Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 47 страниц)
31
Так уж совпало – в тот день поминали отца. Ровно пять лет, как он умер. Вот в такой же, рассказывала тетя Паша, теплый летний вечер.
Обещал приехать на поминки старший брат Николай, но не смог – снова отправили в командировку. Несколько дней назад от него пришло письмо со штампом далекого северного города, хорошо известного по газетам, – там добывали нефть, и там научный сотрудник Николай Агарин снова, наверное, ходил по высоким кабинетам, спорил и ругался до хрипоты, пытаясь доказать, отстоять простую и ясную, как голое колено, мысль: природа, если с ней обращаться по-варварски, такого отношения никогда не простит, и месть ее не восполнишь потом ни нефтью, ни деньгами. Андрей очень хорошо представлял, как все это говорит Николай, как он горячится и от волнения глотает окончания слов. Слушая его рассказы при редких встречах и читая его такие же редкие письма, Андрей всегда завидовал уверенности старшего брата. Для Николая все было ясно и четко определено: никто, кроме него, не сделает главного дела, а главное дело, считал он, заключается в том, чтобы сохранить северную природу, на которую в последние годы обрушился мощный удар машин и людей.
Андрей подошел к комоду, взял распечатанный конверт со штампом далекого города, вытащил листки, исписанные торопливым почерком, и словно услышал напористый, взволнованный голос брата: «Отец перед смертью говорил, что надо жить по-людски, а жить по-людски сегодня – значит воевать. Воевать за свою веру и за дело, которое делаешь. Пойми, война полыхает повсюду, от нее никуда не спрячешься. Даже если залезешь в свою квартиру или в свою машину – не спрячешься. Будешь думать, что скрылся, а на самом деле – перебежал. Или сбежал. Разницы нет. Вот и решай – убегать тебе от „хозяев жизни“, как ты пишешь, или воевать с ними…»
«Убегать или воевать», – еще раз повторил Андрей и засунул листки в конверт, а конверт положил на комод.
Вера и тетя Паша мыли на кухне посуду, в комнату доносилось негромкое звяканье тарелок. Андрей, прислушиваясь к этому звяканью, несколько раз прошелся по комнате, испытывая неожиданно появившееся и пока еще неосознанное желание соединить воедино и мысли, высказанные Николаем в письме, и сегодняшние поминки по отцу, и тревожное ожидание завтрашнего дня. Остановился возле шифоньера и понял, что ему нужно сделать. Открыл дверцу, вытащил старенькую гармошку, завернутую в толстую шаль. Он теперь редко брал ее в руки. Гармошка была порядком истерта и пооббита, ярко-красные когда-то мехи поблекли и выцвели. Но едва только Андрей тронул лады и басы, как она отозвалась чистым и ясным голосом. Он прислушался к голосу гармошки и негромко запел любимую отцовскую песню о том, как шлялось по свету горе-горькое и как оно невзначай забрело к не ждавшим его людям, – песню, которую часто пели в этом доме и которую он знал с самого детства.
И увидел, словно наяву, отца: тот пел, уронив на плечо крупную голову, закрыв глаза, уперев кулак в колено. А мать всегда рядом, покачиваясь в такт мелодии, смотрела широко открытыми глазами вдаль, и глаза у нее, влажные от набежавшей слезы, становились мудрыми и все понимающими. Видел отца и мать, видел всю их простую и честную жизнь, в которой были и война, и сума, но ведь выдержали, вынесли, перетерпели, не обозлились, не потеряли веры. И еще, вспоминая рассказ тети Паши, видел он: койка на крыльце, на койке лежит отец, и легкий ветерок доносит влажное дыхание обского разлива, шевелит волосы. Отец спрашивает:
– Обь-то сильно разлилась? Ишь, ветерком пахнуло.
Поздно нынче коренная вода пришла. Помнишь, Павла, на покос плавали за реку, я весла брошу, через борт – да пить. Тетка Матрена все матери говорила: дескать, удалой у тебя парень, с быстрины пьет… Эх, жаль, Андрюхи нету. Скажете потом: ждал, мол, отец. Фамилию не поганьте, по-людски живите…
Звучала гармошка, звучали слова старой невеселой песни, и казалось Андрею, что он стоит на коленях у чистого и светлого родника, нагнув голову, жадно ловит губами пронзительно холодную воду. И пусть она отдает не сладостью, а горечью, пусть, зато утоляет жажду и прибавляет сил. И как все-таки прекрасно, что у него есть такой родник, к которому можно прийти, опуститься на колени и напиться чистой воды.
Словно провалился под ногами пол, потемнело в глазах, и Андрею показалось, что он летит в глубокую яму. Летит, летит и не может остановиться. Вместе с ним летят вниз усталые, потные от жары лица сидящих напротив людей. Сон? Наваждение? Да чего уж там – явь! Самая настоящая явь. Голос Воронихина, твердый, железный, безжалостный, словно гвозди вбивал в него вопросы:
– Так где объяснительная, Агарин? Рябушкин говорит нет, продавщица говорит – нет, откуда вы ее взяли? Из воздуха?
Между вопросами Воронихин делал большие перерывы, и в эти перерывы устанавливалась глухая тишина, такая, что слышно было, как равномерно тикают большие настенные часы. Андрей не знал, что отвечать. Известие, которое он услышал несколько минут назад здесь, в кабинете, было для него как неожиданное падение в глубокую, холодную яму. Рябушкин, ну, Рябушкин…
– Объяснительная была, Рябушкин ее скрыл. По каким причинам – не знаю.
– Агарин, здесь бюро, а не беседа в детском садике! Козырин может подать на вас в суд за клевету!
Второй час, без перерыва, шло заседание. И второй час Воронихин жестко расставлял всех по своим местам.
Широко раскрыв глаза, Андрей даже с каким-то испугом смотрел на Воронихина. Неужели это тот самый человек, с которым еще недавно он ездил в Петровский совхоз? Неужели на жестком и злом сейчас лице была когда-то добрая, смущенная улыбка? Неужели перед ним человек, на которого он хотел походить и на которого смотрел только с восхищением? Конца не видно темной, глубокой яме – Андрей продолжал лететь вниз.
– А я знаю, где бумажонка, из-за которой сыр-бор. Точно знаю. Она у Козырина, если он ее не выбросил. – Савватеев хлопнул ладонью по столу и возвысил голос; обычно хрипловатый, он у него зазвенел. – Слышишь, Козырин, остатки совести у тебя сохранились? Скажи правду, ведь не совсем же ты в грязи вывалялся!
Козырин поднялся со стула, статный, стройный, в ладно сидящем на нем костюме, и непонимающе улыбнулся.
– Вы о чем, Павел Павлович? У вас есть доказательства?
Савватеев долго, в упор смотрел на него.
– Я не следователь, чтобы доказывать. Я к совести твоей обращаюсь, а ее нету. Но запомни, Козырин, будет и следователь. Будет!
Воронихин сразу же его перебил:
– Подождите, Павел Павлович! Вы торопите события. Давайте соберем воедино, что мы тут выяснили, и представим себе общую картину. А картина такая: статья носит обывательский характер и рассчитана прежде всего на обывателя, то есть на дешевую популярность. Вот мы какие герои, видели нас! И вдобавок ко всему – клевета!..
Андрей уже не слышал Воронихина, прошли волнение и тревожное ожидание – что-то будет? – с какими он входил в кабинет два часа назад. Ему вдруг все стало безразличным. Захотелось даже встать и уйти из душного, жаркого кабинета, уйти на Обь, снять мокрую рубаху и искупаться. Вот встать и уйти, всех ошарашив.
– …О чем говорят такие примеры? – резко, отрывисто, нажимая на «р», продолжал Воронихин. – Они говорят, что в редакции нет должного порядка. Я уже тут говорил о недавнем партийном собрании там, не собрание – склока. И мы сегодня вправе спросить с товарища Савватеева: а справляется ли он со своей работой? Теперь о Козырине. Считаю, что за недостатки ему надо объявить строгий выговор. Такого же выговора заслуживает Агарин… – Воронихин чуть сбился, но тут же выправился: – Агарину, я думаю, это пойдет на пользу. О Савватееве, когда он выздоровеет, вопрос поставим особо.
Андрей слышал слова, которые говорил Воронихин, но смысл их с трудом доходил до него. Переводил растерянный взгляд с одного члена бюро на другого. Дольше всех задерживал на Кондратьеве, пожилом толстом токаре с ремзавода. Тот сидел между председателем райисполкома и начальником милиции, сидел красный, распаренный, тяжело ворочая шеей в тесном воротничке застегнутой на все пуговицы рубашки. Этот взгляд Андрея Кондратьев поймал и еще тяжелее заворочал шеей, беспокойно стал шарить по столу руками, словно что-то потерял.
«Чего он так волнуется? – не понимал Андрей. – Уж не подумал ли, что я выпрашиваю сочувствия?»
И тут до него дошли слова Воронихина о наказаниях. Гулко застучала в ушах кровь, словно со всего тела она враз прилила к голове. Андрей будто со стороны увидел самого себя, растерянного, с пылающими щеками. Вскочил со стула. Все удивленно повернули головы. Он сел.
На бюро по давней и крепкой традиции не принято было выступать кому-то еще, если свое слово уже сказал Воронихин. Но поднялся Рубанов.
– У меня несколько слов.
– Может, хватит на сегодня? Картина ясная.
– Александр Григорьевич, не надо меня перебивать. Считаю, что строгий выговор для Козырина слишком малое наказание. А для Агарина слишком большое. И еще. Товарищ Попов, – обратился он к начальнику милиции. – Вы мою просьбу выполнили?
Начальник милиции с недовольным видом посмотрел на Рубанова, помолчал и ответил:
– Пока еще нет…
– Какую просьбу? – отрывисто спросил Воронихин, накаляясь раздражением к Рубанову, к его вежливому голосу и к его манере выговаривать каждое слово четко, старательно.
– Я просил, чтобы работники ОБХСС выяснили – продавалось все-таки золото или нет? Но, как вы видите, товарищ Попов не торопится. Поэтому вношу предложение: обратиться в следственные органы и просить их, чтобы детально проверили работу райпо и лично Козырина.
– Ничего этого не надо! – отрезал Воронихин.
И вдруг подал голос до сих пор молчавший Кондратьев:
– Надо, Александр Григорьевич. Надо. Для нас, прежде всего, надо.
Не переставая ворочать шеей в тесном воротничке рубашки, Кондратьев тяжело, по-медвежьи выбрался из-за стола. Постоял, вытер ладонью со лба пот, хотя в кармане рубашки лежал чистый платок. Видно, забыл от волнения.
– А я вот как скажу. В конце-то концов, надоело ведь. Честное слово, надоело. Ну сколько ж можно! – Он приложил толстую ладонь к груди. – Давайте-ка глянем друг на друга, шибко уж мы хорошо сжились, шибко уж дружно да ладно. Козырин особняк достраивает, начальник милиции начал строить. Вроде и неладно, да свои же мужики-то, неплохие. Да и помогут потом, при случае. Надо что – позвонил, сделают. Сам звонил! В пушку нос – не отпираюсь. Но что из этого выходит? Сегодня Козырин, завтра другой, послезавтра все захотят. А где Авдотьин стройматериалов наберет? Выход один – воровать. Кончать надо, кончать! Мы так бог знает куда уйдем! Спасибо надо сказать за статью, а мы… Если по-вашему решим, Александр Григорьевич, мне завтра на работе стыдно будет в глаза мужикам смотреть. A-а!.. не умею я говорить – неправильно, одно знаю, неправильно!
Замолчав, Кондратьев облегченно вздохнул, словно скинул с плеч тяжеленный груз, который долго давил на него, и даже громоздкая, толстая кондратьевская фигура выпрямилась, стала стройнее. Сел на свое место. Председатель райисполкома, кинув удивленный взгляд и хмыкнув, отодвинулся вместе со стулом чуть в сторону.
Глухое, упорное сопротивление начинал ощущать Воронихин. Если пуститься в дальнейшее обсуждение, оно будет нарастать с дьявольской силой. А поэтому… Пока еще не все переварили сказанное Кондратьевым… Упруго поднялся со своего кресла.
– Хватит дебатов! Ставлю вопрос на голосование.
– Извините, я еще не все сказал, – снова поднялся Рубанов. Положил перед собой тонкую картонную папку и открыл ее.
До сих пор, до сегодняшнего дня, Воронихин всерьез Рубанова не принимал. Ну, поговорит, выскажет свое недовольство, а последнее-то слово все равно остается за ним, Воронихиным. Да и не будешь ведь ему объяснять, что на этом бюро он решил еще раз убить двух зайцев – замять скандал и припугнуть Козырина, а потом тихонько избавиться от него. Все будет сделано по-честному, только не сразу. Ведь не может же он рвануть сейчас на груди рубаху и закричать: да, я виноват! В конце концов, имеет же он право за все свои заслуги не подставлять себя под удар. Все эти мысли промелькнули у него в одно мгновение, а в следующее он уже насторожился и напрягся – понял, что сейчас Рубанов выложит что-то такое, чего он не мог и предположить. Вот, оказывается, как – тихой сапой, без шума. Лучше уж Савватеев, от того, по крайней мере, знаешь, чего ожидать.
Рубанов доставал из папки один листок за другим и спокойным голосом докладывал: партийная организация в райпо практически бездействует, распродажа дефицитных товаров по запискам вошла в норму, ревизионная служба работает очень плохо, есть все основания подозревать, что совершаются большие хищения, часть товаров уходит из района на сторону…
Голос Рубанова как бы сортировал сидящих за столом: одни смотрели на него, другие на Воронихина. И первый понял, что большинство пока на его стороне. Многолетняя привычка срабатывала. А раз так…
– Все эти факты надо проверить. А сейчас ставлю вопрос на голосование.
С перевесом всего в один голос были приняты предложения Воронихина.
– Андрей Егорович и вы, Павел Павлович, зайдите ко мне.
Рубанов догнал их уже на крыльце, когда они спускались с высоких ступенек. Савватеев остановился, а Андрей даже не оглянулся, только ускорил и без того широкий шаг.
– Андрей, подожди.
Он на ходу обернулся и ломким, срывающимся голосом крикнул:
– Да не хочу я ни с кем разговаривать!
Апатия и растерянность, которые овладели им на бюро, под конец сменились отчаянием и злостью. У Андрея руки мелко дрожали. Он знал, что дрожат они не от страха, но все равно было противно. Как и противно было говорить сейчас о чем бы то ни было. Мир для него пошатнулся. Если уж терять, так все сразу. Чохом! Застать сейчас Рябушкина… Горячая, белесая пелена затуманила глаза, он почти ничего не видел перед собой и никого не слышал. Быстрей, быстрей отмерял шаги, а за райкомовской оградой, уже не сдерживая себя, побежал. Только бы успеть, только бы найти!
Возле дверей редакции стоял Косихин и покуривал папироску (видимо, сокращая путь, он прошел напрямик, через райкомовский садик), Андрей с разбегу налетел на него и оттолкнул в сторону.
От неожиданности Косихин выронил папиросу, на лету поймал ее, обжегся, дунул на палец и спокойно встал на прежнее место.
– Пусти! – крикнул Андрей.
– Ты ж вон какой кабан здоровый, я старик против тебя. Вздохни глубже, раза три. О, чуть соображать стал. Пойдем ко мне на уху.
– Какая уха! Пусти! – Андрей сжал кулаки. – Где Рябушкин?
– Дверь-то закрыта. Изнутри. Девки из типографии прихорашиваются, – Косихин раскурил потухшую папиросу и спокойно, как бы между прочим, добавил: – А Рябушкин сидит у телефона и держит палец на нуле, чтобы милицию вызвать. Понимаешь. А уха у меня – во! С прошлой рыбалки два леща остались и штук десять ершей. Пойдем.
Спокойный, невозмутимый вид Косихина, его мирно попыхивающая папироса действовали на Андрея как холодная вода. Он начинал успокаиваться, с глаз опадала белесая пелена. Подергал за ручку дверь, она действительно оказалась запертой изнутри. Андрей криво усмехнулся:
– Сам, поди, девок просил, чтобы дверь закрыли?
– Да не помню уж. Ну, пойдем.
Андрей вздохнул и махнул рукой.
Жена Косихина была в отъезде, и на маленькой летней кухне они хозяйничали сами. Уху пересолили, Косихин, попробовав с ложки, недовольно поморщился.
– От черт, построжиться-то не над кем – сами стряпали. Ладно, сойдет.
Они похлебали ухи, и Косихин повел Андрея в дом, показывать свою коллекцию. Этот серьезный и работящий мужик, крепко помятый жизнью, собирал почтовые марки и радовался как мальчишка, что собирает. Показывая их, терял свою хмурость и невозмутимость, мог говорить без умолку, перебирая небольшие синие альбомы, которыми была заставлена целая полка в большом книжном шкафу.
Просидели они до позднего вечера и за все время ни слова не сказали о том, что их тревожило больше всего. Только за калиткой, уже провожая Андрея, Косихин придержал его за рукав рубашки.
– А про кулаки ты забудь. Красиво, конечно, в лоб врезать, веско, но только это не геройство нынче. Геройство нынче в другом.
Смертельно уставший за сегодняшний день, Андрей медленно брел домой. В сумерках, на лавочке у ворот, он увидел знакомую фигурку и будто споткнулся. Вера. Виновато опустив голову, остановился напротив. Ее тревожные глаза светились совсем рядом. В них была боль.
– Андрей, разве так можно? Я четыре часа тебя сижу жду. Рассказывай – что, как?
Андрей присел на лавочку и, вспомнив, что произошло сегодня в райкоме, снова задохнулся от злости. Словно и не был у Косихина, словно тот и не пытался его успокоить, угощая ухой и целый час старательно показывая свои дурацкие марки в аккуратных альбомах. Снова пресекался голос, будто Андрей опять кричал Савватееву и Рубанову: «Да не хочу я ни с кем разговаривать!» Он не хотел, да и не пытался себя сдерживать.
– Андрюша, а ты ведь становишься злым. Сам не замечаешь. Злым и каким-то другим.
– Хватит, был добреньким.
Вера обхватила его голову, прижала к себе и стала слегка раскачиваться, как будто убаюкивала маленького ребенка. И, раскачиваясь, неторопливо, как маленькому, говорила:
– Боюсь, что ты совсем обозлишься. Пиши лучше о хорошем, добрые должны писать о хорошем. Ты ведь любишь этих Самошкиных, вот и пиши про них, они тебя многому научат, а эти «хозяева» – только злости. Я боюсь за тебя, за себя боюсь. Отступись от них.
Сегодняшний день и особенно последние часы, пока сидела на лавочке, Вера прожила в ожидании беды. Она не смогла бы точно объяснить свои чувства, но верила только в одно – беда подходит, она уже близко. До сих пор во всем полагалась на Андрея, а теперь, страшась подходящей беды и замечая, как из доброго характера мужа чаще высовываются острые углы, – испугалась. Как птица, почуяв опасность возле своего гнезда, распускает крылья и мечется, так и Вера не находила себе места, понимая, что в безмятежную семейную жизнь, в которой она отыскала свое счастье, дуют тревожные ветры, совсем ей не нужные. Значит, надо остановить их. Только она одна может предостеречь и уберечь. Вера снова и снова внушала свою мысль Андрею, а он молчал. Не соглашаясь с ней, но и не возражая.
Вечером, после бюро, Рубанов зашел к Воронихину. Всегда спокойное и уверенное лицо его было сейчас хмурым и расстроенным. Он положил перед Воронихиным несколько убористо исписанных листков:
– Я не согласен с решением бюро. И считаю своим долгом поставить в известность обком партии. Тут сказано. А также буду просить, чтобы райпо проверили по линии ОБХСС.
– Ого! А не слишком круто? Подумай, кому должны поверить в обкоме – тебе или мне?
– Должны поверить мне. До свиданья, Александр Григорьевич.
«Э, парень, вон ты как разворачиваешься, – думал Воронихин, глядя на дверь, за которой только что исчез Рубанов. – Вон ты как запел. Ладно, споем на пару».
Можно было подводить итоги. Андрей с горечью думал, что его старания, мысли и надежды оказались бесполезными. Взрыв прогремел, наделал шуму, поднял пыль, а стена, под которую закладывали взрывчатку, как стояла, так и продолжала стоять.
Козырин ходил, как всегда, одетый с иголочки, внимательный и вежливый. Однажды они встретились на улице, и он добродушно раскланялся. Савватеев из больницы перебрался домой, но чувствовал себя по-прежнему плохо, и, когда Андрей позвонил и попросил Дарью Степановну позвать его к телефону, она мягко отказала. Андрей хотел извиниться за тот крик после бюро. Зря, конечно, сорвался, не на тех надо кричать. Но теперь уже не поправишь.
С Рябушкиным он не разговаривал и наконец-то избавился от ежедневных утренних новостей. Не разговаривали с Рябушкиным и другие сотрудники. Только бедная Нина Сергеевна, которая должна была обращаться к нему каждый день, морщилась, обходясь безликим «вы». Даже Нефедыч, обычно не вмешивавшийся ни в какие редакционные дела, наорал на Рябушкина, когда тот после командировки попросил подвезти до дома.
– Нету у меня таких указаниев, чтобы по домам развозить! Не велик пан, сам дотопаешь!
Рябушкин пожал плечами, вышел из машины и домой отправился пешком.
Один лишь Травников разговаривал с Рябушкиным, но только официально и не допускал возврата к прежнему. Последние события так напугали Владимира Семеновича, что ему уже ничего не хотелось, кроме одного – спокойно пересидеть и переждать бурю.
«В полной изоляции кретинов, – невесело размышлял Рябушкин. – Не пора ли навострить лыжи?»
За несколько лет благополучной жизни он скопил кое-какие деньжонки, их вполне хватило бы на переезд и на обустройство в другом месте. Но уезжать не хотелось. Слишком многое ставилось на карту и слишком близка была цель. Он теперь запросто заходил в кабинет к Козырину, и тот, раньше неприступный, угощал чаем, приглашал съездить «на предмет подышать свежим воздухом», улыбался и прямо давал понять, что Рябушкин нужный ему человек, а нужных людей он, Козырин, ценить умеет. Но Рябушкин не торопился тянуть руку к жирному куску, да и кусок был ему нужен постольку поскольку, главное – власть. Оглядываясь и присматриваясь, составлял новые планы. Про Авдотьина и говорить нечего. Из него запросто можно было вить веревки. И теперь – уезжать? Нет, рано. Рябушкин продолжал работать, надеясь, что пыл у редакционных скоро остынет и все встанет на свои места.
Андрей украдкой наблюдал за ним, видел, что Рябушкин прежний, что все осталось по-прежнему, и ему хотелось кричать от злости и отчаяния. Чаще приходили на память слова Веры. Может, она и права? Может, отступиться, забыть? И писать очерки о хороших людях, получая удовлетворение для самого себя. И тогда, может, вернутся дни, прожитые сразу после армии, когда мир, окружавший его, к которому он рвался целых три года, казался прекрасным и идеальным. Но, думая так, часто ловил себя на улыбке – далеко до идеального мира. Показаться таким он мог только после армии, после тяжелой службы, тоски по дому. Возврата в те дни уже не будет.
А Крутоярово жило своей жизнью, простой и будничной, накапливая дни и годы, добавляя их к длинной и пестрой своей истории. Отсчет ее начался с высочайшего царева повеления искать в землях сибирских железные и иные руды. И вот потянулись телеги, нагруженные рудой, заскрипели с рудного Алтая к медеплавильному заводу Кабинета Ее Величества, кареты заводского начальства стали помелькивать, а потом подступило время, когда на Оби загудели, задымили трубами, захлюпали деревянными лопастями первые пароходы.
Что случалось в больших городах и по всей земле, стороной Крутоярово не обходило. Повидало оно и раскольников, страшных в своей крепкой вере, повидало оно на своем заводе, как на своем горбу, ученых немцев со сморщенными узкими губами и с презрительным взглядом на все, что их здесь окружало. Повидала крутояровская глушь и бунтовщиков, пошедших против царя. Не прошла мимо ни одна война, какая бы в России ни случалась.
Огненным валом прокатились революция, Гражданская война. А в последнюю войну, самую злую и памятную, пригоняли сюда жалких и худых немцев под охраной пожилых солдат. Они рубили лес, говорили «Гитлер капут» и робко смотрели на баб, работавших рядом, прося глазами хотя бы кусок хлеба. Иная сердобольная, глядишь, и отламывала, на нее товарки по-матерному ругались, а она смущенно отвечала: «Тоже ить люди».
В Испанию, в Китай, на Кубу и в Африку уходили с крутояровской почты посылки с нехитрыми вещами, потому что там было очень уж худо в разные времена. И тут не всегда сладко было, ну да мы привычные.
И получалось, что не с краю, не на обочине дороги стояло Крутоярово, а на самой что ни на есть середине, на самом перекрестке, где все ветры дуют в лицо.
Чем дальше шли годы, тем быстрей, словно подстегивали ее, менялась жизнь. Вот уж легковые машины на крутояровских улицах никого не удивляют, вот крутояровцы, которые лет двадцать назад по четверо суток добирались до города и, как говорится, тележного скрипа боялись, теперь ездят отдыхать на курорты к морю и за границу в дальние страны.
Еще ближе, теснее стал мир, вплотную приблизился к старинному Крутоярову. И не требуется далеко отбегать в сторону, чтобы оттуда разглядывать и понимать – что есть ложь, а что есть правда, что достойно настоящего человека, если ты им себя считаешь, а что нет.
Здесь надо было решать вечные вопросы, не оглядываясь по сторонам и не задирая голову кверху, а прямо и честно надо было смотреть на свою родную землю. И видеть ее такой, какая она есть, – не прикрашенную, но и не охаянную.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.