Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
42
Однажды, еще в давнем детстве, Козырин возвращался на лыжах из леса в деревню, и его в открытом поле застигла метель. Он тогда едва не замерз. И с тех пор не любил метелей – они всегда нагоняли на него непонятную тоску. Когда за окном начинала буянить злая сибирская непогодь, когда стекла дрожали от порывов ветра и по ним соскальзывал сухой колючий снег, Козырину всегда казалось, что его ждет какая-то западня, замаскированная снежной каруселью и свистом ветра. Теперь, вытянувшись на узких нарах в камере, в которой было только одно махонькое зарешеченное оконце, он слушал нудные завывания вьюги и с отчаянием сознавал – вот она и подстерегла, западня. Его обложили, как волка, и куда бы сейчас ни кинулся в надежде найти выход, везде будет натыкаться на отпугивающие красные флажки. Козырин был слишком матерым волчищем, чтобы уйти из облавы незамеченным.
Поднялся с нар, подошел к оконцу. Сухой снег скатывался со стекол, накапливался внизу маленьким сугробиком, а новый порыв ветра его срывал и рассеивал пылью в белой кутерьме. Козырин вздрогнул, как будто снова оказался в открытом поле, застигнутый внезапной метелью: упругий ветер хлестал по лицу, не давал вздохнуть в полную силу, не давал даже крикнуть от отчаяния.
Вспомнилось, как следователь, который приезжал в Крутоярово и теперь вел дело, несколько дней назад неожиданно сказал на допросе: «Вы, Козырин, хуже чумы и оспы. От вас кругом ползет зараза!» Но тут же осекся и замолчал – не положено следователю говорить такие слова. Потом повел допрос дальше, по-прежнему поглядывая чуть насмешливыми глазами. Эти насмешливые глаза выводили Козырина из себя, он начинал злиться, нервничать, все чаще отвечал невпопад, путался и кожей, нутром ощущал, как вокруг него все плотнее и плотнее стягивается кольцо красных флажков. Снова вспомнил следователя и, холодея, признался самому себе, что ему отсюда не вырваться.
Метель не утихала, лупила и лупила по оконцу жесткими, настырными лапами. Где-то погромыхивало железо, и резкий, лающий звук насквозь просекал нудное завывание.
«Один, – тянул Козырин такие же тоскливые, как метель, мысли. – Вот ведь как она, житуха, устроена, стоит только слететь с коня – и уже все проходят мимо».
И вдруг зазвучал где-то совсем рядом, словно за спиной, тихий, спокойный голос Надежды: «Ухожу сейчас, когда ты еще в силе, потому что не хочу уходить потом, когда все от тебя отвернутся…»
Вот и отвернулись, вот и остался он один, в камере, длину которой можно измерить пятью шагами. Один. Впору задрать голову и завыть в голос, как загнанный и обессиленный волк. Надежда… Единственный человек, кто смог бы сейчас успокоить и хоть как-то утешить Козырина. Многое бы он сейчас отдал, чтобы она оказалась рядом. Но сказок в жизни не бывает. Козырин в отчаянии закрывал глаза, видел Надежду, ее печальный взгляд, вспоминал ее теплое, упругое тело и ругался самыми черными словами, какие знал. Саднила ободранная душа и молила, просила, чтобы рядом была еще одна, живая и родная, умеющая понимать чужую боль. Но таковой рядом не было, и не надо тешить себя напрасно – не будет.
Сознавая это, он все больше проникался ненавистью к тем, кто его окружал и с кем он был знаком. Он ненавидел сейчас всех. Перебирал в памяти одного человека за другим и задыхался от злости. Неожиданно среди многих лиц мелькнуло особенно ненавистное – широкоскулое, узкоглазое лицо высокого парня. Агарин. Эх, как же он его недооценил, как смог проморгать!..
Козырин снова лег на узкие, жесткие нары, повернулся лицом к стене и уже в который раз прочитал криво нацарапанное на стене изречение какого-то неграмотного уголовного философа: «В жизни, как в карты, проиграть – пожалуйста, выиграть – фиг». Надпись раздражала Козырина своей тупостью, а сегодня она раздражала особенно, он попытался стереть ее, но надпись была выцарапана на совесть, не поддавалась, только ладонь, которой он шоркал о стену, больно заныла.
Суд над Козыриным проходил в Крутояровской районном Доме культуры. Длился он три дня. И три дня в зале негде было повернуться, люди стояли даже в проходах, стояли часами, и никто не уходил. Было душно, висел постоянный шум от негромких разговоров, от кашля, шарканий ног. Зал то замолкал, вслушиваясь в каждое слово, то начинал гудеть, заглушая говоривших.
На Козырина глядели все, а он не глядел ни на кого. Три дня глядел на свои руки, лежащие на коленях, и даже когда отвечал на вопросы судьи или прокурора, все равно смотрел на руки, чуть приподняв их. Прокурор, заметив это, не удержался, спросил:
– Что же вы, Козырин, на людей не смотрите? Стыдно?
Зал загудел. Козырин в первый раз за три дня вскинул глаза на прокурора, усмехнулся и ничего не ответил. Ему не было стыдно, а вопрос показался детским, наивным. Страдал он совсем по другой причине. Страдал, что на глазах многих людей он, Козырин, сидит беспомощный и ничего со своей беспомощностью сделать не может. Он сейчас вообще ничего не сможет сделать. Из-под него выбили почву. И это было всего обидней, всего больнее. А людей он не стыдился, нет. Что ему люди! Его даже не волновала сейчас жена, пришедшая на суд, совсем распухшая от слез и бестолковая, как напуганная овечка.
«Идиотка, – думал про нее Козырин. – Куда ты без меня? Попробуй вот теперь одна. Не обо мне ведь плачешь – о сытой жизни, которую потеряла». Думал о жене с особенной, сладкой для него злостью. Ведь она жила за его спиной, ничего не умея и не делая. И хотя Козырин когда-то сам ее к такой жизни приучил, он сейчас об этом не вспоминал. Они никогда не любили друг друга, и жена знала, что Козырин изменяет ей направо и налево, но не подавала виду – сытая жизнь была для нее важнее. А вот теперь… было от чего плакать.
С состраданием Козырин думал лишь об одном человеке – о самом себе…
Андрей тоже третий день сидел в душном зале, внимательно следя за всем происходящим. Иногда отворачивался от сцены и выискивал глазами Воронихина, хотел посмотреть на него. Но Воронихин на суде не появлялся. Не придет, понял на третий день Андрей, ни за что не придет. Стало больно от своей догадки.
И вот наконец на третий день, уже вечером, судья поднялся со своего места, громко сказал: «Прошу встать», подождал, когда уляжется говор в зале, шарканье ног, хлопанье сидений, и зачитал приговор. Мера наказания была суровая, с конфискацией имущества. Козырин выслушал приговор, не дрогнув ни одной жилкой. А жена его в общей тишине взвыла, как на похоронах.
Толкаясь в густой толпе, Андрей двигался к выходу, улавливая вокруг себя обрывки разговоров:
– Правильно, нечего чикаться!
– Таким, как Козырин, дай повадку, они всю Россию растащат!
– Ну чего, спрашивается, ему еще надо было? Не понимаю…
– Тут и понимать нечего. Есть немного, надо больше, все равно как колодец без дна – сколь ни кидай.
– За что воевали, за что кровь мешками проливали?!
– Куда начальство глядело? Неужели не знали?
– Видно, подход такой имел, чтобы не глядели.
– А эта-то клуша, в голос заревела.
– Побольше поревет, поменьше в уборну сбегат.
– Нет, мужики, что ни толкуй, а вранье или воровство, оно рано-поздно наружу вылезет! Точно говорю!..
Андрей выбрался на крыльцо. По центральной крутояровской улице мела несильная поземка. Темнело. После одуряющей духоты зала, где шел суд, на улице показалось холодновато, и он прибавил шагу. Ветер дул в спину и словно подталкивал, торопил. На повороте Андрея догнала крытая милицейская машина и, обдав его облачком выхлопных газов, проехала мимо.
Савватеев ждал Андрея, хотя уже лежал в постели, укрытый до подбородка одеялом.
Андрей присел рядом на табуретку, стал рассказывать.
– Значит, про стыд прокурор спросил? Нашел у кого спрашивать. Козырин и слова-то такого не знает. Вот и все. Точка. Как и должно быть.
Савватеев удовлетворенно закрыл глаза.
– Порадовал ты меня, Андрей. И не столько тем, что Козырина посадили, а что ты не хрустнул. Теперь я с чистой совестью… – взял со стола аккуратно заполненный четким почерком листок и протянул его Андрею. – Скоро ведь кандидатский срок заканчивается. Моя рекомендация в партию. Не подведи. А теперь извини, – он взялся ладонями за виски, – опять черти горох молотить взялись.
Андрей тихо вышел из комнаты.
Дома его ждал необычный гость. На кухне, прихлебывая чаек, ссутулясь, сидел Шелковников и тихо-мирно беседовал с тетей Пашей, рассказывая, что у него всегда получаются прекрасные огурцы, которые он солит по своему собственному рецепту. Тетя Паша, нацепив на нос старенькие очки, старательно записывала рецепт в свою особую, потрепанную тетрадку. Когда Андрей вошел, Шелковников сбился, смущенно поставил чашку с чаем на блюдце и, сморщив свой маленький носик, поднялся навстречу.
– Ты уж извини, Андрей Егорович, сил нет до утра ждать, чтоб в редакции. Вот, прямо домой. Пойдем на улицу выйдем…
– Да сидите здесь! Места мало, что ли? – удивилась тетя Паша.
– Нет, нет, пойдем выйдем…
Андрей удивленно пожал плечами и вышел следом за Шелковниковым на крыльцо, ступеньки которого уже успела затянуть сухим снегом бойкая поземка.
– Я прямо после суда, – заторопился Шелковников, словно боялся, что ему не хватит времени и он не успеет сказать. – Лето-то помнишь?.. Стыдно мне за себя… после всего, что сегодня… стыдно! Я завтра в ПМК пойду, везде пойду… Авдотьин уцелел… Все выложу, я знаю… Пойдешь со мной?
Андрей кивнул. Шелковников облегченно вздохнул, потоптался еще на засыпанном снегом крыльце, махнул рукой. Двинулся к воротам и уже от них, словно там ему было легче, сподручней, подал негромкий голос:
– Правильно Савватеев толковал: человек не может и не должен быть маленьким, он большой, когда захочет!
Суд над Козыриным, приговор, вынесенный ему, выбили Авдотьина из колеи. Он не находил себе места ни на работе, ни дома, боялся поднимать телефонную трубку – все казалось, что вот сейчас объявят, чтобы и он собирался в места не столь отдаленные.
А тут еще через несколько дней после суда бухгалтер сообщила, что приходили Шелковников и Агарин, смотрели документы, что-то записывали, с ними были еще люди, наверное, из народного контроля. У Авдотьина после этого известия совсем подкосились ноги.
Если уж захомутали такого зубра, как Козырин, рассуждал он, то что же сделают тогда с ним? Авдотьин ехал на своей машине на заправку и возле железнодорожного переезда так задумался, что не заметил, как впереди, пережидая поезд, затормозил грузовик. Спохватился, нажал на тормоз, но было уже поздно. «Жигуленок» по скользкой, накатанной дороге прошел несколько метров и врезался в грузовик. Звонко брызнули осколки разбитого стекла. Авдотьин едва успел зажмуриться. Сидел за рулем, не открывая глаз, чувствуя на лице морозное дыхание ветерка, и слышал, как шуршит, скатываясь с капота, мелкое стеклянное крошево.
– Ты что, мух ловишь?! – раздался громкий голос водителя грузовика. – На телеге надо ездить! Вожжами рулить! – Но тут он увидел, что за рулем сидит начальник, и сразу понизил тон: – Что же вы так неосторожно?..
Авдотьин выпрямился и открыл глаза. Его даже не поцарапало, только осыпало осколками. Он стряхнул их перчатками с куртки и глянул вперед: нос машины был изуродован, капот выгнулся, чернел пятнами в тех местах, где откололась краска.
Водитель грузовика потрогал капот и, желая хоть как-то исправить свою оплошность, высказался:
– Делают тоже – банка консервная. Чуть давнул – и уже ямка. – Тут он оглянулся и присвистнул: – Во, уже поспели. Быстро они.
К месту аварии подъехал гаишник, молоденький лейтенант. Он быстро огляделся, спросил, все ли целы, и протянул руку:
– Ваши права.
Авдотьин подал ему книжечку.
– Ну-ка дыхните. – Принюхался. – Нормально, трезвые, на экспертизу не повезу.
Вернул права и только теперь, когда формальность была исполнена, посочувствовал:
– Рублей на семьсот ремонту. Как же вы так?
– Да затормозил поздно, потянуло…
– Протокол будем составлять?
– Не нужно. Водитель грузовика не виноват.
– Да это я вижу… Может, вас до гаража дотащить?
– Не знаю, попробую сам.
Мотор завелся сразу. Авдотьин кивнул гаишнику, потихоньку выехал, развернулся и, минуя центральную улицу, переулками добрался до своего гаража. Поставил машину и поплелся домой. Голова у него раскалывалась, самого трясло. Но не оттого, что случилась авария, не от убытка, который придется понести, голова болела от непрошеных тревожных мыслей, все тянуло оглянуться назад: словно шел по темной ночной улице, а ему слышалось – кто-то торопится следом, догоняет.
Дома Авдотьин хотел уснуть, чтобы успокоиться, но только ворочался с боку на бок и без толку зажмуривал глаза. Вернулась из школы дочка.
– Папа, у нас сегодня родительское собрание, очень просили, чтобы все пришли.
Авдотьин смотрел на чистенькую, красивенькую дочку, разодетую, как куколка, на ее румяные с мороза щечки, на безмятежное лицо с веселыми глазами и с тоской представлял, что с ней будет, когда и его, как Козырина, посадят где-нибудь в Доме культуры перед многими людьми.
Он снова крутнулся с боку на бок и встал. Встал от пронзившей догадки. Нос машины изувечен, капот погнут, гаишник знает, где и когда он, Авдотьин, врезался в грузовик…
Медленно прошелся по комнате и все смотрел на дочку, которая, не стесняясь отца, переодевалась в легкое домашнее платьице. Она была совсем уже невеста, взрослая девушка, и впереди у нее обязательно должно быть счастье. А вдруг… что тогда с ней случится, как она будет жить?
Авдотьин тщательно умылся, оделся и пошел в школу. «Машина помята, гаишник знает», – никак не мог избавиться от этих слов. Они не отставали, звучали в такт шагам.
Делая вид, что внимательно слушает, Авдотьин отсидел полтора часа на родительском собрании, а когда оно закончилось, сразу заторопился к выходу. В вестибюле увидел, что на лавке, дожидаясь жену, сидит Агарин, и прибавил шагу.
Андрей, придерживая Веру за локоть, вел ее вдоль улицы, медленно, охраняя и сторожа каждое движение. Вечер стоял тихий, морозный, на снегу лежал желтоватый, негреющий свет фонарей, скрип сухого, промерзлого снега далеко слышался.
– Так хочется, чтобы скорей весна наступила, – говорила Вера. – Устала я уже от зимы, от шубы. Тепла хочется, солнышка. Тебе хочется?
– Можно и весну, – снисходительно соглашался Андрей. – Только тетя Паша опять же огород заставит сажать. Нет, пусть пока зима постоит.
– Ну какой же ты упрямый! – тихо улыбалась Вера. – То тебе зиму надо… то непременно сына.
– Какой уж уродился.
– Да, это точно. Зачем ты опять лезешь в это осиное гнездо, в ПМК? Зачем? Мало тебе Козырина? Опять хочешь на всех обозлиться?
– Почему на всех? На всех не надо, – Андрей улыбнулся. – Давай лучше про другое. Как сына назовем?..
Они шли по краю дороги. Навстречу им иногда попадались машины, еще издали выкидывали впереди себя лучи фар. Лучи подскакивали, проносились мимо, а через некоторое время затихал и гул мотора. Тогда скрип шагов слышался особенно явственно и четко.
Авдотьин осторожно въехал на своей машине в переулок и остановился. Мотора не глушил. «Все рассчитано, – уговаривал он самого себя. – Гаишник знает… Ну, давай. А пока шум – уволиться и уехать. Давай…»
Впереди виднелась пустая, без единого человека, улица. Окна домов были темны. Авдотьин вздрогнул, когда увидел Андрея с Верой. Они шли совсем недалеко. Вот сейчас включить скорость и… Но рука вдруг налилась свинцовой тяжестью, и Авдотьин не смог ее поднять. Страх парализовал руку. А впереди маячил страх еще больший. Авдотьин уронил голову на баранку и затрясся плечами.
На следующий день утром в кабинет к Андрею, зажимая лицо ладонями, вбежала Нина Сергеевна, захлебнулась и сумела только выдавить:
– Пал Палыч…
43
Темнота. Густая, непроницаемая, липкая, она обступала, наваливалась со всех сторон. Савватеев проснулся от удушья. Часто, больно колотилось сердце. Он нередко теперь так просыпался и подолгу приходил в себя. Не открывая глаз, перевел дыхание, протянул руку к ночной лампе. Звонко щелкнул выключатель. Савватеев открыл глаза. Но кругом, по-прежнему обступая и наваливаясь, как во сне, была темнота.
«Неужели еще ночь? – удивился Савватеев. – Или лампа испортилась?»
Нащупал абажур, лампочку под ним. Вздрогнул. Лампочка была уже теплая, значит, горела, а света он не видел. Широко открытыми глазами, приподнявшись на постели, оглядывался вокруг – темнота. Хотел закричать, но в последний момент удержался.
«Ослеп», – молча сказал самому себе и откинулся на подушку. Лежал, уставя широко открытые, незрячие глаза в потолок. Тело мелко дрожало, он был словно в пустоте, нереальности и еще в диком страхе, которого давно не испытывал и почти забыл.
В соседней комнате послышались шаги жены, она включила радио, и в дом рванулись бодрые звуки марша.
– Доброе утро, Павлуша! Ты проснулся?
– Доброе утро, Даша.
– Чай будешь пить?
– Нет, полежу.
– Хорошо, полежи, а я в магазин сбегаю. Хлеба надо купить, сахара. Не скучай, я быстро.
Савватеев слышал, как хлопнула дверь, а потом стукнула калитка. И как только стукнула калитка, не удержался, перекинулся на живот, вбил лицо в подушку и застонал. Его тело дергала судорога, каждая жилка была напряжена до стеклянного звона. И он чувствовал, понимал неотвратимость грозного удара. Вот, вот сейчас он настигнет его, страшный удар. Удар, звон и… И не убежать, не уклониться, не спрятаться. Остается только одно – скрепить, зажать сердце и ждать. В какую-то минуту Савватееву показалось, что он лежит не на кровати, не в своей комнате и не в своем доме, а лежит он на жесткой, обгоревшей до черноты траве, на дымном поле, а перед ним медленно крутится длинная граната с деревянной ручкой. И поздно уже, не дотянуться до нее, не отбросить и не скатиться самому в спасательную воронку. Но остается еще одно мгновение, самое малое, и его хватит, чтобы вскинуть взгляд вверх и увидеть: по высокому голубому небу плывут легонькие белые облака. Как последний глоток – высокое небо и белые облака. Только бы увидеть.
Савватеев поднялся с кровати, выставил вперед руки и неловкими, спотыкающимися шагами пошел к окну. Ему казалось, что старый крепкий пол качается. Наткнулся на раму, открыл форточку. В лицо ударил свежий морозный воздух, пахнущий расколотыми березовыми чурками, донеслось чириканье воробья, скрип шагов по снегу, веселый галдеж ребятишек, идущих в школу, и дальний, едва различимый шум леспромхозовской пилорамы.
Савватеев долго стоял у открытой форточки и слушал, как легонько постукивает по стеклу ветка тополя. Протянул руку, потрогал ее. Медленно повернулся к окну спиной. Снова пошел неверными, спотыкающимися шагами, выставив перед собой руки. Дошел до книжного шкафа, погладил корешки старых, зачитанных книг. Постоял. Двинулся дальше, минуя входную дверь, к комоду. Опрокинул флакон, тот громко звякнул об пол, густо запахло «Красной Москвой» – любимыми духами Дарьи Степановны. Нащупал маленькую фотокарточку в картонной рамке, прислоненную к зеркалу. На фотокарточке стоял он сам, под цветущей черемухой, склонив чуть набок голову с развалистым чубом, в военной форме со всеми наградами, а рядом, едва доставая ему до плеча, слегка потупясь, стояла тоненькая девушка. В тапочках, в белых носочках, в косынке, накинутой на плечи, в широковатом платье с большими сборками на рукавах. Он улыбнулся, вспомнив: платье было трофейное, сшитое, оказывается, черт знает из чего, потому что однажды начался дождь и оно стало расползаться. Они бежали по лугу, чтобы укрыться под высокой ветлой. Даша пыталась удержать на себе платье, а оно, намокая, ползло и ползло клочьями. Когда они встали под ветлой, Даша оказалась почти совсем голой, и он накрыл ее своим кителем…
Савватеев погладил фотографию и пошел дальше, все так же вытягивая вперед руки. Наткнулся на шифоньер, открыл легкую дверцу. Перебирая пиджаки на вешалках, качнул свой китель – и многочисленные награды отозвались легким звоном. Во внутреннем кармане кителя нащупал маленькую, тонкую книжечку, крепко сжал ее пальцами и подержал. Когда-то партбилет у него забирали, но звания коммуниста у него забрать не мог никто. Он был им всегда и навсегда им останется.
Медленно выпустил партбилет из пальцев. Книжечка привычно легла ребром на дно кармана.
Он знал, что с ним сейчас случится. Знал и ждал. Без крика, без суеты. Не надеялся на несбыточное. Вот еще один-другой поворот гранаты с деревянной ручкой – и она брызнет желтым огнем, металлическими осколками, обращая в неживое все, что окажется поблизости.
Вспомнились слова старого районного хирурга: «Необратимые последствия контузии… Вот если бы поберечься… спокойная, размеренная жизнь…» Да, если бы поберегся, протянул бы лишних три-четыре года. Но Савватеев никогда не отсиживался в траншее, когда требовалось выскакивать из нее и бежать навстречу огню, по широкому полю, покрытому жесткой, обгорелой травой. Савватеев себе не простил бы, если бы не выскочил и тогда одним из первых и не побежал по сухим бугоркам и низинкам, по горячей твердой земле, испятнанной воронками, навстречу хлесткой пулеметной очереди и крутящейся гранате с деревянной ручкой.
Вот сейчас, сейчас… Желтое пламя, визг осколков… И на широко открытые глаза тихо и медленно опустится высокое голубое небо с белыми облаками…
Отвернулся от шифоньера, снова приблизился к форточке. В нее по-прежнему тянуло свежим морозным воздухом, и в нем по-прежнему чувствовался дух расколотых березовых чурок. Слышались чириканье воробья, шум леспромхозовской пилорамы; шаги по снегу и веселый галдеж ребятишек прекратились, но добавился глухой гул проходящего за лесом поезда. Гул нарастал, становился мощнее, дальше и дальше раскатывался в сухом морозном воздухе. Но вот он подрожал в своем зените и стал угасать, уходить в сторону, а вскоре исчез совсем…
Андрей помогал мужикам копать могилу. Мерзлая земля была твердой, как железо. Развели костер, отогрели ее, ломами отбили черные куски верхнего слоя, а когда выкинули их, пошел плотный, тяжелый песок, он скрипел под лопатой. Могила становилась глубже; чтобы выкинуть песок наверх, приходилось выпрямляться. Андрей вонзал лопату, выпрямлялся, выкидывал песок и в такт движениям бессознательно повторял про себя услышанные сегодня утром слова Косихина:
– Осиротели мы, осиротели…
Скрипела лопата, вылетал наверх песок, тяжело шлепался, образуя темно-желтый холмик среди белого снега.
Давно уже в Крутоярове не было таких многолюдных похорон. Толпа, шедшая за гробом, свернула с центральной улицы на Селивановскую и растянулась от самого ее начала и до самого кладбища. Шел тихий и мягкий снег, неслышно, как шалью, накрывал крыши домов, дворы, деревья… Мужчины сняли шапки, и очень быстро головы у них – черные, рыжие, светлые – стали одинаково белыми. Оркестр громко ревел, но звуки его в плотной стене падающего снега терялись, далеко не проникали.
Андрей нес гроб, нес от самого Дома культуры, не позволяя, чтобы его кто-нибудь сменил. Как ни пытался сосредоточиться, ни о чем не мог думать. Все мысли вышибло, осталась только одна пустота. Не было больше Пал Палыча Савватеева. Не было. Еще ни разу не испытывал Андрей такого одиночества. И все, что происходило потом на кладбище, казалось тоже пустотой; странно было представить, странно было понять и увериться, что рядом нет надежного и крепкого плеча, на которое можно было всегда опереться.
Горьким был свежий, влажноватый воздух, горькой была дорога домой. А снег все шел и шел, словно прорвалось небо и вываливало в огромную дыру все запасы, какие еще не были истрачены за долгую сибирскую зиму.
Мимо Андрея проезжали машины с включенными фарами, но блеклый свет не пробивал стену снега, лишь обозначался в ней мутно-желтыми пятнами. В одном из таких пятен он разглядел неясную фигуру. Кто-то шел навстречу ему, приплясывал и размахивал руками. Когда они поравнялись, Андрей узнал прохожего. То был тот самый парень, которого он видел с девушкой, вернувшись из армии; потом еще раз встречал их – он, Андрей, шел тогда с Верой, и еще раз, когда молодые катили впереди себя коляску с лупоглазым малышом. И парня, и его спутницу, и их ребенка нельзя было представить по отдельности – только вместе. Андрей, изредка встречая их, всегда радовался.
А сейчас парень шел навстречу один, приплясывал, размахивал руками, что-то бормотал самому себе и глуповато улыбался. Андрею показалось, что парень пьян, и его охватило предчувствие беды – неужели у них что-то треснуло, раскололось? Бросился к парню, схватил за рукав:
– Что?! Что случилось?!
Тот недоуменно вскинул глаза и слегка их выпучил:
– Ничё, домой топаю.
– Да что случилось?! – уже не сдерживая себя, закричал Андрей, еще крепче перехватывая рукав.
Однако парень, не ответив на вопрос, вдруг трезво проговорил:
– А, ты Агарин, да? Из газетки? Точно, я знаю. А я Василий Чубаров. А случилось, случилось, брат, событие – моя Любушка-голубушка еще двух мужиков родила! Представляешь, теперь три мужика у меня! Три! Да я четвертый! Во какой чубаровский корень пустили! Попробуй теперь кто ковырни нас. А ты орешь – что случилось? Двое сыновей родились – вот что случилось. Самое главное на сегодня событие.
Андрей облегченно вздохнул. Он очень обрадовался услышанному известию, широко улыбнулся и, протянув руки, обнял парня.
– Спасибо.
– За что, земеля?!
Андрей не ответил.
И дальше, в сплошной стене падающего снега, ему шагалось уже легче.
В доме было пусто и гулко – тетя Паша домовничала у соседей, уехавших в отпуск, а Вера еще не вернулась из школы. Не раздеваясь, Андрей сел на табуретку, так, чтобы хорошо были видны портреты родителей. Портреты были старые, заезжий фотограф сильно их отретушировал, и мать с отцом совсем не походили на себя, какими их помнил сын в жизни. Нервное напряжение последних дней, похороны и их горечь – все навалилось разом, и Андрей заплакал. Его никто не видел, и он мог плакать не таясь.
Осыпаемый снегом, с темными окнами стоял на краю Крутоярова старый агаринский дом, и плакал в нем перед портретами родителей младший из семьи, горюя, что судьба к самым близким ему людям всегда поворачивается суровым боком. Ничем не нарушалась тишина, царившая в доме. Не скрипели двери, не слышалось шагов, не отзывались шагам половицы, не звучали голоса, но зримо и явственно вошли в дом и встали перед Андреем родители. Мать была в старенькой жакетке и в шали, в какой он ее помнил, когда она уходила в больницу, а отец был в черной безрукавке, в той самой, в которой провожал младшего сына в армию. Они стояли совсем рядом, живые, и страшно было подумать, что они умерли. Мать вытерла ладонью табуретку и осторожно присела на краешек. Отец продолжал стоять, по-прежнему высокий и сильный, чуть откинув назад крупную седую голову. Мать смотрела жалостливо, а глаза отца оставались суровыми. Он покачал головой и почти неслышно (но Андрей хорошо слышал) заговорил:
– Что же ты, сын, а? Сопли распустил! Ты же мужик!
Слово «мужик» было у отца высшей похвалой, но сейчас он не хвалил Андрея, только напоминал о том, что сын должен быть мужиком.
– Что же делать, Андрюшенька, – тихо добавила мать. – Жить все равно надо.
– Кошка живет, и собака тоже живет, – строго перебил отец своей любимой поговоркой. – По-человечески надо жить и соплей не распускать. Мы с матерью все вытерпели. И ты не падай духом.
«Но как же так, что они живы?» – спрашивал у самого себя Андрей и хотел спросить у родителей, но не осмеливался. Слушал и ничего не говорил им в ответ:
– Держись, ты же мужик! – заключил отец.
Мать поднялась с табуретки, неслышно приблизилась к Андрею и погладила его по щеке. Ладонь у нее была теплая, мягкая. Андрей потрогал ладонь, и к нему пришла догадка, что ладонь настоящая, живая. Как же так? Вырываясь из сна, он дернулся.
– Что же ты, Андрюша, даже не разделся? Лежи, лежи.
Открыл глаза. Рядом с ним на диване сидела Вера и осторожно гладила его по щеке. В глазах жены был теплый, материнский свет.
Андрей молча прижался лицом к ее теплой и мягкой ладони.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.