Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)
Аристарх Нестерович, как всегда, не хотел слушать никаких возражений. Шевелил веткой остывающие угли костра и бормотал, уже для самого себя:
– Вот и кончились мои полторы недели. Продержался, с рекой успел попрощаться.
– А почему полторы недели, Аристарх Нестерович?
– А столько я себе отмерил. Больше ноги ходить не станут. Теперь лягу на топчан и буду смерти ждать. Силы, какие мне дадены были, потратил. Пора.
Ночью Аристарх Нестерович почти не спал. А рано утром, дождавшись восхода солнца, заторопился домой. Андрей долго смотрел ему вслед, когда он уходил спотыкающимся, шаркающим шагом по пустому берегу крутояровского пляжа.
Андрей вернулся к лодке, оттолкнул ее, выплыл на середину реки и бросил весла. Обь, еще окутанная жидким туманом, подхватила лодку, плавно понесла вниз.
«Вот тебе и поддавки с телевизором, – грустно размышлял Андрей, находясь под впечатлением признания Аристарха Нестеровича. – Верил человек, что еще при своей жизни увидит новых людей. Беда, что она коротка, наша жизнь, слишком коротка. И надо успевать делать в ней свое дело, то, ради которого ты родился. И верить, обязательно верить, что если не при твоей жизни, так при жизни других, кто придет следом, не будет ни лжи, ни подлости, ни тупоумия. Но для того, чтобы вырос этот урожай, надо готовить землю. Работать и работать на ней, под палящим солнцем, под проливным дождем, под холодным снегом, работать не покладая рук, не зная ни сна, ни отдыха. А вера, она на всех одна, и новую, как и велосипед, не изобретешь…»
Так Андрей думал, но в этих его мыслях чего-то еще недоставало, не было еще какой-то последней точки. И только потом, когда уже прошло несколько дней, он понял: надо, чтобы эти мысли вошли в кровь, стали собственной неотделимой плотью.
34
Ноги гудели, шагали неуверенно, не подчиняясь желанию, словно существовали отдельно, сами по себе. Вера иногда останавливалась и оглядывалась, переводила дух. Сиял солнечный, но прохладный денек, какие выдаются летом после долгих дождей. Воздух в лесу был влажный, с густым подмесом грибного запаха. Солнце просекало стройный, подбористый сосняк, дробилось и падало на землю узкими, длинными полосами. Брусничник под ногами едва слышно шуршал.
– Андрей, – не выдержала и взмолилась наконец Вера, – давай передохнем. А то я сейчас упаду. Упаду и не встану. Тогда понесешь меня и мое ведро. Никогда бы не подумала, что ты такой жадный.
– Не жадный, а азартный. Это у меня с детства, даже тетя Паша не могла обогнать. Лучший добытчик был.
Андрей тоже остановился. Поставил на землю два ведра, скинул с плеч лямки объемистого рюкзака и удивленно оглядел свою ношу, словно самому себе задавал вопрос: зачем столько? И представил, как бы ответила тетя Паша: «Запас, он сроду карман не тянет».
В первый раз отправился нынче Андрей за грибами. И – обо всем забыл. Его охватил такой азарт, что он даже не отдыхал, замотал Веру и опомнился лишь тогда, когда вся тара оказалась полной. Двинулись в обратный путь, но, как назло, цепкий взгляд Андрея ухватывал то краешек сухого груздя, торчащий из-под серых сосновых иголок, то бок коренастого белого гриба. Андрей в отчаянии смотрел себе под ноги.
– Слушай, – смеялась Вера. – Предки у тебя ведь кержаки были? Они, наверное, жадные до ужаса? Значит, ты в них пошел.
– Да что ты понимаешь! Кержаки! Они прежде всего работники были великие.
– Работники, но… жадные. Ладно, кержачок, давай я тебя поцелую.
Губы у Веры были измазаны черникой, но пахли они почему-то смолой. Лежали вокруг солнечные полосы, ветер с шумом прокатывался по верхушкам сосен – все сливалось с приятной усталостью тела, и не было выше наслаждения, чем лечь на землю, вытянуться во весь рост, закрыть глаза и отойти в полудрему.
– Андрей, я недавно подумала, что мне всю жизнь придется жить в Крутоярове. Подумала – и ни капли не пожалела.
– А с чего ты решила, что мы всю жизнь будем жить в Крутоярове?
– Я тебя не могу представить в другом месте. Только здесь. Прочно, надежно.
– По-кержацки?
– Не знаю по-каковски, только прочно. Я серьезно говорю.
– Прочно, да не совсем, у меня вот тут не все укладывается, – Андрей постучал по лбу ладонью. – Не понимаю…
Вера его не переспрашивала, она знала, о чем речь. После статьи, после памятного бюро он часто теперь повторял – не понимаю.
И Веру теперь уже не отпускал страх за него, она снова и снова уговаривала Андрея забыть, отступиться, но чувствовала: ее слова до мужа не доходят.
А Андрей в эти дни не переставал думать о словах Аристарха Нестеровича и о самом себе, и чем больше думал, тем сильнее было предчувствие, что та последняя точка, которой ему так не хватало, скоро будет поставлена. Точка после окончательного выбора своей собственной, выстраданной дороги по жизни.
Они лежали в траве и молча смотрели на маленький кусок неба, видный между верхушками сосен, и, хотя там не было даже крошечного облачка, все равно казалось, что небо плывет, движется, отливая прозрачной голубизной. Закроешь глаза, а плавное движение продолжается. Вера и Андрей не заметили, как уснули.
– Вот это грибники, я понимаю! – прямо над ними раздался голос, и кто-то восхищенно поцокал языком. – Набрали, донести не могут.
Андрей открыл глаза и увидел Савватеева – в кирзовых сапогах, в грязноватом легоньком пиджачке, в старенькой кепке, из-под которой выбивались седые волосы.
– Здравствуйте, Павел Павлович.
– Здоров. Прикемарили с устатку? После такой добычи не грех поспать. А я вот сегодня заленился, набрал всего ничего. Кружится голова, не могу в наклон.
Он поставил маленькую корзинку, наполненную крохотными, с пятак, маслятами, и сам присел рядом.
– Загонял он вас, Верочка?
– Ой, не говорите, ног не чувствую, как будто не мои.
– Ну, тогда хотите или нет, а пойдем ко мне в гости. Нефедыч должен скоро подъехать, он вас отвезет. А то тащиться через все Крутоярово. Что, двинулись?
Довольно быстро добрались до дома Савватеева, который стоял на окраинной улице, почти в самом бору. Дом большой, старый, с почерневшими стенами, с сухим запахом. Окна, закрытые пожелтевшими газетами, не пропускали солнечного света, и в комнатах было прохладно.
– Садитесь, отдыхайте, – суетилась Дарья Степановна. – Я сейчас.
Рядом с высоким, сутулым мужем она, маленькая, быстрая, казалась подростком.
Мебель в комнате была старая: шифоньер, комод, стол на толстых резных ножках – все крепкое, прочное, застеленное вышитыми салфетками. На комоде – патефон, стопка пластинок в выцветших конвертах. За всем – недавняя вроде, но уже сильно отличающаяся от сегодняшней жизнь. Внешне она словно замерла, но это только внешне, потому что хозяева жили не в прошлом, а в настоящем. Пал Палыч дотошно расспрашивал о редакционных новостях, сердито выговаривал за опечатку на первой полосе и, обрывая самого себя, тут же сетовал, что июль нынче был сухой и хлеба прихватило жаром.
Вера ушла на кухню вместе с Дарьей Степановной. Савватеев, как только они вышли, резко повернулся и спросил:
– Я вот что, Андрей, напрямую – ты весь район в свои враги записал или половину?
– А вы хотите, чтобы я теперь бегал и плясал от радости? – Андрей тяжело вздохнул. – На душе погано, понимаете, Павел Павлович, погано. Кому верить?
– Себе надо верить, людям. Я тоже через такое прошел, но весь район во враги не записывал.
Андрей догадался, что Савватеев позвал его к себе не только передохнуть, что это наиболее удобная минута, когда можно о многом спросить, многое для себя выяснить.
– Павел Павлович, а верно, что исключали вас из-за Воронихина, когда заступились за него? Если удобно…
– А что ж тут неудобного. Был такой случай в биографии, Воронихин тогда председателем работал в колхозе. Подсчитал, сколько ему кукурузы надо будет, посеял, а все остальное – под хлеб. Нашлась добрая душа, доложила. Воронихина – в райком, с председателей долой. Я на бюро кричал – охрип. Но – большинством голосов. Помню, бюро уже вечером закончилось, пришел к себе в редакцию и не могу успокоиться, трясет всего. Что я мог сделать в моем положении? Схватил авторучку, накатал статью, напечатал в областной газете. Ну и всыпали мне тогда! Председатель райисполкома, помню, кричал – кроме топора ты у нас ничего не получишь! Напугал! Пошел в леспромхоз простым лесорубом. А потом волюнтаризм осудили, партбилет мне вернули, посадили на старое место. У нас бригадиром лесорубов Мешков был, хороший такой старик, все уговаривал меня остаться. Плюнь, говорит, на писанину, у тебя руки золотые, работай да работай.
Павел Павлович невесело улыбнулся, запустил пятерню в седые волосы, крякнул:
– Вообще-то ни о чем не жалею.
– А вы не задавали вопрос: почему так случилось, почему все быстро забывается? Хотя бы этот же Воронихин…
– Задавал. И не раз. Только я тебя наперед послушаю. Лады? Выкладывай, что думаешь.
Такого поворота Андрей не предвидел, и еще раз убедился, что пригласил его Савватеев для серьезного разговора. А Павел Павлович внимательно смотрел на него, ждал. И Андрей решил выложить все, ничего не оставляя за душой.
– Я как нараскоряку живу после этой истории. Многого не могу понять, просто в голове не укладывается. Вот взять нашего Воронихина. Ведь он жулика берет под крыло, а для людей у него совсем другое. Как понять, что почти у каждого крутояровского чиновника свой особняк, квартир им уже мало. А они ведь – послушаешь – высокие слова говорят. А народ чинушам этим не верит, потому что знает: для трибуны у них – одно, для жизни – другое. Проклятые ножницы получаются, которые знай стригут…
– Стоп! – Павел Павлович коротко, но увесисто, так, что брякнули чашки, хлопнул по столу. – Теперь я знаю, что ты дальше будешь говорить. И наговорить можно много. Да, мы, старшее поколение, не безгрешны, мы ошибок действительно немало понаделали, до сих пор икаем от них. Вот подсчитали – сколько у нас на войне убито. А подсчитать бы, сколько всякие перегибы у нас равнодушных и ленивых наплодили, кто привык на пене большой волны жить. Вот в чем суть. Это надо, необходимо знать. И надо знать, почему это случилось – правду хотели обогнуть. А называется она, эта правда, ленинскими нормами партийной жизни. Вот вы ахаете: ах, нас разочаровали, ах, мы какие бедные! Нам идеальный мир нужен, а его таким не сделали! Ах, ах! Почему же вы, сукины дети, другое забываете – мы для вас войну выстояли, мы для вас сорок лет мирное небо храним, вы, наконец, не знаете, что такое хлеба нет, не знаете, что такое обуть-одеть нечего. Мы для вас главное добыли, а вы в этом главном порядок наводите, какой мы не успели. Работать этими пальцами надо, работать, а не по сторонам показывать. Правда, правда… ее по-разному можно повернуть. У нас сейчас столько правдолюбцев наросло, хоть с литовкой косить заходи. За рюмкой, в теплой квартирке они тебе все выскажут: и начальство заелось, и блат живьем жрет, запились все, скурвились. И случаи точные приведут – опять же правда. Посудачат, как бабы у прясла, и со спокойной душой спать пойдут. Они могут только поговорить о правде, а сделать для нее ничего не сделают. Пороть надо таких правдолюбцев, пороть, как сидоровых коз, пока не обмараются. Беда в том, что забыли мы хорошее слово – бороться. Бороться, а не слюни пускать, не ждать дядю со стороны. Да, тяжело, ты на своей шкуре понял, но если каждый честный хоть по одному такому доброму делу сделает – у нас не будет того, о чем ты говорил. Мы не имеем права жить сейчас вполсилы и брюзжать, за нашими спинами столько костей и крови, что, если мы будем только брюзжать, нас надо тогда просто к ногтю. Ведь это равносильно тому, что на могилу к родителям прийти и плюнуть. Миллионы людей головы положили, чтобы вы были смелыми и честными. И работящими – это главное. Понял?
Он надолго замолчал, сердито прихлебывал чай. Андрей тоже молчал, понимая, что у Савватеева есть еще какое-то последнее слово. И не ошибся.
Павел Павлович отложил в сторону ложку, отодвинул пустую чашку, нахмурился:
– Вот это я тебе, Андрей, и хотел сказать. Это мое, как раньше говорили, духовное завещание. Как сыну…
Он снова надолго замолчал. А когда приехал Нефедыч, попрощался необычно тихо и задумчиво. И Андрея вдруг кольнуло горькое, острое предчувствие беды.
35
От машины, нагретой мотором и солнцем, пыхало жаром, к капоту нельзя было прислонить руку. И хотя рядом, в нескольких шагах, стоял густой березовый колок, от него не чувствовалось свежего дыхания. Сухой, прокаленный воздух не двигался и звенел. Ровная стена хлебов золотистого цвета не шевелилась. Через несколько минут первозданную тишину, хрупкую, как ледок, предстояло нарушить. Иван Иванович Самошкин высунулся из кабины своего комбайна, и его сильно загорелое лицо от контраста с чистой белой рубашкой показалось совсем черным. Он поправил воротничок, окинул взглядом выстроившиеся рядом «Нивы» своего звена и негромко спросил:
– Ну что, поехали?
– Иван Иваныч! – крикнул парторг, подмигивая Андрею. – Рубашки-то на минуту не хватит, другую бы надел, потемнее.
– Да старуха, черт бы ее подрал, – засмущался Самошкин. – Одень да одень. Ну ладно, поехали!
Самошкинская «Нива» взревела и плавно двинулась к обкошенной кромке поля. Медленно опустилась жатка и тронула первые стебли пшеницы, они вздрогнули тяжелыми колосьями, обвалились вниз. Взревели остальные комбайны, поле загудело. Самошкинская «Нива» окуталась пылью, ее даже не было видно в серой туче – «плакала» белая рубашка. Но такой уж он человек, Иван Иванович Самошкин, тридцать пятую жатву начинает в белой постиранной и выглаженной рубашке, которую потом разве что на ветошь можно употребить.
Проехал мимо комбайн угрюмого и молчаливого Лехи Набокова, махнул рукой с мостика Серега Костриков и, перекрывая шум моторов, успел крикнуть Андрею:
– К вечеру подъедь! Твою деляну будем убирать, весной сеял, помнишь? Рядом с собой посажу!
– Ого, – удивился парторг, оборачиваясь к Андрею. – Так тебе, оказывается, еще зарплату надо платить.
– Обойдемся без зарплаты, в порядке шефской помощи, – отшутился Андрей.
Комбайны выстроились один за другим, ступеньками. Скоро следом за ними тронулся первый грузовик, колеса примяли свежую стерню, проложили по ней широкие полосы, и они ослепительно золотисто вспыхнули.
Необычное слово – страда. Оно родилось, наверное, от слова «страдать». Страдать за весь год своих трудов. Только после страдания можно понять цену настоящей радости.
Погода словно решила побаловать тех, кто работал сейчас на полях. Дни установились жаркие, безветренные, солнце неистово пекло с самого утра до заката, деревья и трава по обочинам дорог перекрасились в серый цвет, а над самими дорогами, которым долго теперь не знать покоя, почти сутками висела пыльная завеса, и в бору, где она была особенно густой, грузовики шли с зажженными фарами.
Район пропах хлебом, как и это поле, на котором стояли сейчас Андрей с парторгом и по которому двигались, уходя к дальним колкам, уже тронутым желтизной, комбайны самошкинского звена. Пожилой возница на смирной лошадке, лениво отмахивающейся хвостом от мух, привез бочку с водой, напоил их из большой железной кружки и был не прочь потолковать за жизнь, сворачивая огромную, похожую на палку самокрутку, но Андрей торопился, ему надо было еще успеть в два хозяйства, чтобы завтра дать репортаж о начале уборки в районе. Он наскоро попрощался с парторгом и, поторапливая Нефедыча, который уже успел задремать на заднем сиденье своего «газика», поехал дальше.
К концу дня, грязный и пыльный, с распухшим блокнотом и полностью отснятой пленкой в фотоаппарате, он попросил Нефедыча еще раз заехать в Полевское, к комбайнам. Тот пробурчал в ответ что-то непонятное, впрочем, о смысле бурчанья нетрудно было догадаться, но с трассы все-таки свернул.
Поле, еще в обед колыхавшееся тугими колосьями, сейчас казалось пустым, только гряды соломы перечеркивали его неровными извилистыми волнами. Комбайны уже ходили, один за другим, у дальних колков. Чтобы не слышать недовольного бурчанья Нефедыча, Андрей вышел из машины и пошел пешком через поле. Стерня под ногами сухо хрустела и отдавала сухим пыльным запахом.
Сегодняшняя поездка что-то стронула в душе Андрея. Все дни, прошедшие после бюро, он жил в злости и отчаянии, ему иногда казалось, что он все еще сидит в той глубокой и темной яме и не знает, как из нее выбраться. Были даже минуты, когда, кажется, он готов был полностью согласиться с Верой и на всех плюнуть: на Козырина, на Авдотьина, на Рябушкина, плюнуть и забыть, жить спокойно. А когда уж сильно подопрет чувство злости, ругать всех подряд, вымещая на них и на районных порядках свое недовольство. Ведь многие так и делают. Но вставал перед глазами Пал Палыч, звучали в памяти его слова, и Андрей снова начинал метаться в поисках ответов на мучившие его вопросы.
А сегодня, глядя на мужиков, на своих старых знакомых, которые начинали еще одну жатву, он вдруг понял – в его душе что-то сдвинулось и яма уже не казалась такой большой и глубокой.
Из копны соломы на ходу выдернул срезанный пшеничный стебель и, покусывая его, прибавил шагу, направляясь к дальним колкам, откуда доносился упругий гул моторов.
Скоро его обогнал «москвич» с кузовом, который мужики называли каждый на свой лад: «шиньон», «горбатый», «тещин подарок» и даже «половник» – на нем комбайнерам везли ужин. По стерне «москвич» ехал медленно, и Андрей успел разглядеть, что в кабине, рядом с шофером, сидит знакомая полная повариха. Она тоже узнала Андрея и помахала рукой, приглашая к ужину.
Ужинали комбайнеры быстро, компот допивали, уже стоя на ногах, торопливо закуривали, так же торопливо затягивались, затаптывали окурки и спешили обратно к своим местам.
Серега задержался.
– Андрюха, поедешь свою деляну молотить? Давай на мостик!
Комбайн, еще не остывший от дневного зноя и от жара мотора, был покрыт толстым слоем пыли. И когда двигатель снова взревел, пыль зазмеилась по боковинам, словно живая. Андрей следом за Серегой заскочил на мостик. Перед ними стояла сплошная стена густой, налитой тугими колосьями пшеницы. Стебли не шевелились, сливаясь друг с другом, сплошным серо-золотистым ковром уходили вдаль, к трассе, по которой без остановки шли сейчас машины.
– Собственный урожай. – Серега оскалил ослепительно белые зубы на чумазом лице и засмеялся. – Секешь, Андрюха?! Первый урожай, свой, собственный. Не фунт изюма.
Жатка опустилась, и комбайн двинулся вперед, в бункер пошло зерно. Широко раскрытыми глазами смотрел Андрей на убывающий хлебный разлив, на сосредоточенное и даже какое-то злое лицо Сереги, на ползущие впереди комбайны, и ему казалось, что сейчас он соединяется со всеми и со всем, что было и жило на этом поле. Неужели молотят хлеб, который он помогал сеять весной? Сеять ему приходилось и раньше, и убирать вот так же приходилось, но чтобы это был именно тот хлеб, к которому сам приложил руки, – такого еще не было! А эти мужики сеют и убирают его каждый год, сеют и убирают даже тогда, когда их чем-то обидели и даже если они в чем-то разочаровались. Перед ними дело, и они не могут его бросить, потому что за них его делать никто не будет. А он с этими мужиками одной крови, так какого же черта он распускал слюни и собирался убегать в сторону?! Ведь и его работу за него никто не сделает. Если уж начал, доводи до конца, хоть до какого, но – до конца, чтобы потом можно было сказать: я сделал все, что было в моих силах.
– А, как? – не переставал скалить зубы Серега, широко открывая рот, чтобы перекричать гул мотора. – Чуешь силенку?
– Чую! – так же громко кричал ему Андрей.
Из дальних и ближних колков быстро и незаметно выползли сумерки, окутали поле, и оно скоро осветилось лучами фар. Лучи покачивались и ползали по стерне, по еще не скошенным хлебам, словно что-то искали на ощупь и никак не могли найти. Бункер был уже полный. Серега остановил комбайн, посигналил, выключил мотор и выругался – машина запаздывала.
– В штаны там наложили, что ли, еле шевелятся?!
Вытащил из кармана большой грязный платок, вытер им чумазое лицо, откашлялся и сплюнул черную слюну.
Вдали замаячили прыгающие лучи – шла автомашина с зажженными фарами.
– А, вот, разродились наконец! Ну, давай, Андрюха, с машиной доедешь. Слушай, – Серега замялся, махнул рукой. – Короче, толковали седни с мужиками, хотели тебе сказать, да так получилось. Короче, помнишь, весной на тебя бочку покатили, ты уж не злись.
– Да ну, что ты!
– Говорят, тебе по башке за статейку надавали! Правда?
– Было немного.
– Ничего, ты не трусь. Главное – люди тебя поддержат. Люди, они правду всегда знают. А туго будет – зови нас. Прямо всей самошкинской артелью придем. А что? Мы тоже кое-что значим!
– Спасибо, Серега. Потребуется, обязательно позову!
Подошла машина. Серега выгрузил из бункера зерно, и комбайн снова впился в хлебную стену. На подножке машины Андрей доехал до «газика», разбудил Нефедыча, и через несколько минут они уже пылили по трассе, а по правую руку от них светилось огнями поле, на котором трудилась самошкинская артель.
«Как живой воды напился», – радостно думал Андрей и оглядывался, чтобы еще раз увидеть яркие сполохи фар на темном поле.
Рано утром он уже сидел в кабинете у Рубанова.
– А я давно вас жду, Андрей Егорович. Жду, когда вы захотите со мной разговаривать.
Андрей покраснел, вновь вспомнив свой крик после бюро.
Сейчас Рубанов смотрел на него внимательными, умными глазами и чуть заметно улыбался. Он ждал, когда заговорит Андрей.
– Я не согласен с решением бюро о моем наказании.
Рубанов кивнул.
– И вообще не согласен с этим делом, с козыринским. А так как у меня ничего, кроме ручки, нет, то ей я и воспользуюсь, теперь уже для других газет.
– И слышу я теперь не голос мальчика, но мужа.
Рубанов не скрывал своей радости, да и не хотел скрывать. Ему очень важно было услышать эти слова, если бы услышал другие, он винил бы в первую очередь самого себя. Потому что и эту душу, переставшую верить в справедливость, записал бы на свой печальный счет. Конечно, он бы стал воевать за нее, так просто бы ее не оставил, но все-таки…
– По поводу газет, Андрей Егорович, я думаю, надо немного подождать.
– Сколько ждать? Год? Два?
– Нет, несколько дней. И последнее, не думайте, что вы один. Понимаете, о чем я? Не одного вас тревожат худые дела. Савватеев, Кондратьев, да мало ли их… Их большинство. Не забывайте об этом никогда. Вот, пожалуй, и весь разговор.
– А вопрос можно?
– Давай.
– Почему вы с Воронихиным оказались при разных мнениях?
– Видишь ли, – перешел вдруг на «ты» Рубанов, – меня в детстве очень сильно пороли, когда я врал. Даже и теперь помню.
– Я вас серьезно спрашиваю.
– А я тебе серьезно отвечаю. История уже не однажды крепко нас порола, но порет она не одного человека, а целые поколения. Так вот, пора умнеть. Я думаю, особых пояснений тебе не требуется.
Андрей с удовольствием пожал крепкую руку секретаря.
А Рубанов, проводив его, долго еще сидел в кабинете, уставившись в одну точку, сомневаясь: а вправе ли он, второй секретарь, в свои тридцать с небольшим лет говорить такие слова? И отвечал – вправе. На его плечи уже сегодня легла главная тяжесть. Ему ее тащить, ему впрягаться в этот хомут.
Рубанов не зря сказал, что надо подождать несколько дней. На деле оказалось еще меньше. Андрей только вернулся из райкома, как у него в комнате длинно, без перерыва, залился междугородный звонок.
– Агарина можно к телефону?
– Я слушаю.
– Здравствуйте. Из областного управления внутренних дел беспокоят. Старший лейтенант Иванов. Вы будете завтра на месте?
– Буду. А… зачем я нужен?
– Длинная история, не для телефона. Вы о звонке пока никому не говорите, а завтра постарайтесь пораньше прийти в редакцию. Договорились? Да, а грибы у вас пошли или нет?
– Пошли.
– Отлично! До завтра!
Молодой мужчина с неприметным лицом сидел в кабинете Андрея, за его столом, и листал подшивку газеты. Он поднялся навстречу, протянул сильную даже на вид руку.
– Агарин? Не ошибся?
– Он самый. Здравствуйте.
– И я тоже тот самый, который вчера звонил. Садись. – Иванов по-хозяйски показал ему на стул. – Будем на «ты», так лучше для дела. Зачем я приехал, объяснять не надо. Ты каких-нибудь областных корреспондентов возил по району?
– Да приходилось.
– Вот и прекрасно. Я назовусь корреспондентом областного радио. Попросим у твоего редактора машину и поедем. Вопросы потом. Твое дело – свозить меня в Ветлянку. Есть такая деревня? Ну вот, прекрасно.
– Редактор болен, Травников за него, заместитель.
– Значит, попросим у зама. Я вот даже технику захватил. – Иванов поднял с пола и поставил на подоконник маленький магнитофон в черном футляре. – Пошли?
Через час, едва дождавшись, когда Нефедыч выгонит из гаража машину, они выехали в Ветлянку. Андрей сосредоточенно молчал, ломая голову над вопросом: зачем Иванову понадобилось в Ветлянку и зачем весь этот маскарад? А Иванов легко и беззаботно болтал всякую всячину и раз пять уже спрашивал, куда лучше съездить за грибами.
– Ты, парень, поберег бы себя, – посоветовал Нефедыч.
– А что такое? – Иванов с интересом уставился ему в затылок.
– Выдохнешься, а чё потом в свою дуделку дудеть будешь? Тебе ведь деньги платят, когда в дуделку тарабанишь.
Иванов расхохотался и стал тешить Нефедыча бородатыми анекдотами.
– Во, – одобрил тот. – Лучше побасенки. Я, глядишь, какую и запомню.
Так доехали до Ветлянки. Это была центральная усадьба одного из приобских колхозов. Широкие улицы с аккуратными белыми домами утопали в зелени высоких старых тополей. В центре, напротив Дома культуры, торговый комплекс – четыре одинаковых каменных магазина, а между ними, посредине, деревянная контора предприятия розничной торговли, аккуратно обшитая досками и выкрашенная синей краской.
– Вот тут и тормози. Пойдем, Агарин.
Они долго ходили по всем четырем магазинам. Иванов, то и дело поддергивая висевший на плече магнитофон, подолгу расспрашивал продавцов, что почем стоит, рассматривал, щупал товары, только что их не нюхал, а Андрей ходил за ним следом и никак не мог взять в толк – зачем все это? И совсем уж удивился, когда его спутник, повертев так и эдак уродливые башмаки на толстой подошве, купил их.
Они вышли из последнего магазина, Андрей мимоходом глянул на Иванова и поразился – его лицо было искажено ненавистью, сильная рука судорожно тискала ремешок футляра. Рывком открыл дверцу, сел и снова на глазах изменился. Затараторил:
– А грибов я, мужики, настоящих свежих грибов, лет пять уже не ел.
– Так тебя, может, в лес отвезти, за грибами? – спросил Нефедыч.
– Нет, грибы подождут. Поехали домой.
Иванов замолчал. Сразу сгорбился и как бы постарел, это был уже не прежний разбитной парень, а просто усталый человек с мелкой сеточкой морщин под глазами.
Возле конторы райпо Иванов вышел из машины.
– Подожди! – Андрей выскочил за ним следом.
– Со мной пока нельзя.
– Я не пойду. Хочу только спросить: зачем вы меня брали, зачем весь этот маскарад?
– И почему со мной нет черных очков и нагана в кармане? – улыбнулся Иванов. – Ты свое дело, Агарин, сделал, прекрасно сделал. А теперь дело наше. Извини, свои профессиональные секреты. И прошу – пока никому ничего. Я тебя найду. На досуге потолкуем.
Он поднялся на высокое крыльцо райповской конторы, Андрей с Нефедычем поехали в редакцию.
Тридцатилетний Иванов, старший лейтенант ОБХСС, давно уже научился управлять своими чувствами. Когда ему хотелось кричать, он умел улыбаться, когда ему хотелось драться, он мог болтать ерунду. На это потребовалось немало сил и упорства, того, что не входит в служебные характеристики, о чем можно только догадаться, если вдуматься в казенные обкатанные фразы: «Социальное положение – из семьи колхозников. Место рождения – деревня Квашино Аяшинского района. Десять классов сельской школы. До призыва в ряды Вооруженных Сил – тракторист полеводческой бригады. Срочную службу проходил в пограничных войсках на дальневосточной заставе. После службы закончил областной экономический институт. В органах МВД – пять лет. Имеет выговор и четыре благодарности. Последние – за раскрытие особо важных дел, связанных с хищением государственного имущества».
Выговор получил он, когда замахнулся на спекулянта, потеряв терпение, замахнулся, но не ударил. И навсегда усвоил, что публику, с которой возится, ни на горло, ни на кулак не возьмешь. Это были не уголовники с типично узкими лбами и стандартными наколками на груди и руках типа «Не забуду мать родную» или «Нет в жизни щастья». Это были внешне приятные и культурные люди, абсолютно не знающие блатного жаргона. Они умели вежливо разговаривать и мило улыбаться, они многое умели…
Вот и сейчас навстречу Иванову поднялся из-за широкого полированного стола не уголовник с узким лбом и татуировками на запястьях, а высокий, поджарый мужчина с проседью на висках и с небольшими, аккуратно подстриженными усами. Председатель Крутояровского райпо Петр Сергеевич Козырин. Он внимательно выслушал Иванова, внимательно посмотрел удостоверение, и ни одна жилка на его строгом, суховатом лице не дрогнула.
– Места, говорят, у вас грибные, и грибов, говорят, нынче навалом, а я вот с работой связался… – улыбался Иванов, незаметно разглядывая лицо Козырина, думая про себя: «Все равно душу из тебя выну. Еще напомню о Юрке Макарове».
Последнее отозвалось в нем болью.
Он был не первым, кто сидел в этом кабинете с похожими вопросами. Два года назад сидел здесь его лучший друг Юрка Макаров, может быть, на этом же самом стуле. Тогда пытались разобраться с подделкой здесь финансовых документов. Юрка кусал губы – от злости, от бессилия. Он уже ничего не мог сделать, хотя и нашел концы, за которые можно было потянуть тугой клубок. А дело в том, что Юрке вдруг позвонили из областного управления и прямо сказали – дело прекратить. Он заметался, засуетился, пробовал что-то доказывать, но на него просто-напросто прикрикнули, и он опустил руки. Вынужден был уехать ни с чем. А Козырин еще вежливо интересовался – не нужна ли Юрке машина: он, Козырин, может его отправить в город на служебной «Волге». Вернувшись из Крутоярова, Макаров кричал и ругался, изливая свою душу перед Ивановым, называл себя трусом, тряпкой. А утихнув, сел перед Ивановым и печально спросил, глядя ему в глаза: «Что же это такое? Что такое? А?»
Через несколько дней Юрка подал рапорт об увольнении, но ему отказали. Он вроде успокоился, но Иванов чувствовал – в душе у друга что-то хрустнуло. Теперь тот смотрел безразличными глазами, в которых лишь иногда вспыхивал и тут же гас прежний недоуменный вопрос: «Что же это такое? Что такое? А?» Иванов наконец нашел ответ: «Слабость и трусость, которые рождают наглость». У него не стало друга Юрки Макарова.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.