Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 47 страниц)
Глава девятая
1Комбайн задрал подборщик, круто развернулся, сдал назад и оказался один на один с длинным извилистым валком, последним валком на большом поле, раскинувшемся от трассы до старых развесистых берез на берегу реки. Еще недавно оно пугало размерами, работой, а сейчас, пустое, поникшее, было милее милого. Убранное поле, которое завтра начнут пластать плуги.
Валька был горд. Именно ему на этом поле выпал последний валок. Знал, что из темноты на него смотрят Иван, Огурец, Федор, но не испытывал волнения, не боялся, что в чем-то оплошает. В последние дни его постоянная боязнь прошла, и не заметил, когда и где растерял ее. Просто было дело, и он приноровился его выполнять. А ведь совсем недавно он думал, что настоящее дело обошло его стороной. Теперь об этом смешно было вспоминать. Не обошло, а нашло его. Вот он, Валька Нифонтов, неполных девятнадцати лет, заканчивает убирать огромное хлебное поле. Зерно, которое он выгрузил из бункера своего комбайна, теперь уже на элеваторе, а дальше у него начнется длинная дорога, может, по всей стране. И будут есть хлеб, выращенный у Белой речки, самые разные люди, они никогда не узнают о Вальке Нифонтове, но он-то знает, что они все едят хлеб, который он убирал.
Вальке хотелось запеть. Но он сдержал себя. Опустил подборщик, двинул комбайн вперед. Густые короткие тени испуганно шарахнулись и исчезли. Через несколько минут валка на земле уже не было. Поле убрано. Валька осторожно направил комбайн к другому краю, где мутно виднелись очертания еще трех комбайнов и людей возле них.
После многочасовой тряски и грохота, после пыли, которая над тобой и перед тобой каждую минуту, твердая, недрожащая земля, прохладный и свежий воздух казались нереальными.
Валька спустился с мостика, глубоко вздохнул и неуверенно пошел по земле. Она под ним качалась.
– Ты что, Валька, так бредешь? Укачало? – Федор гулко хохотнул.
– Да, есть немного, – Валька улыбнулся.
– Ну, мужики, от лица службы объявляю благодарность. – Голос у Ивана чуть дрогнул и выдал волнение. Он и в самом деле волновался сейчас. Знал: за последние дни они вместе перешли какую-то очень важную черту, наконец-то перешагнули ее, и там, за этой чертой, они уже не каждый по себе, а стали одним целым. И хотя внешне это абсолютно ни в чем не выражалось, тем не менее такое объединение произошло. Случилось. А дальше будет легче. Главное – они одержали победу, прежде всего над собой, доказали, что могут быть хозяевами на своей земле, могут обходиться без помощников. Оставшийся хлеб – еще одно большое поле – они уберут сами. Теперь у них хватит сил и умения.
Со спокойной душой уезжал Иван на этот раз домой и без слов, ни у кого ни о чем не спрашивая, знал, что так же, со спокойной душой, уезжают сегодня и мужики.
2Хлеб шел влажный, тяжелый. Когда его высыпали из кузовов, он не шуршал, а глухо бухал. Бурты росли. До отказа заполняли асфальтовую площадку. Вывозить зерно на элеватор не успевали. Яков Тихонович теперь пропадал на току. Торопил людей, торопился сам, иногда брался за лопату, чтобы помочь женщинам, и через каждый час закатывал рукав пиджака, совал растопыренную пятерню в глубину бурта. Шевелил в его нутре пальцами, пытаясь определить – не загорелось ли? Но зерно пока еще было прохладным, только в некоторых местах начинало уже отдавать ощутимую теплоту. Поймав, уловив эту теплоту, Яков Тихонович еще быстрее начинал бегать, громче шуметь и грознее отдавать приказания.
Здесь, на току, когда он присел перекурить под дощатым навесом, его и разыскал Евсей Николаевич. Старик был так взволнован, что не шел, а потешно, припадая сразу на обе ноги, пытался бежать. Обессиленно опустился на лавку, вытер потный лоб, едва отпыхался.
– Во, дожился, голова впереди, а задний мост сзади, – горько пожаловался он Якову Тихоновичу, – думал, не застану.
– Что за пожар?
– Из района приехали. Тебя ищут, в конторе там. Я краем уха слышал. Нехорошее дело, Яша, расценки приехали резать. Говорят, у ребят помногу выходит. Держись, Яша, отступишь – под корень ребят рубанешь.
Яков Тихонович уже предчувствовал неприятность, поспешил в контору.
В его маленьком прокуренном кабинетике, настежь распахнув окна, сидели главный экономист сельхозуправления Зырянов, сухощавый, угрюмоватого вида мужик лет под сорок, и молоденькая девчушка, которую Яков Тихонович не знал, – видно помощница. Бухгалтерша бригады уже выложила перед ними нужные бумаги и документы. Зырянов вместе со своей помощницей их читали, время от времени что-то подсчитывали на своих калькуляторах, негромко переговаривались и согласно кивали головами.
Якова Тихоновича они не заметили. Он вошел, остановился у порога, несколько минут молча смотрел на них, потом негромко кашлянул.
– О, вот и хозяин. – Зырянов быстро поднялся из-за стола, поспешил навстречу. – Яков Тихонович, чтобы время не терять, мы тут без вас начали, да практически уже и закончили. Надо только кое-что уточнить.
Яков Тихонович прошел к столу, хотел закурить, но покосился на помощницу и передумал. С тревогой ждал, что они ему будут говорить.
Зырянов извинился, попросил чуть подождать и, торопливо нажимая разноцветные клавиши своей машинки одной рукой, другой четко писал на бумажке колонку цифр. Потом подвел жирную черту и вывел итог – четырехзначную цифру. Листок пододвинул Якову Тихоновичу.
– Вот средняя зарплата членов вашего звена. Боюсь, что к концу уборки она еще подскочит.
– Ну и что?
– Как что? Яков Тихонович! – Зырянов соскочил со стула и нервно заходил по кабинету. – Да не имеем мы права выплачивать такие суммы! Понимаете, если мы выплатим, завтра об этом будет известно в соседнем колхозе, и в пятом, десятом. И все тоже будут требовать. Нельзя развращать людей большими деньгами, нельзя.
– Погоди, не пойму я. – Яков Тихонович действительно ничего не понимал. – Что, незаконно начислили?
– Да нет! – Зырянов поморщился, сердясь за его непонятливость. – Сумма! Вы видите, какая сумма?! И это одному!
Помощница тоже закончила считать, сложила бумаги и теперь, позевывая, смотрела в окно. Видно, происходящее было ей скучно и неинтересно. Прикрыв пухлой ладошкой очередной зевок, она вдруг спросила:
– Скажите, а у вас гуся можно купить? Мне гусь нужен на день рождения…
– Люда! – сердито оборвал ее Зырянов.
– Молчу, молчу.
И она снова стала смотреть в окно.
– Как я понял, – кашлянул Яков Тихонович, – все законно. А раз законно – надо платить.
– Вот здесь вы и ошибаетесь! Глубоко ошибаетесь! Надо просто по-другому все подсчитать. Все, что касается доплат… Вот смотрите… – Зырянов присел сбоку Якова Тихоновича, подвинул поближе к себе бумаги и стал быстро, торопливо сыпать цифрами. Яков Тихонович никак не мог вникнуть в их суть. Только туговато соображал: такой выработки в районе на один комбайн, какая получилась в звене, никогда не было. И в районе этой выработки просто-напросто испугались, точнее, не самой выработки, а зарплаты. Нарушались какие-то инструкции, нарушался установленный порядок. Теперь, задним числом, чтобы привести дело в обычное и спокойное русло, торопятся переверстать по-иному, в сторону уменьшения. И еще думал вот о чем: в прошлом году в отделении, вместе с помощниками, на комбайнах работало восемь человек, в два раза больше. Общая сумма заработка была выше, чем сейчас у четверых, – выходит, экономия. Про это он попытался сказать Зырянову, но тот его перебил:
– Яков Тихонович, я еще раз вам популярно объясняю…
И снова стал сыпать цифрами, каждую из них словно подтверждая резким стуком авторучки по столу. Яков Тихонович перед этим напором терялся. Не мог весомо возражать, потому что запутывался в бесконечной цифири, беспомощно плавал в ней и никак не мог найти твердую опору. Зырянов подминал его под себя. Яков Тихонович сдался, уже не пытаясь что-то понять и в чем-то разобраться, только отстраненно и горько думал: «Не с моими коридорами тут… Хорошо было раньше – трудодни: поставил палочку, и все ясно. Нет, не с моими коридорами…»
Соглашаясь сам с собой, Яков Тихонович кивнул головой, а Зырянов понял так, что он согласился с ним, перестал сыпать цифрами и постукивать авторучкой по столу. Замолчал. Ему надо было убедить Якова Тихоновича, чтобы потом можно было и на него сослаться: вот, дескать, мнение бригадира…
– Яков Тихонович, – снова спросила помощница Люда, – а где все-таки можно у вас гуся купить?
– Гуся-то? Да вон пятый дом по порядку, по левой стороне. Спросите, может, продадут.
Зырянов вместе со своей помощницей скоро уехали, как они объяснили, им надо было побывать на центральной усадьбе. Яков Тихонович их проводил, вернулся в контору, плотно закрыл двери и долго сидел так, невесело размышляя.
Тут его и застал звонок председателя колхоза.
– Яков Тихонович, что вы говорили Зырянову?
– Да почти ничего и не говорил.
В трубке было слышно, как Веня тяжело дышит.
– Яков Тихонович, извините, но вы спороли несусветную дурость. Почему вы согласились с Зыряновым? Вы что думаете? Ведь мы же звено на корню подрубим! Нам тогда цена будет – копейка в базарный день. Очень вас прошу – о разговоре с Зыряновым никто из звена знать не должен. Ни один человек! Ясно? Хоть это вы себе, пожалуйста, уясните.
Говорил Веня жестко, напористо, как он еще ни разу не разговаривал с Яковом Тихоновичем. Тот растерялся. Осторожно положил трубку, сел в кошевку и поехал на ток. Надо было еще сегодня изловчиться и выкинуть хлеб на элеватор, ехал знакомой дорогой, смотрел на нее, а на душе было пусто и больно.
3Островерхие макушки крапивы торчали густо, одна к одной. Там, где они торчали, посреди улицы зияла прореха. Справа – дом и слева – дом, а между ними остров крапивы. Проклятая, живучая трава, вечно ищущая бросовую, необихоженную землю. Найдет, вцепится, и гонит, гонит в рост, ни тля, ни засуха ей не помеха. Даже теперь, осенью, была она еще крепкой и кусала без жалости.
Мария ломала иногда свой порядок, не обходила деревню, а вытаптывала крапиву, кулигу за кулигой, – сколько хватало сил и времени. Давила ногами на влажные стебли, вминала их в землю, слышала жирный хруст и торопилась. Под ноги попадали обломки кирпича, деревянные гнилушки, гвозди, изъеденные ржавчиной, – крохи, жалкие останки веселого крепкого дома, стоявшего когда-то на этом месте. Мария его помнит. Она все помнит.
…Стук молотка летел над избами, над заборами, над банями и поленницами – над всей деревней, которая затаилась и притихла, как живой человек, и, как живой человек, напряженно вслушивалась. А в звенящей тишине мартовского утра властвовал только один звук: по-кладбищенски тоскливый звук молотка. Он раздавался глухо, нервно, вгонял в податливое дерево острые железные гвозди и захлебывался от своей спешки, промахиваясь и стукая иногда вхолостую. Так торопятся забить гроб с покойником, чтобы закончить скорее печальный, рвущий душу обряд. По одному, по двое подходили люди, останавливались против дома Петра Зулина. Молчали, смотрели, как хозяин досками крест-накрест забивает окна. Затейливо вырезанные наличники с белыми цветочками и голубками, крепкие, ладно подогнанные бревна, не тронутые еще ни одной трещиной, веселый, тоже резной, карниз и деревянная вертушка на крыше – все было живым и радовало глаз. Но радовало последние минуты. Крест-накрест ложились серые доски, влезали в дерево острые гвозди, и дом на глазах становился незрячим, старым и брошенным. Было ясно, что без живого духа, без хозяйского догляда, жизнь ему отмерена короткая. По счету это был двенадцатый дом – первые начали заколачивать по осени, когда управились с огородами. Тогда же закрыли медпункт. Теперь, ходили слухи, на очереди школа, а там, по всему видно, доберутся и до магазина.
– Непроспективные мы, на обочине. Вот теперь на проспект будем выбираться, – тихо вздохнул кто-то из толпы.
Мария слышала этот голос. Слышала и думала, что мечта ее, выстраданная и давняя, как тяжелая дорога, отодвигается и уходит в необозримую, невидимую глазом даль. Долгие-долгие годы она мечтала: вот кончатся и голодные и холодные времена, и уже ничто не вытолкнет жителей из деревни. Ведь издавна гнали с родной земли голодуха, нужда, война. А теперь ничего этого не было – сыты, одеты, обуты, война не грохочет и не гонит никто. Но зато нет главного – будущего деревни, на которой поставили крест. И уходит народ, так густо уходит, как еще никогда не уходил. Никогда еще не была Белая речка под такой угрозой – остаться без жителей, развалиться и загинуть в крапивном засилье.
С тревогой и молчанием ждала Мария – что же дальше?
Петр Зулин вбил последний гвоздь. Подергал доску – прочно ли? – сунул молоток в карман фуфайки и пошел к людям. Глаза диковато сверкали. Закрыл за собой калитку, глянул в дальний конец переулка, где стояли две машины, загруженные домашним скарбом, и дернул черноволосой, цыганистой головой, словно хотел стряхнуть наваждение.
Рвалось у Петра сердце, и рвалось оно у Марии. Хозяин, настоящий хозяин, каких она всегда любила и ценила, уезжал из деревни. Он еще раз дернул головой и через силу выдавил:
– Ну вот, соседи… чего теперь… прощевайте…
– Господи! – со слезой отозвался ему женский голос. – Высохнет наша речка, совсем высохнет!
Все. Теперь надо повернуться, идти к машинам, садиться в кабину и ехать. Но Петр, расставив ноги в блестящих от солидола сапогах, чего-то еще ждал, что-то ему еще нужно было. И тут подошел Яков Тихонович. Вот что надо! Выкричать, выплеснуть обиду и злость.
– Что, Яков Тихонович, уговаривать?! Где оно, твое обещанье? Профукали деревню, мать вашу так!
Петр кричал, что не верит больше обещаниям, что больше его здесь никто не удержит, что плевал он на все и пусть теперь дураков ищут в другом месте. Яков Тихонович молча и виновато слушал. Нечего ему было ответить. Не только Петру, у которого была больная жена, всем обещал, что медпункт не закроют и школу с магазином не тронут. Закрыли и тронуть собираются – он уже знал. Потому и молчал. А Мария не уставая просила его: «Яша, придумай, помоги, не дай пропасть Белой речке! На тебя надеюсь! Неужели ничего нельзя сделать, Яша?!»
Опустив голову, Яков Тихонович побрел прочь. В эту минуту Марии показалось, что не Яков Тихонович, а ее надежда уходит, опустив голову, оставляя после себя пустоту и уныние.
Петр Зулин подался в другую сторону. Железно хлопнула дверца кабины, загудели моторы, машины тронулись. Над дальним увалом вставало солнце. Один его луч упал на уголок зеркала, с которого сползла старая тряпка, отскочил веселым пятном на крышу заколоченного дома и, пока ехали машины по переулку, пятно неторопливо скользило по серому шиферу, а потом сорвалось и исчезло.
И снова притихла, насторожилась деревня, цепче вцепились в землю оставшиеся дома, глухая тишина и пустота властвовали сейчас над ней.
…Крапива сопротивлялась, выгибалась поломанными стеблями, пыталась подняться. Но Мария поворачивала, опять торила одну тропинку за другой, жестче, надежней переламывала стебли и листья. Запоздала она нынче – вызрели семена. Ничего, вернется весной, вытопчет свежую поросль. Но больше всего надеялась Мария на будущего хозяина. Верила, что он придет сюда, привезет свежие сосновые бревна или гладкие тяжелые кирпичи. Застучит топор или зазвякает мастерок, и начнут расти, подниматься стены. Тогда крапива сама уползет, исчезнет. Не любит она тех мест, где появляются новые дома.
Мария остановилась передохнуть, тяжелой рукой откинула с лица белую прядь и снова задумалась, ее опять потянуло назад, в прошлое… Якова Тихоновича выслушивали, кивали головами, иногда понимающе, иногда снисходительно улыбались и в конце концов вежливо выпроваживали из кабинетов, давая понять, что дело идет так, как надо, как и задумано, а если проще и яснее – Белой речке пришел каюк. Яков Тихонович не понимал и не соглашался. Мария издали наблюдала за ним, видела его хождения по кабинетам и боялась только одного – лишь бы он не махнул рукой и не отступился.
Яков Тихонович, поиздержавшись в городе, вернулся без копейки в кармане, так и не найдя поддержки. Но зато он привез с собой злость, холодную, расчетливую злость.
Дома уехавших стояли заколоченными и безобразили лицо деревни, как бельма. Покупателей на них не находилось. Яков Тихонович списался с хозяевами, разыскал покупателей – какой-то дачный кооператив – и решил биться до последнего. Если даже все уедут, он останется здесь один. Останется и будет жить на развалинах деревни, которую не смог сберечь.
Когда понаехали в Белую речку шустрые, ловкие городские мужики, когда они сноровисто и со знанием дела взялись ломать дома и грузить бревна на лесовозы, в деревне с людьми случилось неожиданное, но именно на эту неожиданность и рассчитывал Яков Тихонович. Не сговариваясь, без собраний и речей, каждый для себя в отдельности, а значит, и все вместе, решили – держаться за землю. Не уезжать, не бросать ее, а она не выдаст. Ни одна семья больше не тронулась с места. Люди поверили, что все зависит от них. И оказались правы. Оказалось, что судьбу деревни могут решать не только люди, сидящие над ними в кабинетах, но и сами жители. В районе и области для их писем заводили специальные папки, а белореченцы не уставая били и били в колокола. И их услышали. Оставили на месте школу и магазин, снова открыли медпункт, потом, когда пришло время, начали строить новые дома, столовую и ферму.
…Крапива была вытоптана. Ноги горели. Мария отошла в сторону и остудила их в холодной росной траве. Еще раз оглядела прореху, зияющую в улице, и опять увидела дом с белыми цветочками и голубками на наличниках. И еще хозяина. Цыганистого, горячего Петра Зулина с его диковатым взглядом и крепким шагом чуть кривоватых ног. Где он теперь? Бывший тракторист и отменный плотник. Да вот же он! В недавно полученной квартире, уютной, им самим обихоженной, он сидит в кресле перед телевизором, а на коленях у него первый внук. Мальчонка – вылитый дед. Чернявый, остроглазый. Не дает смотреть телевизор, дергает за рукав.
– Дед, а вот когда ты маленький был, во что играли?
– Да ведь рассказывал.
– А я еще хочу.
– Ну, лотки делали. Плаха толстая, а к ней руль, сиденье – все чин чинарем, а потом плаху навозом обмазал, на морозе водой облил, как только застыло – так и езжай.
– А плаха – это что такое? А навоз?
Петр терпеливо объясняет и про плаху, и про навоз, смотрит в окно на высокие яркие многоэтажки и хмурится. Страшно хочется ему сейчас взять топор и смастерить для внука лоток. Но не в квартире же. Да и навозу где найдешь? Никому, даже жене, не признается он, что мается душа и просится обратно. От хорошей работы, где его ценят и разве что на божницу не сажают, от уютной просторной квартиры, от доброй зарплаты. Петр сердится. Ну, чего надо, какого еще? Живи, радуйся. Нет ведь. Точит, точит непонятная тоска. Хоть бы утро скорее да на работу, там он обо всем забывает, там ни тоски, ни сомнений – работа. Работу он за радость любит.
…Мария уходила от того места, где когда-то стоял дом Петра Зулина, уходила и оглядывалась, видела в деревенской улице пробитую брешь. Ей казалось, что вся Белая речка пробита такими дырами и за каждым пустым местом – мужик, хозяин, переселившийся в дальние края. Тот самый, которого не хватает сейчас в деревне. Того же Петра Зулина. Вот кто был бы первым помощником Ивану, вот на кого бы он мог опереться…
Отрываясь взглядом от поляны с вытоптанной крапивой, Мария смотрела вперед и надеялась только на одно – должны же когда-то поумнеть люди, от своих и чужих неверных шагов. Пришло время, пора умнеть…
4«А все-таки мы сами. И лучше. Да, лучше, чем раньше». Время от времени Иван повторял эти слова, и незнакомая гордость возникала в душе. Совсем не та, которую он испытывал раньше за самого себя, теперь она была иная – за всех сразу: за Вальку, за Огурца, за Федора, с которым по-прежнему было нелегко разговаривать, если упирался во что-то свое, решенное.
«А все-таки мы сами, сами». Стучала и не затихала в груди Ивана гордость. Она стучала еще и потому, что сегодня с утра он проехал по убранным полям. Ходил по краям, на мотоцикле заезжал в середину и не видел огрехов: рассыпанного зерна, нескошенных кулижек, разбросанных куч соломы. Этот порядок остался после них. «Значит, можем», – уже в который раз твердил он.
Едва уходили комбайны, на убранных полях появлялись тракторы со стогометами и с плугами, вырастали рыжие скирды, и земля, переворачиваясь нарезанными пластами, из светло-золотистой становилась аспидно-черной. Но это там, за спиной, а здесь пока стояла стеной пшеница и было ее еще много. В последние дни снова установилась добрая погода. Поле было чистым, и хлеб убирали напрямую.
В самом дальнем конце загонки стоял Валькин комбайн. Хозяин нетерпеливо суетился на мостике и прикладывал козырьком ладони ко лбу. Высматривал – не запылит ли на дороге грузовик. Ивану тоже пришлось тормозить – бункер был под завязку. Минут через двадцать встали комбайны Федора и Огурца.
Пользуясь передышкой, Валька взялся прикручивать изолентой чуть покривившийся красный флажок. Недавно такие флажки затрепыхались на всех четырех комбайнах, но, кажется, никто не был рад так, как Валька. Флажок он перекручивал уже в третий раз. Огурец с Федором незлобиво над ним посмеивались, он молча выслушивал и улыбался своей тихой, смущенной улыбкой.
Валька прочно залепил конец изоленты, спустился с мостика и, довольный, поглядел вверх – вьется, трепыхается на свежем ветру алый огонек.
«Если бы так же хорошо было все остальное», – невесело подумал Валька. Дома было плохо. Анна Акимовна никак не могла успокоиться, написала старшему сыну письмо, и тот в скором времени пообещался приехать. Отписывая матери об этой новости, он сделал специально для брата приписку: «Ты, парень, дурью не майся. Собирай манатки и давай ко мне. Еще спасибо будешь потом говорить. Короче, сам приеду, и обо всем потолкуем».
Но как можно разговаривать на разных языках? Не понимала его мать, а уж про брата и говорить нечего. Кажется, только отец мог понять его, но что отец… Гриша не просыхал уже неделю, куролесил по деревне и домой приползал на четвереньках. Плакал, размазывал по лицу сопли и слезы, жаловался: «Судьба у меня такая… Валька, слышишь, с-судьба у меня не выплясалась…»
С отцом надо было что-то делать. Вчера Валька снова предложил матери отправить его лечиться, но Анна Акимовна разозлилась на него. «На белые простынки! – кричала она. – Таблеточку ему на подносике?! Черта лысого!» Валька смотрел на лицо матери и впервые, стыдясь своей мысли, подумал, что она злая. И свое зло за неудавшуюся жизнь вымещает на отце. Ей жалко саму себя, жалко загубленной молодости, а раз так случилось, должен быть ответчик. И этот ответчик оказался под рукой. Отец… Валька умел понимать других людей, умел понимать чужую боль, и свою мать он тоже понимал, но не мог согласиться с тем, как она смотрит на отца – равнодушно, отстраненно, а тот катится и катится вниз, уже ничего не видя в мутном, хмельном тумане. Горько и больно Вальке, чуть не до слез. Но не хватает у него силы спорить с матерью. И вчера тоже не хватило. Выждав, когда она прокричится и успокоится, Валька спросил, хотел выяснить для себя:
– Мам, а ведь раньше он не был таким. Ты же помнишь?
– Все я забыла, всю память у меня отшибло. Паразит этот последнюю кровь выпил. Всю жизнь он таким был!
Нет, не соглашался Валька. Он ведь помнит. Помнит себя маленьким, а мать и отца еще не старыми. Они втроем сидят на телеге и едут в березовый колок резать ветки на веники. Мать с отцом поют песню, на всю жизнь остались в памяти слова «На муромской дорожке стояли три сосны». Было, было. Солнечный свет сквозь березовые ветки, поскрипыванье телеги, запах терпкого конского пота и безмятежная детская радость, когда он засыпал на теплых коленях матери, а на голове у него лежала шершавая отцовская ладонь. Но это было давно. Образ того отца, поющего вместе с матерью, начинал колебаться, как в тумане, колебаться и уплывать. А на смену ему приходило совсем другое – беззубое, вечно пьяное лицо и хриплый, плаксивый голос: «Судьба у меня такая…» Отец заставляет забыть себя прежнего. Неужели Валька со временем забудет, и неужели он тоже возненавидит его, как и мать. Валька этого не хотел. Он хотел отправить отца лечиться, надеялся… Эха-ха…
А время между тем шло, и машин не было. Огурец выщелкивал из пачки третью папиросу. Федор успел накла́няться, разминая свою широкую поясницу, а воздух над дорогой по-прежнему оставался прозрачным, не замутненным пылью. Иван нетерпеливо топтался на одном месте, сосредоточенно жевал соломинку и сплевывал. Молчаливое беспокойство охватывало всех.
– Слышь, Ваньша, они там, хмыри, спать легли?
– Завалились после обеда, чтобы жирок завязался, – подал голос Федор. – Или в баньку подались, суббота сегодня.
– А может, авария? – скромно предположил Валька.
Так они стояли, переговаривались и смотрели на дорогу, которая была пустой.
– Я поехал, ждите.
Иван стал заводить свой мотоцикл, но тут на своей телеге показался Евсей Николаевич. Кинулись к нему.
– Дед, машины не видел? Куда делись?
– А разве нету? – Евсей Николаевич поморгал глазами, поднял их, вспоминая. – С тока-то они выходили, я видел. Постой, постой, да они ж в деревню повернули, я еще подумал, зачем им туда… Показалось, думаю, за делом.
– Дед, можешь не креститься, тебе не кажется. – Огурец лихо сплюнул под ноги и предложил: – Ваньша, поедем, морды набьем!
– Подожди. Толком можешь?
– Да куда толковей! Генка Великжанин женился, из города вчера приехал. Значит, сегодня свадьбу справляют. Это мы тут передний край грудью держим, а люди…
– Помолчи.
– Да чо молчать, чо молчать-то! Плюнули и поехали. А нам нельзя! Так давай хоть морды набьем!
Федор одной рукой крепко взял Огурца за затылок, другой стянул с головы замасленную кепку и прикрыл ему рот. Подержал мычащего и дергающегося Огурца, потом отпустил.
– Успокоился?
– Ты что, Федор, с коня упал? Лапы-то, чуть не задушил.
– А не суетись.
Иван с угрюмым лицом заводил мотоцикл.
– Уговаривать поехал? – спросил Федор. – Брось. Дохлое дело. Они уж там в угаре, поди.
– Иван, давай я с тобой?
– Да что вы как пацаны! – разозлился Федор. – Начальство есть, оно и разберется. Кому на орехи, кому на шишки.
– Тихоныч-то в район уехал, – вставил Евсей Николаевич. – До обеда еще уехал.
– Приедет – разберется.
– Завтра, а хлеб – вот он, сегодня, вот он стоит!
– Иван, не пори горячку!
Но Иван уже не слышал. Мотоцикл взревел и вылетел на дорогу.
– А обедать-то! – запоздало всполошился Евсей Николаевич.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.