Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)
Прибой шумел глухо и монотонно. Напуганные чайки метались над белесыми волнами. А берег стонал от гула тяжелых сапог. Рота морской пехоты марш-броском рвалась к назначенному пункту. Автомат, противогаз, подсумок патронный, подсумок гранатный, железная каска на голове и вещмешок за плечами – все это с каждым километром увеличивалось в весе и тянуло к земле. Сердце колотилось у самого горла. Пот по лицу – градом. Когда с моря налетал резкий порыв ветра, он сдергивал со лба и со щек тяжелые капли, они попадали иногда на руки, и было странно, что пот за такое короткое время становится холодным. Тяжелое запаленное дыхание рвалось из сотни ртов. Прорезая глухой топот сапог, вонзался в уши прерывистый командирский голос: «Не отставать! Подтянись!» Казалось, что дорога отодвигается, ускользает и ее уже никогда не догнать. Но зачем же догонять дорогу? Она под ногами. Нет, убегает, ускользает. Больше всего Иван боялся запнуться и упасть. Если он упадет, то никакая сила не сможет его поднять. Бухают сапоги, не замолкая ни на секунду. Грохочет прибой, набирая силу. Небо над головой мрачное, осеннее – Иван успел взглянуть на него перед марш-броском. Теперь не до неба. Силы оставляют. А командирский голос будто ввинчивается в уши: «Газы!» Прохладная резина противогаза плотно прилипает к щекам, через минуту становится теплой, а еще через несколько минут – мокрой. Сил больше нет. Иван замечает впереди большой позеленевший валун. Сейчас он добежит до него и упадет. Упадет и будет лежать, пока не отдышится, пока сердце не перестанет колотиться у самого горла и не опустится на положенное место. Валун уже маячит сбоку, но Иван не падает. Все бегут, и он тоже бежит вместе со всеми. Снова намечает себе валун и снова оставляет его позади. Все бегут, все. Всем тяжело, а не только тебе одному. И он бежал и прибежал вместе со всеми, нигде не отстал. А один он бы никогда такого сделать не смог. Этот закон Иван познал и открыл на собственном опыте.
…Шесть часов. Шесть часов без единого перерыва и без единого перекура. Голова набухла от гула. Ноги затекали, ломило поясницу. Солнце заливало округу ярким прощальным светом. Одна за другой сновали машины, оставляли на земле блестящие вмятины, и убранное поле было украшено странным, запутанным рисунком.
Иван старался не поддаваться усталости, не думать о ней. С усталостью можно справиться. Лишь бы не случилось у кого-нибудь поломки. И тогда они смогут осилить пространство неубранного поля, опередят быстро убегающее время и уберут семенной хлеб до дождя.
Дождь… а то еще ветер или снег. Неласкова природа к этой земле. Но раз уж выпало работать на ней, значит, надо работать. Неужели голова хуже соображает, а руки хуже делают, чем у других? Да ничего подобного! И мы умеем! И мы можем! Надо только научиться разговаривать с людьми, понимать их, поменьше орать и приказывать – многому надо учиться.
Шестичасовая работа, непрерывный гул комбайнов, падающая вниз колосьями под резцами жатки пшеница, дрожь железа – все наполняло тело тугой, вяжущей усталостью, ей становилось труднее сопротивляться, но мысли, на удивление, приходили ясные и четкие. Приходили мгновенно, вроде бы совсем разные, но на самом деле незримо цеплялись одна за другую, как зубья шестерни, и крутились, образуя ровный и законченный круг.
…Небольшая, глубокая хлебница, доверху наполненная тонко нарезанными белыми ломтями, внезапно – Иван даже не успел заметить когда – оказалась перед самым его носом. Фермер, принимавший их туристическую группу и сидевший рядом, заметил удивленный взгляд, придвинулся поближе и поманил пальцем переводчицу. Та подошла. Глядя на Ивана, а не на нее, фермер быстро заговорил. Переводчица слушала и кивала аккуратной, прилизанной головкой.
– Он говорит, что вы можете не стесняться, ешьте хлеба, сколько вам хочется. Он знает, что у вас в России не хватает хлеба и вы его покупаете за границей.
Иван рассмеялся. В первую минуту даже не сообразил, что ему ответить.
– Почему вы смеетесь?
– Вы были в России?
– Давно. После войны, в сорок шестом году.
– С тех пор много изменилось. И хлеба, поверьте, хватает.
– Но вы его все-таки покупаете за границей.
– А это, извините, наше личное дело.
– О! – Фермер похлопал Ивана по плечу. Рука у него была совсем не старческая, крепкая и мозолистая. – У вас это называется вмешиваться во внутренние дела. Я вмешиваться не хочу. Так что покупайте, если вам угодно.
Фермер добродушно улыбнулся и так же внезапно, как поставил, убрал хлебницу в сторону. Застолье с вежливыми и осторожными речами с обеих сторон шло дальше своим ходом, а у Ивана никак не выходил из головы странный вопрос, как не выходит он и сейчас, когда уже прошло почти два года после поездки в одну чистенькую и прибранную западную страну. Почему же мы покупаем хлеб за границей? Иван знал официальный ответ на этот вопрос, но всегда добавлял к нему свое – потому и покупаем, что не научились, как надо, как следует работать и хозяйствовать. Хотя бы вот здесь, в родной Белой речке и на земле вокруг нее.
С тяжелым чувством вернулся он тогда домой. Входил в колею обычной повседневной жизни и с острой болью, каким-то новым зрением смотрел на Белую речку. Свалки мусора на окраине, расквашенные дороги, по которым в распутицу ни пройти, ни проехать, обросшие навозом фермы – все бросалось в глаза, кричало безмолвным криком о нехватке настоящих хозяев. Общую картину не спасали даже новенькие кирпичные домики, возле них было все то же: грязь, поломанные изгороди, и в садиках – засохшие прутики неизвестно каких деревьев. Но еще больше, чем сама эта картина, поражало другое – люди привыкли так жить, жили и считали, что все идет правильно. Противилась душа, не принимала устоявшегося порядка вещей, и Иван не заметил, когда он стал ненавидеть серость и убогость родной деревни, общую укоренившуюся привычку к плохой работе. Странно, непонятно, но ведь привыкли: в одном месте килограмм хлеба рассыпали, в другом. Килограммы вырастают в центнеры, центнеры – в тонны. А от кого зависит? От него, только от него.
Иван даже правило для себя вывел и название ему придумал: «Невидные они и конкретный я». Они – плохо думают, делают ошибки, ляпают плохие комбайны и машины, тащат под себя что плохо лежит, они в грехах, как цыплята в пуху. А я – человек правильный, честный. Если и сделал плохо, и понимаю, что плохо, то быстро найду себе оправдание – обстоятельства так сложились. Ведь оправдал же он самого себя за сворованный ремень? Оправдал. Значит, мало вывести правило, надо еще и жить по нему, не отступая ни на каплю.
Иван умел судить собственные поступки. И чем строже он начинал спрашивать с самого себя, тем шире у него открывались глаза на окружающих, и тогда он замечал много нового, на чем раньше даже не задерживал взгляда.
…Как-то после удачно сданного экзамена заочники сельхозинститута устроили в общежитии на скорую руку пирушку. Разговор покатился по обычному руслу: сначала анекдоты, потом «за жизнь» и наконец – о болячках.
– Чего рассусоливать, раз жизнь поганая пошла! – горячился сосед Ивана по комнате, главный инженер колхоза, напористый, разбитной парень. – Кто я, инженер? Нет, доставала. Выбить, выпросить, украсть. Хорошо, что в городе с мясом туго, а то бы вообще ничего не достать. Под стол коровью ляжку, а на стол накладную. Тогда с тобой будут разговаривать. Вконец оборзели. У нас в колхозе новую кладовщицу назначили – девочку после школы. Отпускает мне мясо и спрашивает: «Евгений Алексеевич, неужели вы его все съедите?» – «Милушка, – говорю ей, – если бы все мясо, какое выписываю, ел, я бы уже ростом со слона был».
Невесело посмеялись и молча согласились. Верно ведь говорил.
А утром Евгений достал из-за окна объемистый целлофановый пакет и стал его укладывать в спортивную сумку.
– Куда спозаранку? – спросил его Иван.
– Да преподавателю надо сунуть, у меня же хвост еще за прошлый год.
Иван ошарашенно глядел и даже не знал, что сказать. Только потом уже додумывал: да ведь никто нам такие штучки не завез со стороны. Мы их сами посадили и вырастили. Сами. А значит, и кивать головой по сторонам не имеем права.
Все-таки странно, почему именно такие мысли приходили сейчас, когда надо бы думать о другом. А может, именно они и нужны?
Иван вытер о брюки пыльный циферблат часов, посмотрел – время обедать. А Евсея Николаевича еще не видно. Запаздывает сегодня. Иван огляделся.
Три комбайна, не останавливаясь, размеренно двигались по полю. Оно заметно уменьшилось. Душа наполнялась радостью. Нисколько не сомневаясь, Иван твердо знал, что такую же радость, наполовину с вяжущей тело усталостью, испытывают сейчас Федор, Огурец и Валька. Не могут не испытывать.
Движение по кругу, закрученное еще утром, не прекращалось. Хлебное поле съеживалось, таяло и убывало прямо на глазах. Валька засекал время и полчаса стоял на ногах, а час сидел. Все-таки разнообразие. Сегодня утром он изрядно напугался, когда решали, брать или не брать помощников. Ожидал, что Федор или Иван скажут о нем, как о никудышном работнике. Но они не сказали, и Валька был сейчас рад. Неуверенность, мучившая его, исчезла. То трясясь на сиденье, то поднимаясь над ним, чувствуя послушный комбайн, Валька – так ему казалось – сам поднимался над полем, уверенный, что сможет сделать на нем любую работу. Сегодня он ни от кого не отстал, никого не задержал, сегодня он равный среди других и ему не надо отводить взгляд в сторону, когда будут обедать.
Еще Валька вспоминал странный сон. Снилось, будто он строит дом. Обтесывал топором толстые смолевые бревна, по слегам закатывал их на сруб, рубил пазы и укладывал, словно впечатывал, одно бревно в другое. Стены росли быстро, как это может быть только во сне. И вот уже Валька оказался на крыше, на самом верху. Ему захотелось запеть. Но он знал, что поет плохо. А радость просила выхода. И тогда он закричал неизвестно откуда пришедшие на ум слова: дале, боле, шире, выше! От собственного крика и проснулся.
Интересно, что скажут мужики, если услышат про этот сон? Посмеются, наверное. Особенно Огурец, тому только попади на язык. Нет, лучше не рассказывать.
Прошел час. Валька поднялся с сиденья, пошире, устойчивей расставил ноги на дрожащем мостике и тут увидел лошадь, телегу и идущего сбоку телеги Евсея Николаевича. Наконец-то.
Как всегда, с появлением Евсея Николаевича на поле наступила тишина. С непривычки она давила на уши. Мужики шли к телеге покачиваясь. Пьяней вина была сегодня работа.
Евсей Николаевич, все в той же мятой рубашке и в стареньком пиджаке с белесой, плохо выбритой щетиной на подбородке, был сегодня необычно молчаливым и тихим. Разлил по мискам дымящийся борщ, крупными ломтями нарезал хлеба, присел на корточки к колесу телеги и задумался. Его маленькое, усохшее лицо казалось детским и обиженным. Смотрел, как мужики хлебают борщ, как дрожат в их руках ложки, как с ложек падают на брюки и на землю золотистые капли, и вздыхал. Первым его необычную молчаливость заметил Федор.
– Дед, чего смурной, заболел?
– Хуже, Федя, хуже.
– Хуже болезни, – ввернул Огурец, – может только гроб быть. А ты еще вовсю топаешь.
Огурец оставался самим собой, даже такая работа не могла его уторкать.
– Я вон в газете недавно читал, – продолжал он. – В твоем возрасте один дед ребятишек еще строгает. Так-то.
Евсей Николаевич медленным взглядом обвел всех четверых, негромко спросил:
– Вы эти два дня по какой дороге ездили? Через лог? Или от переулка сразу на дойку?
– От переулка, как от печки. А что там в логу, мину заложили?
– Хуже, Леня, хуже.
– У, черт! Один балабонит, другой – загадками. Чего там?
– Там, Федя, березок больше нет.
– На бугре-то? А куда они делись?
Евсей Николаевич поморгал реденькими, как у молодого поросенка, ресницами и стал наглухо застегивать мятую рубаху. Пальцы его чуть подрагивали.
О березах он узнал случайно, когда проезжал мимо. Околица показалась ему безобразно голой и сиротливой. И на душе стало пусто и сиротливо. Слишком многое связывало Евсея Николаевича с березами. В детстве он лазил на них за вороньими яйцами, замирал там от высоты и восторга, когда открывался перед ним огромный цветущий мир Белой речки и ее округи. Те березы, на которые он давным-давно лазил, березы, провожавшие его на войну и встретившие после нее, тихо, как старые люди, дожили свой век. Комли у них начали трескаться, гнить, а как-то осенью выдалась сильная буря, и деревья не смогли сдержать ее напора, рухнули. В ту же осень Евсей Николаевич вместе с Яковом Тихоновичем привезли из согры тоненькие прутики и посадили на месте упавших деревьев.
Все мог понять Евсей Николаевич: буря, засуха, нечаянность, когда наехали машиной, но никак не мог понять: зачем корни рубить? Он и сейчас, рассказывая мужикам, не понимал: зачем?
– Конец пришел Белой речке, – негромко закончил Евсей Николаевич. – Дальше уже некуда. На все наплевать.
Федору стало жалко старика – чего уж так убиваться.
– Дед, ты не расстраивайся. Вот немного управимся, привезем и посадим.
Иван, Огурец и Валька тоже на все лады стали успокаивать Евсея Николаевича, тоже обещали, что посадят березы по новой. И никто из них не догадался, что для Евсея Николаевича это было не самое важное. Самое важное – зачем? На этот вопрос они не помогли ему ответить.
3Комбайны остановились только ночью, когда на землю густо упала роса. Но фар не погасили. Приехал учетчик и попросил посветить, пока он замеряет. Рано утром, как он объяснил, сводка должна лежать на столе у председателя колхоза. На своем Пентюхе приехал на поле и Яков Тихонович. Дожидаясь, когда учетчик закончит обмерять поле, он рассказывал Ивану: председатель колхоза выбил в Сельхозтехнике сварочный агрегат, завтра его привезут сюда.
– Чего вам еще для ударной работы? – явно гордясь привезенным сообщением, спросил Яков Тихонович.
– Много.
– Ну, Иван Яковлевич, тебе не угодишь.
– Не надо мне угождать. Вы дайте то, что положено. Звено техобслуживания! Рацию дайте! Поломка – сразу вызвал. Приехали, сделали – вперед! А ты радость великую сообщил – сварку вырешили!
– Много вы желаете, барин. – Яков Тихонович начинал сердиться.
– Ни капли лишнего. О самом элементарном говорю.
– Да уж точно, Тихоныч, – подал голос Федор. – Верно толкует.
– Жирно будет. Вот раньше…
– Раньше, батя, на быках пахали! Что, пойдем запрягать?
– Горластый ты, паря, стал. Другие вон молчат.
– А кто другие? – Федор обернулся, прошел несколько шагов к комбайну и захохотал. – Другие, Тихоныч, тебя уже не слышат. Глянь.
Бросив на землю брезентовую палатку и завернувшись в фуфайки, Валька и Огурец сладко спали, крепко прижавшись друг к другу спинами.
– Разбуди, пусть домой едут.
– Не торопи, Тихоныч, результат надо узнать. Для того и остались. Долго он там ковыряться будет?
Учетчик, словно услышав, скоро подошел к ним.
– Ну, мужики, жахнули седни.
– Сколько?
– Выражаясь статистическим языком, шестьдесят семь процентов семенного поля убрано.
– Значит, самих себя обогнали? – недоверчиво протянул Федор. – Ты, болезный, в темноте не напутал?
– В темноте, Федор Петрович, я могу попутать только свою жену с соседкой.
– А что, Тихоныч, ничего парнишки-то, а? С ими работать можно. Где лягут, там и спят.
Федор рассмеялся. Смех у него глухой, нутряной, ухал, как в бочке.
4Давно не заглядывал Иван в знакомый переулок. Старый деревянный тротуар кончился, густая росная трава приглушила шаги. Вот и ограда. Иван перепрыгнул через нее, чтобы не скрипеть калиткой, и согнутым пальцем постучал в раму, надеясь, что баба Нюра, как и раньше, отвела Любаве отдельную комнатушку с единственным, но веселым окном – на восток.
За окном послышался шорох, в темноте мелькнуло что-то белое, и створки распахнулись. Спросонья голос у Любавы звучал негромко и прерывисто, словно в нем появилась трещинка. Придерживая рукой воротник халата, она перегнулась через подоконник. От нее шел нежный и теплый запах.
«Неужели я буду когда-нибудь так жить? Любавины руки, ее губы, этот запах будут со мной каждый день, каждую ночь. Проснешься, а она рядом. Может, это и зовут счастьем?»
– Иван, ты?
Он ухватился за подоконник, приподнялся.
– Я. Раньше не мог. Только приехали.
Любава сняла с него кепку и положила на голову ладонь. Ладонь была теплая и совсем невесомая.
– Волосы как проволока. Весь пылью прокоптился. И пахнет тоже пылью. Ты бы не приходил сегодня – отдыхать же надо.
– Зимой отосплюсь. Я не про это. Знаешь, не первый раз говорю. Давай поженимся. Мне кажется, я понял, что такое счастье. Это когда ты будешь рядом. Всегда. Не отказывайся, Любава. Ну, я не знаю, не могу без тебя.
– Ваня, на днях Бояринцев вернется.
– Скоро он. Но ты же ушла от него.
– Мне кажется… ох, как объяснить… я должна его дождаться и сама сказать. Понимаешь, по-честному. Не торопи меня. Подожди еще, подожди немного.
Любава провела тонкой ладонью по жестким пропыленным волосам, по шершавой щеке и убрала руку.
– Любава…
– Подожди немного, прошу.
– Я больше ждал. Подожду.
– Господи, ты как святой, на все согласен. Боюсь, что не стою тебя. Иди спи. Устал ведь.
– Хорошо, пошел. Наклонись.
Иван с трудом оторвался от Любавиных губ и шагнул в темноту.
5Ночью, обходя деревню, Мария не пропускала ни один дом, какие бы люди в нем ни жили. Они были все равны для нее, дороги, и обо всех у нее болела душа. Нередко ее изможденное лицо озаряла тихая улыбка. Значит, о ком-то вспомнила. Никто из людей, живших в деревне, не канул бесследно и не провалился в ее памяти. Каждый был с ней, в душе, все едины – живые и умершие.
Возле старого, вросшего в землю, но еще крепкого дома Нифонтовых Мария задержалась. Потрогала руками почерневшие, потрескавшиеся бревна сруба. Они были шершавые, изъеденные ветром, дождями и солнцем. Едва ощутимо отдавали дневное тепло. Дерево долго держит тепло. Как любил говорить Валькин дед, Аким Шарыгин, шире, дале, боле, выше, была бы крыша, а тепло под ней всегда заведется. Мария не удержалась и улыбнулась. Она увидела…
Молодой, кудрявый Аким в мокрой, пропотевшей рубахе сидит верхом на бревне и рубит паз. С легким стуком падают щепки, смолевой запах тягуче плавает в воздухе. Здесь же, возле сруба, бегают трое парнишек, задирают вверх головенки, с восхищением, открыв рты, глядят на отца. Четвертый еще на руках у матери, припал к ее большой налитой груди, сосет, захлебывается и от жадности прихватывает сосок беззубыми, но твердыми деснами. Матери больно, она морщится, но ни единым движением не тревожит сына – пусть, растет ведь парень, сил набирается.
– Марфа! – громогласно кричит сверху Аким. – Корми пушше! Мужик есть должен! Шире, дале, боле, выше! Девку бы нам еще, хозяюшку! А? Давай, давай, не скупись!
Через несколько лет, уже в новой избе, родилась девочка, младшая хозяюшка. Светила семейным солнышком, оберегаемая родителями и четырьмя братьями. Могучим и кудрявым разрослось бы это семейное дерево, на полземли выметнулось бы оно молодыми зелеными ветками, если бы не война. Один за другим загинули на ней братья. Аким, получив четвертую похоронку, рухнул на землю и больше не поднялся. Больная мать осталась на руках дочери, а было дочери в ту пору четырнадцать лет. Пошла она на колхозную ферму и села под корову. Сорок с лишним лет, изо дня в день, почти без отпусков и выходных была Анна занята одним и тем же: таскала корзины с силосом, ведра с холодной водой, бидоны и фляги с молоком и доила, доила, доила – руки стали жесткими, серыми и морщинистыми, похожими на ствол старого дерева. А дома свое хозяйство, трое ребятишек и муж, не любящий выпить ни в праздник, ни в будни.
Когда ей вышла пенсия и когда она поднялась из-под коровы, то с удивлением и горечью увидела – жизнь-то прошла! А много ли сладкого в ней выпало? И брала обида. Ведь прошлого не вернешь. Если уж моя судьба так криво сложилась, рассуждала Анна, то пусть хоть дети не повторят ее, пусть у них будет по-другому. Старших сыновей она сразу после школы отправила в город. Ничего, прижились. Один на заводе, другой на стройке. Квартиры получили. Звали к себе Вальку. Работу ему подыскали и жилье на первое время есть. А поскребыш взял и уперся – дома останусь, никуда не поеду. Тихий парень, смирный, а тут откуда что взялось. Устоял на своем, теперь вот на комбайне мается. Анна точно знала, что мается. И вечером сегодня опять завела разговор: может, в город? Без толку, как от стенки горох отскакивают от сына ее слова.
Сейчас Валька спал. Согнулся калачиком и по детской привычке сунул ладони между колен. Мария через окно глядела на него и радовалась. Мужик, хозяин. А работать научится, дело наживное. Только бы Анна не настояла на своем и не выпроводила в город. Мария хорошо знала, что будет дальше, если уедет и Валька. Изредка, когда выдастся свободное время, сыновья будут навещать родителей, на скорую руку латать дом, а потом приедут один, другой раз на похороны, и дом останется пустым. Начнет стареть и разваливаться на глазах, в ограде и в огороде буйно полезет злая крапива. Сколько Мария уже видела таких домов!
Нет, с домом Акима не должно так случиться. Валька здесь. И в нем еще заговорит та память, которую хранит Мария, заговорит и отзовется в сердце парня.
Мария погладила еще раз шершавое, растрескавшееся дерево – оно уже стало прохладным. Последнее тепло забрала осенняя ночь.
Тишина и покой властвовали в Белой речке. Ни звука. Трава покрывалась влажным, серебристым налетом, и там, где проходила Мария, где она попадала в жесткий желтый свет фонарей, за ней оставался на траве ровный и темный след.
Каменный стандартный дом, поделенный на две квартиры, белел даже в темноте нарядными стенами. Мария не удержалась и заглянула в одно из окон, в узкую щель между тяжелыми синими шторами. В темной комнате она увидела мирную семейную картину. Огурец спал, положив непутевую головушку на пышную грудь Ольги. Беспокойно вздрагивал, как вздрагивают во сне ребятишки. Ольга это чуяла и, не просыпаясь, гладила его по острому, жилистому плечу.
Сегодня вечером, возвращаясь с фермы, Ольга заглянула домой – надо же было проверить, как живет муж на холостяцком положении. В комнатах стояла чистота, а вот на кухне… Плита в желтых разводах, на столе крошки, немытые тарелки и полбуханки засохшего хлеба. Грязное ведро доверху забито пустыми консервными банками из-под килек в томатном соусе. Ольга представила, как муж вернется сегодня с работы, как будет есть кильку с черным хлебом, как он будет утром так же завтракать, а может, и нет, сунет в рот папиросу и побежит; представила, и ей стало его жаль. Она посидела на неприбранной кухне, вздохнула и стала скорехонько готовить ужин.
«Спят. Ну и ладно. Помирились, и ладно». Мария облегченно вздохнула и с легким сердцем отошла от окна. У нее всегда становилось легче и теплее на сердце, когда в семье царил мир.
Утро уже скоро. Пора уходить. Длинная рубаха Марии и ее распущенные белые волосы недолго помаячили в переулке, на околице, на дороге, ведущей из Белой речки, и скоро растаяли, растворились в темной глубине.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.