подхваченный вихрем. Через месяц, в июньское воскресенье, взвыло Крутоярово от нежданной беды. Выплеснулась она из черного круга репродуктора, который совсем недавно повесили на площади. Только два человека о ней не знали – Наталья Агарина да старый фельдшер, принимавший у нее роды. Под вечер в маленькой крутояровской больничке раздался детский крик. Старик фельдшер сел прямо на пол, облегченно вздохнул и набожно перекрестился:
– Слава те, господи…
Дальше тянулось лето. Наталья ворочала тяжелые бревна на сплаве, ждала писем от Егора. Он писал, что пока еще служит в городе, намекал, что скоро поедет вслед за остальными мужиками. Нянчить первенца помогала Павла. Осенью, когда выпал первый снежок, в Натальину засыпуху постучался свекор. Покосился на зыбку, где неслышно сопел внук, и, уставя глаза в пол, буркнул:
– Собирайся.
– Куда? – испугалась Наталья.
– Кум наш с городу был, проездом. Егора видел. Говорит, на той неделе на фронт погонют. Мальца нам оставь, а сама езжай, гостинцы отвезешь.
– Да как Колю оставлю, от груди еще не отнимала, да и Егор не видел.
– Не помрет, накормим.
– Нет, с сыном поеду.
Свекор глянул на свою тоненькую большеглазую невестку и махнул рукой. Тоже, видать, упрямая, не переспоришь.
Выехали в тот же вечер. На следующий день добрались до села, где был заезжий двор, там договорились с попутной подводой, и свекор, не очень-то разговорчивый, тяжело сморкаясь в рукавицу, буркнул:
– Скажи Егору – пусть без оглядки воюет. Прокормим мы тебя.
Повернулся и пошел. Только тяжело захрупал снежок под его большими пимами.
Лишь через двое суток оказалась Наталья в городе.
Сроду там не была, заблудилась. Ноги уже не держат. Насмелилась, подошла к командиру, рассказала. Душевный командир попался, довел до самых ворот, на которых была нарисована красная звезда. Поговорил с часовым, и тот кому-то крикнул, чтобы позвали Агарина. Вдруг ворота открылись и послышалась тяжелая поступь. В полушубках, в валенках, молча и грозно шли солдаты. Кто-то крикнул из строя:
– Эй, бабочка, это ты к Агарину?
– Я! – кинулась вперед Наталья.
– На отправку они пошли. Дуй на станцию, может, успеешь. Вот по улице прямо, не сворачивай.
Не помнила Наталья, как бежала впереди солдатской колонны по улице, как упала несколько раз, не слышала, как испуганно ревел Коля. Бежала, а не поспела. Эшелон медленно набирал ход, она кидалась от одной теплушки к другой, спрашивала, но никто не знал Агарина. Наконец крикнули:
– Он в первой теплушке!
Кинулась туда, но ветер качнул над паровозной трубой густую черную ленту дыма; раз, еще раз, сильнее, дернулись теплушки, чаще застукотили колеса. Эшелон, забитый крепкими мужиками с обветренными лицами, тянулся мимо. По откосу, по непритоптанному снегу, засыпанному сажей, из последних сил, спотыкаясь, бежала Наталья и сквозь слезы не сразу заметила, что эшелон скрылся, истаял в белизне свежего снега. Обессилела, села на откос, прижимая к себе ребенка, закутанного в теплые шали. А мимо нее, почти без перерыва, гудели и проносились все новые эшелоны.
Какие-то солдаты, уже под вечер, подняли ее, отдали мешок, который забыла она возле ворот со звездой, отвели в маленькую комнатушку при вокзале, где Наталья и просидела всю ночь, не закрыв глаз.
Мужикам – воевать, бабам – ждать. Бывшего крутояровского сплавщика Егора Агарина военная судьба крепко пытала на прочность. Из-под Москвы да в Сталинград, как из огня да в полымя. Ранение, госпиталь. На формировке, проходя мимо строя, напротив него остановился хмурый капитан со свежим шрамом через всю щеку. Оглядел, словно измерил и взвесил широкоплечего, рослого парня.
– Выйди из строя.
Еще нескольким солдатам сказал то же самое, построил их и увел с собой. Так Егор попал в десантный батальон. В это самое время и догнало его письмо из родного Крутоярова. Писали мать с отчимом, что скурвилась его Наталья, спуталась тут с приезжим. «Говорят, будто ранетый, а на самом деле, по-нашему, чистый беглец. За бабьим подолом прячется. А ты, сынок, из головы ее выкинь, и, как домой вернешься, мы тебе какую хошь невесту подыщем, слава богу, их теперя у нас хоть пруд пруди».
После такого известия Егор письма жены сжигал не читая. Даже матери писать перестал. Закаменел. Все искал смерти, в самую пасть ей залезал, а она медлила, не торопилась. К концу войны грудь дородного усатого гвардейца была завешена наградами, а в груди от этого звона легче не становилось.
Не легчало на душе и у Натальи в далеком Крутоярове. Она писала письмо за письмом, рассказывала, что случилось. Не знала ведь, что горят ее письма от огня немецкой трофейной зажигалки непрочитанными. Ломала свою гордость, шла к свекрови.
– Опять приперлась? – недовольно ворчала старуха. – Чего надо?
– Живой?
– Бог милует. А тебя забыл, из головы выкинул. Потаскуха.
Убитая, тащилась домой, в свою засыпуху. Горели на ладонях кровавые волдыри от тяжелого багра, ныли промоченные, простуженные ноги. И новый день казался еще страшней, чем прошедший. Павлу отправили на дальний лесозавод, наведывалась она изредка – в баньке помыться да бельишко сменить. Колю оставить было не с кем. Утрами Наталья ревела вместе с сынишкой, привязывая его ремнем к ножке стола, чтобы тот никуда не убежал и не добрался до печки. На табуретке оставляла чашку с похлебкой и ломоть хлеба. Ворочала на сплаве тяжелые мокрые бревна, а мысли в каждую минуту были дома. Прибежит в засыпуху после работы – глаза бы не глядели. Парнишка наложит вокруг стола. И пол весь, и сам до ушей… Не выдерживала Наталья, колотила сына по худенькому тельцу, спохватывалась, обнимала его и плакала. Коля к тому времени уже лепетал, жаловался:
– Дядя Веня был – ты меня не привязывала. Мы на улицу ходили. А дядя Веня придет?
Господи, как дитю объяснить, что с кладбища мертвые не возвращаются, как ему, да и отцу его рассказать, чтобы поверили? Но даже и теперь, все заново перебирая, ни разу не пожалела о случившемся, о том, что сделала, об этом горемычном дяде Вене, которого поминал, не мог забыть сын.
Встретился он ей в третье военное лето. Бабы, закончив вязать плот на дальнем участке, на двух лодках плыли в Крутоярово. Плыли уже под вечер. И вдруг с берега донесся слабый крик. Самые остроглазые разглядели мужика. Засомневались:
– А ну как дезертир? Не подчаливай, бабы. Правь к другому берегу.
– Вот уж дезертир сразу! Может, заблудился человек.
– Чего ему тут блудить, шел бы по дороге.
Бабы переговаривались, не гребли, и лодки плавно сносило вниз по течению. Человек на берегу закричал громче, побежал и упал. Не поднимался. Бабы посовещались и решили все-таки подплыть. Самые смелые, прихватив багры, подошли ближе. На песке, уцепившись худущими руками за тоненький росток ветелки, лежал совсем молоденький паренек, это сразу было видно, что совсем молоденький, хотя лицо, как у старика, морщинистое и худое. А глаза – ребячьи, испуганные и жалостные. Он смотрел на окруживших его баб, молчал.
– Ты чей, откуда?
Не отвечал.
– Может, документы какие есть?
Паренек закрыл глаза, неловко дернул плечами, и одна за другой из-под опущенных ресниц выкатились слезы. И сразу кинулись в глаза бабам разбитые ботинки с отставшими подошвами, измызганная, в грязи, шинелишка с оторванными крючками, косицы давно нестриженных белых волос, лежащие на тонкой, словно выжатой шее.
– Да что вы привязались? – вскипела Наталья. – Человек говорить не может, а вы как сороки. Беритесь давайте.
Она взяла паренька за ноги, другие ухватили за плечи. Понесли к лодке. Приплыли в Крутоярово, побежали за председателем сельсовета. Тот пришел, обшарил карманы шинелишки, вытащил грязные, замусоленные бумажки. Паренек по-прежнему молчал, изредка открывал глаза, обводил взглядом стоящих вокруг людей, вздыхал.
– Да, бедолага, – председатель почесал затылок. – Написано, что домой отпущен. В Ветлянку. Не дошел, стало быть. Возьмите кто-нибудь, хоть покормите да в баню сводите. Кто возьмет?
Бабы потупились. Мало радости в такое время тащить лишний рот в семью. Наталья застыдилась этой заминки, она приметила, как напрягся, прислушиваясь, паренек.
– Понесли ко мне.
Паренька принесли в засыпуху, сняли с него шинелишку, положили на пол, на половики. Наталья кинулась по соседям, принесла молока. Паренек жадно ухватился тонкими, грязными руками за крынку, захлебывался, молоко бежало по щекам, а на висках и на лбу выступала испарина. В тот же вечер истопила баню и долго маялась, то ли позвать свекра, чтобы помыл паренька, то ли самой… А паренек, хоть и ожил немного, все молчал, виновато отводил глаза в сторону. В них стояли, не высыхали слезы. До бани она его довела под руки. Он подчинялся, наверное, даже не догадываясь, куда идут. Но когда она стала его раздевать в предбаннике, вдруг застыдился, и сквозь серую морщинистую кожу пробился слабый румянец.
– Не надо, я сам.
– Ладно уж, не до стеснениев.
В щель предбанника проникал густой луч закатного солнца, было светло, и Наталья в страхе отшатнулась, зажав ладонями испуганный крик. Все тело паренька испятнали жуткие багровые рубцы, некоторые еще не заросли как следует.
– Да где же, кто тебя так?
Паренек не откликнулся.
Напаренного, вымытого, одетого в Егоровы кальсоны и рубаху, она на себе притащила его домой. После бани паренек разрумянился, отмытые щелоком волосы высохли и стали легкими, мягкими, как пух.
Всю ночь Наталья не могла уснуть. Только закроет глаза, как сразу встает перед ними худое, с выпирающими ребрами тело и страшные багровые рубцы на нем.
Заговорил паренек на следующий день, когда Наталья спозаранку начала собираться на работу. Повернулся на кровати, оперся на локоть.
– Спасибо вам, – голос тихий, несмелый. – Я долго у вас не буду, только встану, и до города надо добираться.
– Как тебя зовут-то?
– Вениамином.
– Председатель сказал, что документы у тебя в Ветлянку.
– Был я там. Назад иду. К матери хотел – умерла. Я недолго, только встану и пойду.
Встать-то он встал, в этот же день, но Наталья видела, что никуда ему теперь не уйти. Ноги, тонкие и худые, дрожали, подсекались, когда он ходил по засыпухе, и после нескольких шагов ему уже не хватало дыхания.
– Внутри у меня все отбито, – говорил он, стыдясь своей слабости. – Как будто пусто там.
Целыми днями, пока Наталья была на работе, Веня играл с мальчиком, мастерил ему из тряпок кукол. Те получались смешные, развеселые, и Коля визжал от радости.
Незаметно, слово за слово, Веня рассказал о себе. Учился он в педтехникуме, на фронт пошел добровольцем и в первом же бою, контуженный, попал в плен. Два раза пытался бежать, и два раза его ловили, травили собаками. Освободили их партизаны, но к тому времени он уже не мог ходить. Вместе с ранеными переправили к своим. А там, после долгих расспросов, отпустили домой.
Два раза к Наталье приходил свекор, говорил, чтобы она этого сердешного сдала в больницу или властям. Наталья отказалась. Тогда и полетело письмо к Егору.
– А знаете, Наталья, я раньше мечтал, что у меня жена такая, как вы, будет, добрая, ласковая.
– Найдешь еще.
– Нет, теперь уже все. А вам спасибо, Наталья. Я когда там, на берегу, упал, пожалел, что родился, и поверил, что люди – звери. Даже хуже. У меня мама учительницей работала, о прекрасном мне говорила. А меня собаками, из меня кусок мяса… Знаете, Наталья, меня еще никто не целовал…
Она целовала его, как целовала на ночь сынишку, в щеку, и гладила мягкие, пушистые волосы.
Вениамин умер через полтора месяца.
Без передыху лили дожди. Улицы закисали грязью. Единственная сельсоветовская лошаденка долго тащила до кладбища телегу, на которой стоял гроб, сколоченный из неструганых досок. Председатель с Натальей быстренько закидали неглубокую мокрую могилу тяжелым желтым песком…
В самом начале осени сорок пятого вернулся домой Егор Агарин.
Перед Крутояровом соскочил он с попутной подводы, отблагодарил старика возницу большущей жменей табака и дальше пошел пешком. Не хотел пока ни с кем встречаться, хотел сначала расспросить обо всем у матери. Но сразу же, следом, набежали в избу соседи. Фронтовика – в передний угол, пошла гулянка в гору. Пил Егор, не хмелел. Подмывало спросить о Наталье, о сыне, да как тут спросишь, когда все лезут со стаканами, с расспросами, с обниманьями.
В углу, кучкой, толпились ребятишки. Был среди них и Коля. Его Наталья послала. Теперь парнишка изо всех сил таращил глазенки в передний угол и никак не мог себе представить, что этот высокий, сильный дяденька, к которому все лезут и которого все целуют, его тятя. На детский удивленный взгляд и обратил внимание Егор.
– А это чей такой, лупоглазый?
За столом стихли. Растерялись даже мать с отчимом. И тут-то вмешалась Павла, не выдержала:
– Егор, совсем очумел, что ли?! Сын твой стоит, родненький!
Во весь рост поднялся Егор над столом, звякнули в тишине награды. Голос осекся:
– Ну, иди ко мне, Николай, не бойся.
– Иди, – подталкивали его в спину дружки.
Он стоял на месте, не поднимая глаз, смотрел на свои босые ноги, густо усыпанные грязными цыпками. Егор грузно вышел из-за стола, протянул руки и растерялся. Его руки умели кидать гранаты, строчить из автомата, умели душить часовых или втыкать им нож под лопатку, его руки умели убивать, но еще не научились ласкать детей. Он неловко прижал сына к груди.
– Павла! Тащи мой мешок!
Достал из него большой кусок сахару, протянул сыну.
– Не надо, тятя, соль у нас теперь в лавке дают, много.
– Это сахар, Николай, сахар.
– Какой сахар? Я не знаю… А чё ты плачешь? Пойдем домой. Мама тоже плачет.
– Иди, Егор, иди, – подала голос Павла.
– Брысь, сам знаю! Беги, сынок, домой, скажи матери, что вечером приду…
Ночью Коля проснулся от глухих голосов. Через ситцевую занавеску, которая пополам разделяла засыпуху, он увидел, что за столом, при свете лампы-жировушки, сидят отец с матерью и разговаривают. Он повернулся на другой бок и счастливо уснул.
А родители вели разговоры.
– Я тебе, Егор, честно рассказала. Чиста перед тобой. Поверишь – оставайся, не веришь – уходи. Неволить не стану. Я и теперь бы так сделала.
Егор хмуро смотрел на бутылку водки, выставленную женой на стол.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.