Электронная библиотека » Михаил Щукин » » онлайн чтение - страница 34

Текст книги "Морок"


  • Текст добавлен: 16 сентября 2019, 19:02


Автор книги: Михаил Щукин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)

Шрифт:
- 100% +
3

На крыльце маячила красная точка горящей папиросы.

«Батя, – вздохнул Иван, – опять не спит, мается».

Два года назад отец и сын Завьяловы остались вдвоем. Их жена и мать умерла. Давно больное сердце не выдержало и отказало в одночасье. Она отошла тихо и незаметно, не потревожив соседей по больничной палате, и узнали об этом лишь утром, на обходе. С тех пор и появилась у Якова Тихоновича странная привычка – просыпаться по ночам и жечь табак. Он сидел неподвижно, уставившись взглядом себе под ноги, курил и о чем-то тяжело думал. Однажды признался сыну:

– Понимаешь, Галина снится. Живая. Проснусь – утра не могу дождаться. Говорят, в таких случаях помянуть надо, чтобы не снилась. А я не хочу – пусть снится.

Красная точка папиросы несколько раз вспыхнула и погасла. Яков Тихонович долго, надсадно кашлял. Иван не удержался, выговорил:

– Батя, бросай курить. Прокоптился, хрипишь, как старая гармошка.

– Надо, надо бросить, – охотно согласился Яков Тихонович. – Душит, зараза. Гараж-то закрыл?

– Закрыл. Пойдем спать.

– Да я уж спал. Посижу теперь. С Любкой опять ездил?

– Ну а что?

– Да так, ничего. Боярчиха приходила. Просит, чтоб я тебя к порядку призвал.

– А ты?

– Что – я?

– Не темни, батя, что ей сказал?

– Сказал, что вы, слава богу, большенькие, свои головенки на плечах имеете. Но учти: старуха она – кремень, свое до конца будет добивать.

– Ладно, батя.

– Ладно-то, ладно. Ты мужик. Утрясай, доводи до конца. Туда или сюда. Хватит болтаться, как в проруби.

– Дай время, утрясу.

– Долго трясешь-то.

В темноте не было видно, но Иван догадался, что отец усмехнулся в свои вислые усы, тронутые желтизной от табака. Усмешка относилась не к словам, которые он сказал, а к своим мыслям. В последнее время стал Иван замечать за отцом странность: говорит об одном, а по глазам видно, что думает совсем о другом и в мыслях своих далек и от разговора, и от того, с кем говорит.

«Поженить его, что ли? – размышлял Иван, укладываясь спать. – Не старый ведь, пятьдесят шесть всего».

Но представил, как в их дом, где каждая вещь напоминает о матери, войдет чужая женщина, и понял, что ему это будет неприятно. Можно, конечно, зажать себя и не показывать вида, но все равно будет точить червячок недовольства. А в свои двадцать пять лет Иван больше всего ценил определенность и ясность. Или так, или иначе – терпеть не мог плавать где-то посередине. А вот пришлось. И все она, Любава, его горькая, непонятная, неясная до конца судьба. О чем бы ни начинал думать, в конце концов все равно возвращался к Любаве. Ни обойти, ни избавиться, ни спрятаться, только одно возможно – набраться сил и выпрыгнуть из проклятого круга. Как сказал отец? «Ты мужик. Утрясай, доводи до конца». Конечно, ему, Ивану, утрясать и доводить до конца. Кому же еще.

Он винтом крутился на кровати, то закрывал глаза, то снова открывал, таращился на мутно белеющий потолок, а виделась ему, против воли, полевая дорога и июньский день. Теплый, тихий, едва ощутимо пахнущий первыми цветами.

…Рано утром Иван сошел с поезда, на выезде из райцентра поймал попутку, а когда до Белой речки оставалось километра три, когда на пригорке уже виднелись крыши и разлапистые телевизионные антенны, он попросил шофера притормозить, выскочил из кабины и пошел пешком. Два года мечтал: перед самой околицей пройдется бархоткой по своим коротким сапогам с высокими, неуставными каблуками, расправит вырез на форменке, чтобы получше была видна тельняшка, на самый затылок сдвинет черный берет – любуйтесь, люди, на морского пехотинца. Жаль, усы подвели: жиденькие, белесые, пришлось их сбрить – слишком уж несерьезно торчали. А все остальное в норме, или, как говорил старшина, в стопроцентном ажуре.

Оставалось еще последнее, что требовалось для полного счастья – он входит в деревню, а навстречу, совершенно случайно, ведь бывают же в жизни случайности, плывет Любава. И кончится разом разлука, ожидание писем, начнется новое, неизведанное.

Любаву он увидел. Шагал уже по центральной улице, когда навстречу, из-за поворота, выкатился красный «жигуленок» с розовощекой куклой на капоте, с разноцветными лентами и колокольчиком под медной дугой. Колокольчик на ухабах болтался из стороны в сторону и, наверное, звенел. Но из-за шума моторов, из-за громких длинных сигналов его не было слышно. Иван шагнул ближе к дороге, повернул голову, чтобы разглядеть – кто же это прощается с холостой жизнью? – и словно врезался в каменную стену. Из-под белой, пышной фаты на него с испугом глянули Любавины глаза.

За первым «жигуленком» неслись еще три машины, такие же пестрые и громогласные, набитые веселым, приготовившимся к гульбе народом. Пролетели, прогудели, осталась одна пыль. Она долго и неслышно оседала – день стоял ласковый, без ветра.

Как человек после неожиданного удара долго не может прийти в себя, превозмогая боль и шум в голове, так и Иван стоял посреди деревенской улицы совершенно оглушенный и ничего перед собой не видел. Дома, улицы, зеленая трава на ее обочинах, серая опускающаяся пыль – все исчезло, утонуло в горячем тумане. Ноги не держали. Иван осторожно поставил на землю чемоданчик и присел на него. «Свадьба. У Любавы свадьба». Тупо, вполголоса повторял он одно и то же. Ему было дико слышать эти слова и свой собственный голос. Встряхнул головой и снова увидел дома, улицу, зеленую траву на обочине. Ничего не изменилось в округе, все осталось прежним, мир не рухнул и не провалился в тартарары. И только Иван в этом мире был уже совершенно иным, чем несколько минут назад, хотя и одежда на нем осталась та же, и сапоги с неуставными каблуками, и лихо сдвинутый на самую макушку черный берет.

За спиной завыл мотор. Иван оглянулся. Прямо на него летел разукрашенный яркими лентами «жигуленок», но уже без пассажиров. С писком припав на передние колеса, машина затормозила рядом с Иваном, обдала жаром нагретого мотора. Из кабины, словно его оттуда выкинули, выскочил Ленька Огурцов, попросту Огурец, закадычный дружок и большой баламут.

– Ваньша! – Он подпрыгнул, маленький, сухонький, и, как клещ, вцепился в высокого, плотно сбитого Ивана. – Здорово! Здорово, служивый! Друг сердешный! Давай садись! Быстрей, быстрей, не телись! Поехали!

– К Любаве на свадьбу?

– Да ну ее к… всю свадьбу. Упросили вот гостей до сельсовета подвезти. Пролетел, тебя не заметил. Потом уж бабка Нюра говорит – Иван пришел. Я на сто восемьдесят – и сюда.

– А гостей куда дел?

Глядя на верткого, напористого, ничуть не изменившегося Огурца, Иван начинал приходить в себя и даже попытался улыбнуться.

– Гостей-то? Я как своей коробочке ввалил чаду – под сотню, у баб глаза – во! – по чайнику, тормози, визжат, мы пешком до сельсовета. А мне того и надо. Ты чо торчишь, как кол проглотил? Залезай! Ну выскочила лахудра. Чо теперь, обмараться и не жить? Не ты первый. Вечная история, печали полная. Поехали!

– Я домой.

– Твоих дома нет. В раймаг за мотоциклом тебе собрались. Дядь Яша еще говорил, что завтра утром приедут. Да залезай ты! Багаж не забудь.

Огурец затолкал Ивана в машину, немыслимо круто развернул ее на маленьком пятачке, и через несколько минут деревня уже осталась позади, а под колеса мягко стлалась накатанная полевая дорога. Огурец старался изо всех сил – только бы развеселить Ивана. Привез его на берег реки в укромное место, вытащил из кабины забытую гостями кошелку, заглянул в нее, заорал:

– Ваньша, живем! Бабы закуску и выпивку со страху бросили!

– Ты же за рулем.

– А кто тебе сказал, что я за рулем? Как видишь, из-за руля вышел. Да ты не убивайся, давай за встречу. Я сам две недели назад вернулся. Вишь, еще штаны армейские донашиваю.

Они просидели на берегу до позднего вечера. Как ни юлил Огурец, какие байки ни травил, как ни уводил разговор на сторону, ему все равно пришлось рассказывать о Любаве. Больше, чем сама свадьба, Ивана поразило другое – Любава вышла замуж за Витьку Бояринцева. Дурнее и несправедливее нельзя было ничего придумать: светлая, улыбчивая Любава и угрюмый, себе на уме Витька со злыми, всегда настороженными глазами. Не понимал Иван.

– Ведь до последнего дня писала.

Огурец беспомощно разводил руками.

– Откуда я, Ваньша, знаю, какая ее блоха и за какое место укусила. Трах-бах, как снег на макушку. Вообще-то, по философии, баба инструмент капризный. В любой момент может зауросить. Да не бери ты в голову – плюнуть и забыть! Глянь на себя – медовый парень! Я тебе таких девок… хочешь прямо щас рванем?

Иван отказался. Попросил довезти до дома. Огурец уехал, а он долго еще сидел на крыльце, слушал, как недалеко, через улицу, весело и бестолково шумела свадьба. Сидел и боялся пошевельнуться – такая злая, дикая и бесшабашная сила набухала в нем. Стоило ее чуть потревожить, она сразу бы нашла выход, вырвалась бы, чтобы крушить и ломать, что попадет под руку. И он не шевелился. Словно держал стакан, наполненный до краев водой, и боялся выплеснуть из него хотя бы каплю.

Дождался, когда угомонилась, умолкла свадьба, когда рассвело и погнали в стадо коров. Тогда поднялся, под второй ступенькой крыльца нашел ключ, открыл дом и вошел в него.

За эту длинную ночь Иван проклял и возненавидел Любаву. Был твердо уверен, что проклял и возненавидел навсегда. Но уже через полгода понял, что ничего в его отношении к ней не изменилось. Все осталось по-прежнему, как и было. Не забылись ни руки ее, ни губы, ни то, как целовались они на многолюдном перроне перед самым отходом поезда, который должен был увезти его на два года. Они стояли прямо под фонарем, на них падал яркий свет, и Иван видел в Любавиных глазах отражение этого света и свое уменьшенное до крохотных размеров лицо. Потом он не раз думал, что лицо Любавы отражалось в его глазах. Они как бы передоверили себя друг другу. И в таком перекрестье виделся ему большой смысл, обещание. Вырвать это из памяти Иван не мог. Его снова тянуло к Любаве, и только гордость не позволяла при редких, случайных встречах подойти к ней, заговорить, спросить: как же так, что случилось? Иногда он спохватывался и удивлялся – куда же делась его ненависть, которую он испытывал в ту ночь, когда сидел на крыльце и слушал, как шумит свадьба, куда она бесследно пропала? Однажды рассказал матери и тоже спросил: куда? Мать погладила его по голове, как маленького, и заплакала.

– Любовь это, сынок, она умеет забывать. Такая вот горькая тебе досталась.

Жизнь шла своим чередом.

Иван душил себя работой, вгонял себя в нее, чтобы избавиться от одних и тех же неотступных мыслей. Его заметили, стали вызывать на разные совещания, вручать премии. Иван решил, что свою рану он сможет залечить славой, и от славы у него на некоторое время даже закружилась голова. Но кружилась она недолго. Что бы ни делал, о чем бы ни думал, рядом незримо всегда стояла Любава. Стояла и не собиралась уходить.

Огурец, не раз пытавшийся, как он говорил, расшатать его моральные устои, после полного неуспеха плюнул и посоветовал своему дружку идти в монастырь. «Только не знаю в какой, – добавлял он, – теперь у нас и монастырей-то, наверное, нет, перевелись». Иван на Огурца не сердился, похлопывал по плечу и смеялся, хотя было ему совсем не до смеха. Душа болела. А тут еще и сама Любава при нечаянной встрече обронила тоненькое «Здрассьте». Еще цепче охватило Ивана сильное, упругое течение, и он уже не пытался сопротивляться, полностью отдался в его власть, ожидая с тревогой и надеждой – может, вынесет…

…Сна не было. Вот и отец вернулся с крыльца, покряхтел, улегся, кажется, задремал. Вторая половина ночи скатывалась к утру. В окнах начинало синеть. В который уже раз переворачиваясь на кровати, Иван скользнул взглядом по окну и вздрогнул. Показалось, что на улице кто-то стоит и смотрит на него. Он поднялся и подошел к окну. Что-то белое, неясное мелькнуло перед глазами, исчезло. Показалось… Но на душе почему-то стало легче. Спокойнее. Снова он смотрел на мутно белеющий потолок, снова перебирал в памяти длинные пять лет, прожитые рядом с Любавой и в то же время без нее. Вспоминал с затаенной, привычной болью, но сейчас она была светлой.

…Любава первая подошла к нему. Иван на кладбище ладил столик и скамейку. Мать умерла зимой, поставили тогда лишь железную оградку, и вот по весне, выбрав свободный день, Иван притащил сюда доски и столбики. Он уже заканчивал свою невеселую работу, когда услышал, что идет Любава. Услышал ее невесомые шаги, спиной почувствовал ее взгляд и замер, боясь оглянуться.

– Здрассьте.

Медленно положил он на землю доску, медленно положил на доску топор и с трудом, словно тело его враз стало деревянным, повернулся. Любава стояла у изгороди, несмелая, настороженная, как птичка: шумни – она отскочит, порхнет крыльями и улетит.

– Я цветы принесла теть Гале. Вот. Посыпь, они красиво цветут.

Протянула семена в аккуратном бумажном пакете. Иван взял его, разорвал и осторожно рассыпал мелкие черные семена на песчаном бугорке. Выпрямился и после долгого перерыва посмотрел Любаве прямо в глаза. Глаза были прежними, и прежним был в них любящий свет. Он был для него. Иван все понял. Протянул через оградку руки, взял ее за плечи и спугнул. А может, она сама себя тогда испугалась? Вывернулась из его рук и побежала с кладбища. Иван хотел догнать, задержать ее, но стоял и не двигался. Что-то мешало ему побежать вдогонку.

И снова все шло по-старому до прошлой осени, когда посадили Виктора Бояринцева. В деревне поговаривали, что посадили с помощью Ивана, что он специально выследил, в отместку за Любаву. «Людям рот не заткнешь, каждому в отдельности не растолкуешь», – успокаивал самого себя Иван, когда до него доходили отголоски этих разговоров, но на душе было пакостно. Нет, он не раскаивался, знал, что в любом случае поступил бы именно так, но здесь была замешана Любава.

А случилось по-обыденному просто. На дальнем поле домолачивали пшеницу, работали допоздна, пока не пала роса. Чтобы не терять время на переезды – от поля до деревни почти двадцать километров, – решили ночевать у комбайнов, в соломе. Благо ночь стояла теплая. Иван подумал, что хорошо бы развести костер, и отправился в колок за сушняком. Там и наткнулся на кучу мешков, набитых под завязку зерном. Ясно как божий день. Кто-то из шоферов разгрузил здесь свою машину и теперь дожидался тихого часа, чтобы увезти мешки. Услышав о находке Ивана, мужики разозлились, плюнули на сон и сели в засаду. Грешили на городских водителей, помогавших на уборке. Но ошиблись. Под утро на своем грузовике приехал за зерном Виктор Бояринцев и с ним незнакомый мужик из райцентра, как потом выяснилось – покупатель. Когда их накрыли, мужик со страху сел под березу и больше не шевелился. А Виктор выдернул из кабины монтировку и угрюмо пообещал проломить голову первому, кто подойдет. Высокий, с длинными цепкими руками, он стоял, чуть пригнувшись, будто изготовившись к прыжку, и в лице у него, в глазах, узко и зло прищуренных, было столько ненависти, что Иван, глянув, оторопел – откуда, когда накопилась она в нем? Ко всем сразу – и чувствовалось не из-за одного лишь зерна.

– Не лезьте, сразу черепок проломлю, – еще раз пообещал Виктор и настороженным, напружиненным шагом стал подвигаться к кабине. Мужики в нерешительности замялись. Огурец кинулся сбоку, но получил удар по плечу, свалился, не успев охнуть.

– Что ты делаешь?! – выкрикнул Иван, поражаясь тупой злобе Бояринцева, его остекленевшим, неподвижным глазам. Виктор молча двинулся на него. Но Иван еще не забыл армейскую выучку. Через несколько минут монтировка валялась на земле, а Бояринцев, морщась от боли в скрученных руках, грозился выпустить Ивану кишки. И снова не угроза, а тупая, непонятная злоба поразила Ивана. Это какая же причина довела человека до такого состояния, что он, не задумываясь, готов проломить другому голову? Ни тогда – утром, ни потом – на суде, где ему пришлось быть свидетелем, Иван так и не понял Бояринцева.

С той осени он еще сильнее стал ждать и одновременно еще сильнее бояться новых встреч с Любавой. Старался не заглядывать на ферму, где она работала зоотехником, старался не ходить мимо дома Бояринцевых, но от судьбы, как и от самого себя, видно, не схоронишься. Весной Иван приехал на свое любимое место у березового колка и увидел Любаву. Растерялся, удивленно спросил:

– Ты что тут делаешь?

– Тебя жду…

…У соседей хриплым спросонья голосом прокукарекал петух. В окнах стало совсем светло. В дом ползла прохлада остывшей земли и влажного от росы воздуха. «Спать, спать…» – приказал себе Иван, вбил голову в подушку, чтобы ничего не слышать, и наконец-то уснул.

Глава вторая
1

Было это в прошлом году, после уборки. В колхозном Доме культуры праздновали конец страды. Просторный зал битком набит народом, свежо и ароматно пахло тающим снегом – натащили на ногах с улицы. Снег шел уже несколько дней. Не останавливаясь, мягко и размеренно, как часы. Да, точно, как часы. Иван сидел в президиуме с широкой шелковой лентой через плечо, на которой было написано золотыми буквами: «Передовик жатвы», смотрел в окно на тихо опускающиеся снежные хлопья и слушал, как тикают настольные часы в богатой резной оправе – ценный подарок, только что врученный ему. Переводил взгляд с окна на часы, и ему казалось, что это снежинки падают с таким методичным и холодным стуком. Нечаянно глянул в зал, увидел в первом ряду отца. Бригадир Белореченской бригады сидел принаряженный – в темном строгом костюме, в модной голубой рубашке: рубашку ему Иван привез из заграничной поездки, – помолодевший и светлый, словно отмылся, отпарился от тяжелых осенних трудов. Отец любил такие торжественные дни и готовился к ним со всей тщательностью: весь вечер гладил рубашку, костюм, примеривал и по нескольку раз перекалывал на груди награды, чтобы висели они одна к одной. Но главное – Яков Тихонович широко и довольно улыбался. Делал он это очень редко, но, зато уж когда улыбался, молодел лет на десять.

– …И мы вправе гордиться их честной, трудовой славой! – Председатель колхоза, читавший с трибуны речь, сказал эти слова с таким ударением и нажимом, что Иван, занятый своими мыслями, услышал его. Но тут же отключился, продолжая думать, что слава похожа на опьянение. Поймаешь дурманящий момент легкого, приятного головокружения, беспричинной радости, собственной значимости, и хочется повторения, еще, еще раз, и не заметишь, как привычка войдет в кровь. Ведь не заметил же он, когда стали для него привычными и – если честно – приятными президиумы здесь, в колхозе, и там, в районе, награды, слова о нем с трибуны, уважительное рукопожатие начальства. Но хмель славы тоже не навсегда. Наступает время, и он проходит. Сейчас, глядя на улыбающегося отца, слушая равномерное тиканье, Иван испытывал именно такой момент отрезвления. Будто спал, проснулся и поглядел вокруг иными, здравыми глазами. Поглядел, и ему стало худо.

– …Замечательных тружеников наших полей и ферм! – снова с ударением и нажимом подчеркнул председатель, и Иван снова услышал его. Даже похлопал вместе со всеми.

Тикают часы, и падает тяжелый влажный снег. На крыши домов, на заборы и поля. И те хлебные валки, которые вчера еще можно было различить и увидеть, сегодня уже запечатаны до весны белой, холодной стылостью. Иван поставил локоть на красную скатерть стола, опустил голову и прикрыл глаза ладонью. Нет просторного зала, битком набитого людьми, нет длинного стола для президиума, нет трибуны, а есть большое поле гектаров в двадцать, и на нем лежат длинные извилистые хлебные валки, припорошенные снегом. То там, то здесь из белизны тоскливо торчат одинокие серые колоски. Пусто, глухо. Иван попал на неубранное поле совершенно случайно: по первотропу решил поохотиться на зайцев, но только зря намаял ноги и, возвращаясь в деревню, решил срезать угол. Поле, накрытое снегом, открылось ему сразу своим запустением и тоской.

Пахали осенью землю, весной засевали ее, летом душили сорняки отравой с самолета, считали все это работой, получали за нее деньги, а потом ушли и бросили сваленный хлеб, отдав его мышам и гнили. Выбросили, как выбрасывает икающий от сытости человек ненужную ему черствую корку. И сыпется теперь с неба мягкий снег, хоронит под собой серые колоски и волглую солому.

Иван нагнулся, разгреб снег, вытащил несколько колосьев, вышелушил их в ладонях, сдул мякину и долго смотрел на крепкие ядреные зерна. Сколько их тут осталось лежать?

Сбоку послышался прерывистый глухой шорох. Иван испуганно оглянулся. Большая жирная ворона с лоснящимися перьями тяжело плюхнулась на заснеженный валок и не торопясь, лениво стала выцарапывать колос. Выцарапала и так же не торопясь, лениво принялась склевывать зерна, тупо и равнодушно поглядывая на Ивана круглым сытым глазом.

– Кышш! Зараза! Кышш!

Ворона и не думала пугаться, переступила с лапы на лапу, раззявила черный прожорливый клюв, и протяжное, скрипучее карканье разнеслось над полем. Над длинными извилистыми валками под снегом, над одиноко торчащими колосьями. Ивану стало не по себе от этого карканья, по-могильному скрипучего.

– Кышш! Зараза!

Ворона глядела на него круглым сытым глазом и продолжала каркать, жирным пятном чернея на белом свежем снегу. Иван сдернул с плеча ружье – раздался гулкий, раскатистый выстрел. Опустил ружье, из ствола которого выползала сизая струйка, глянул на ворону, сброшенную дробью с хлебного валка, и напрямик торопливо пошел через поле, испытывая гадкое чувство и запоздало ругая себя за выстрел – ворона-то ни при чем.

На дороге он догнал деревенского старика Евсея Николаевича. Тот шел с большой корзиной, то и дело ставил ее на землю, отдыхал. Коротенькая старая фуфайка, валенки с калошами и потрепанная шапчонка придавали Евсею Николаевичу захамызданный вид. И поэтому только что увиденное поле, жирная ворона на нем и теперь эта одинокая усталая фигура старика, бредущего по дороге с тяжелой корзиной, – все наполнило душу такой безотрадностью, что хотелось закрыть глаза и ничего не видеть. Заслышав сзади шаги, Евсей Николаевич поставил на землю корзину, оглянулся.

– Здравствуй, Евсей Николаевич, с какой добычи идешь?

Маленькое, сморщенное лицо старика стало сердитым и одновременно хитроватым.

– С трудами вашими, Иван Яковлевич, с трудами вашими. От них и кормлю своих курочек.

Иван подошел вплотную, заглянул в корзину. Она была до краев наполнена срезанными колосьями. Сверху лежали ножницы.

– Душа-то болит, – продолжал Евсей Николаевич, – все равно сгниет, а тут хоть на малое дело сгодится. А ты по кому там стрелял, уж не по воронам ли?

Иван покраснел и отмолчался. Перекинул ружье за спину и поднял корзину с земли.

– Давай, дед, помогу.

– Раз сила есть, помоги.

Они пошли по дороге. Иван уже каялся, что подошел к старику. Знал: сейчас не избежать неприятного разговора. И не ошибся.

– Ты, Иван Яковлевич, я слышал, в институте учишься?

– Учусь, заочно.

– Так, так… А считать там вас учат или нет?

– Смотря что.

– Ну вот хлеб хотя бы. Я вот хожу, колоски эти срезаю и все прикидываю. Нынче у нас сколько на круг собрали? Восемнадцать центнеров. А кулижка неубранная, пожалуй, гектаров с двадцать будет. Перемножим восемнадцать на двадцать. Сколько получается? Триста шестьдесят получается. Три с половиной тонны зерна взяли и ухайдакали. Псу под хвост! Работнички… Или как вас теперь называют? Труженики!

Иван молчал. Отвечать ему было нечего. Как ни крути, а прав старик, прав. Вон оно, поле, лежит гниет. И что из того, что ты можешь оправдаться, дескать, я-то работал. Значит, плохо и не так работал!

…Он снова посмотрел в зал, потом в окно, за которым все шел снег, снова не слушал председателя колхоза, все еще говорившего с трибуны, и тягостно, отстраненно от самого себя думал: «Черт возьми! Неужели мы все сошли с ума, неужели у нас у всех, как говорит Огурец, крыша поехала? И даже не заметили, что тронулись. Бросили хлеб, он гниет, а мы говорим речи, сорим словами, как семечной шелухой, и считаем, что так и надо. Какой-то абсурд».

Председатель закончил говорить, в зале захлопали.

– Слово предоставляется передовику жатвы, депутату районного Совета Ивану Завьялову.

«Что это? Меня? Зачем? А, речь держать». Речь у него была написана на бумажке. Бумажка лежала во внутреннем кармане пиджака. Сейчас он достанет ее, подойдет к трибуне, добросовестно прочитает, и ему тоже похлопают. А потом будет концерт, и он сядет в первых рядах вместе с большими мужиками, своими и гостями из района. Когда закончится концерт, его позовут в столовую на банкет, и там поначалу тоже еще будут говорить речи, прежде чем опрокинуть рюмку. И ничего плохого в этом он раньше не видел. Но сегодня будто лучом прожектора высветило: да разве можно им что-то говорить, им надо молчать, молчать и стыдливо прятать глаза друг от друга.

– Иван, – толкнул его кто-то сбоку. – Задремал? Тебя.

Он поднялся из-за стола и стал развязывать узел на алой шелковой ленте. Узел был внизу и сбоку, и ему пришлось почти отвернуться от зала. По залу пошел легкий неясный шум. Вот наконец-то узел развязал. Снял с себя ленту, аккуратно скрутил ее и положил рядом с часами.

– Ты что, Иван, налегке будешь говорить, в майке? – озорно выкрикнул кто-то из зала. Покатился добродушный смешок.

Краем глаза еще успел ухватить вытянутое удивленное лицо председателя колхоза и общее, в отличие от веселости зала, оцепенение президиума. Ничего. Прыгать, так уж сразу, махом.

– Я речь не буду говорить, я другое скажу. Стыдно нам речи говорить, когда мы оставили хлеб под снегом…

Иван передохнул, сделал паузу и услышал в зале необычную, настороженную тишину – даже кашлять перестали. Прыгнул. Все-таки прыгнул. А теперь уже ничего страшного нет. Он рассказывал о гниющих валках, о трех с половиной тоннах зерна, о том, что брошенный хлеб и несделанная работа стали нормой… И в конце сказал – неужели мы все сошли с ума?

Вышел из-за стола и торопливо пошел со сцены. Головы людей, сидящих в президиуме, поворачивались следом за ним. «Как подсолнухи за солнцем», – усмехнулся Иван, чувствуя необыкновенную легкость, будто скинул с плеч давнишний надоевший груз.

Ошибся дверью и вошел в гримировочную, где переодевались девчата из хора. Ошарашенно замер, увидев прямо перед собой чьи-то полные голые ноги, услышал испуганный визг и, вместо того чтобы сразу выскочить, медленно попятился, пытаясь сообразить и понять – куда его занесло? Только на улице дошло, и всю дорогу до Белой речки Иван не переставал посмеиваться над самим собой. В этом смехе было какое-то, хоть и малое, облегчение.

Весной хлебные валки, гнилые, изъеденные шустрыми мышами, исклеванные птицами, сожгли. И сразу пустили трактора – запахивать. Было это совсем недавно. И вот – новая осень.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации