Текст книги "Странствие бездомных"
Автор книги: Наталья Баранская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)
«Мамины печатники»
С московскими печатниками мама познакомилась еще в первый революционный год. После возвращения из Киева в конце 1921 года знакомство возобновилось, и мама начала «работать с печатниками». У них уже был свой профсоюз, свой клуб. Сестра Людмила участвовала в их клубной работе.
У нее дома, в Брюсовском переулке, бывали двое молодых рабочих – Семен Саудо и Петр Данилин. Сеня был красавец в итальянском духе, но невелик ростом, Петя – добрый русский богатырь. Они оба ухаживали за Людой. Победил Сеня – и спустя год они с Люсей поженились. Мне, девчонке, выбор сестры казался неправильным, Петр нравился больше. У Сени, как я понимала, было одно преимущество: он был необычайно музыкален, насвистывал, даже лучше сказать – свистел, любую музыку и мог высвистеть целую оперу. Это поражало мое воображение, казалось чудом. Музыкальная память его была совершенна, репертуар богат.
Печатники по сознательности и просвещенности были передовыми рабочими. Большевики уверяли, что представляют взгляды, убеждения и чаяния всего рабочего класса, особенно – его авангарда. Но как раз авангард в лице печатников был на стороне революционеров-демократов, меньшевиков, и Октябрьского переворота принять не хотел.
Семен Григорьевич в письмах ко мне передал несколько эпизодов первых пореволюционных лет, показывающих несогласие печатников с большевистской политикой, режимом. Теперь уже хорошо известно, что не только печатники сопротивлялись большевистскому диктату – это подтверждают многие свидетельства. Присоединим к ним еще одно.
Вот что рассказывает Семен Саудо о несанкционированном собрании в клубе печатников:
«Первый арест, 1921 г. В клубе „Вперед“ общегородское собрание членов партии [„партия“ здесь и далее – РСДРП (меньшевиков). – Н. Б.]. Врываются с наганами в руках „кожанки“ и без задержки выводят нас к грузовикам, на которых отвозят в Бутырки. По дороге хором поем революционные песни. В Бутырках, в нашем коридоре, камеры открыты, можно общаться. Начались дискуссии, лекции, и не только на политические темы, но и по естествознанию, истории, об искусстве и пр.».
Пребывание в тюрьме, в «социалистическом коридоре» (о нем уже шла речь в предыдущей главе), обогащало знания молодых социал-демократов и не позволяло скучать старым, проводившим занятия. Семен Григорьевич запомнил куплеты, рисующие жизнь в тюрьме. Привожу строчки, в которых упоминаются старшие и младшие однопартийцы, чтобы напомнить их имена:
На эсдекском коридоре
Оживление царит —
Управляет Эндин хором,
Саудо арии свистит,
Сам Девяткин потрясает
Своды мрачные тюрьмы
И уныло воспевает
Аронсон красу весны.
Пляшет с грацией медвежьей
Синеглазый Дюбуа…
Как невинно и даже мило выглядит всё это! Но недолго существовало такое благодушие, с каждым годом репрессии ужесточались. Но тогда арестованных участников собрания через полтора месяца выпустили. Перед этим Сеня прошел допрос, скорее похожий на собеседование: «Меня спросили, почему такая талантливая меньшевистская молодежь отстранилась от рабочего класса, который пришел к власти и строит новое общество?» С. Г. ответил: раз свобода высказываний запрещена и газеты закрыты, эту тему здесь поднимать не стоит. Что касается «рабочего класса», то он сам и большинство задержанных как раз к нему принадлежат. Профсоюз рабочих-печатников был меньшевистской ориентации, вероятно, не без участия Любови Николаевны Радченко. Насколько радикальны были настроения рабочих-печатников, видно еще из одной истории, рассказанной С. Г. Он не указывает даты этого события, но видно, что оно относится к 1919 или 20-му году. В Москву приехала делегация английских тред-юнионов (рабочих союзов) – «познакомиться с государством, в котором власть принадлежит рабочим». Об этом чудо-государстве уже оповещен весь мир. Английских рабочих встречали рабочие московских предприятий. Печатники были главными организаторами встречи на городском собрании профсоюзов. Для мероприятия выбрали Большой зал консерватории.
«Зал был полон, народ возбужден: ожидались разоблачения – пусть английские рабочие знают правду о „диктатуре пролетариата“. За столом президиума – правление Союза печатников и зарубежные гости. Собрание ведет лидер печатников Девяткин, он произносит вступительное слово, приглашая к открытому, правдивому освещению политической обстановки, в которой существуют наши рабочие профсоюзы. Среди выступающих старшие товарищи по партии. Один из них зажигает зал огненной критикой режима, высказываясь горячо, с болью о запретах, несвободе, усиливающихся репрессиях (Мартов?). Зал поддерживает оратора. Затем объявляют выступление от партии эсеров, не называя имени. Выступивший, чернобородый мужчина, сравнивает преследования властей – вмешательство в деятельность профсоюзов, расправы над крестьянами, подавление голоса интеллигенции – с гонениями на христиан во времена императора Нерона… Из зала слышны крики: „Назовите имя оратора!“ Сквозь толпу к сцене проталкивается с десяток крепких парней, готовых к схватке. Оратор кричит в зал: „Я – Виктор Чернов!“ Из-за кулис выбегает группа людей, окружает лидера эсеров и с ним исчезает… Зал бушует в восторженных аплодисментах, аплодируют и англичане. Выкрик из зала: „Где Чернов?“ Ответный крик со сцены: „Чернов в безопасности!“ Вскоре последовали расправы с Союзом печатников…»
За В. Черновым тогда охотилась ВЧК, он скрывался. Его появление на городском собрании было демонстрацией смелости и независимости. В этих отрывочных эпизодах, записанных Семеном Саудо, нет точных дат, но они дают представление об атмосфере общественной жизни: борьба, противостояние социалистических партий большевизму, преследования ВЧК.
В этой обстановке мама, конечно, не могла быть пассивной, она включилась в движение протеста – сначала в открытую, используя легальные возможности, а затем уже скрытно, нелегально, вспомнив навыки старых времен.
Сопротивление, конечно, слабело под напором сталинских репрессий, теряло свой жар, но до конца не угасало. И в затоптанном костре еще сохраняется под пеплом тлеющий уголек. Слава Богу, многие не изменили своим убеждениям, не лгали, не приспосабливались, за что их преследовала все годы советская власть. Сейчас, в смутное переходное время, среди интеллигенции стало модным говорить о покаянии. Взыскующие прощения больше хотят покаяния коллективного. Все мы, мол, виноваты в несчастьях России – не противостояли, покорились, молчали, говорили не то, что думали, приспосабливались и поэтому все гадки (даже более образно: «все мы по уши в говне»). Нет, господа, не все виноваты, да и виноватые не все равны. Поэтому каяться лучше поодиночке, только за свои грехи, тем более что о себе знаешь все тайное, вплоть до помыслов. А если одному сидеть «по уши…» неохота, то не надо тянуть за собой чуть ли не всю русскую интеллигенцию. К счастью, в ней было и есть немало людей, достойно перенесших большевистское лихолетье.
В 1922 году Сеня и Людмила соединились («мы стали мужем и женой»), хотя общую жизнь устроить не смогли – и жить было негде, и опасность нового ареста возрастала. Во второй раз Сеню арестовали в 1923 году, и вслед за ним взяли Люду. Официальное бракосочетание произошло в неволе, в Бутырской тюрьме: брак зарегистрировали, когда Семен Григорьевич находился в тюремной больнице. Он был приговорен к трем годам политизолятора, поначалу отбывал заключение в Суздале, там в тюрьму был превращен монастырь. В Суздальский политизолятор привезли и Людмилу. «Новобрачным» разрешили быть вместе, в одной камере. Это была тюрьма, не похожая на тюрьму. Окна, лишь наполовину закрытые щитами, выходили в большой сад, из которого тянуло свежестью, ароматом цветущих яблонь и было слышно пение соловьев. Ирония судьбы – камера была их первым общим домом, в котором они провели свой «медовый месяц», длившийся полгода. Какой срок получила сестра – не помню, но вскоре ее отпустили. Мама сама обратилась к сестрам Ульяновым с просьбой освободить дочь, ради нее она могла это сделать. Мама чувствовала себя виноватой – Людмила не занималась политикой, не была членом партии, просто мать вовлекла ее в общественную деятельность, устроила на секретарскую работу в одну из организаций РСДРП еще в 1918 году.
Людмилу освободили, а Сеню перевели в Челябинскую тюрьму, совсем не похожую на суздальский «монастырь». Истекли три года, и Сеня был отправлен в ссылку в Пишпек (Киргизия). Люся приехала к нему в свой отпуск на один месяц (она работала в Москве), была дружелюбна, участлива, но уже ощущалось отчуждение. А вскоре произошел разрыв. «Она от меня отказалась», – с горечью говорил он. С этого времени мама, жалея Сеню, начала с ним переписываться, что было для него большой поддержкой. Осуждать дочь мама не могла. Люся не была человеком сильного характера, как мать, и не могла быть стойкой в трудных обстоятельствах жизни. Действительно, арест ее был «во чужом пиру похмелье», вопреки тому, что сказал в своей записке Ленин, включивший ее в число «злейших врагов». К счастью, в 20-х годах жены репрессированных еще не расплачивались за мужей своей жизнью. Это было придумано Сталиным.
Передышка
А на дворе был нэп. Новая экономическая политика, объявленная в 1921 году, на третий год стала плодоносить и существенно изменила нашу жизнь. Люди, перенесшие ужасы военного коммунизма, войны и голода, вздохнули облегченно, надеясь на нормальное существование. Но это была только передышка. Россию надо было подкормить, перед тем как продолжать экспериментировать. Так врачи подлечивают больного перед серьезной операцией.
Начало всему положил червонец. Золотую монету достоинством в десять рублей мы никогда не видели, но появилась большая белая ассигнация, на которой было написано, что дензнак обеспечен золотом. Купюра выглядела солидно, водяные знаки подтверждали ее подлинность. Что было изображено на ней – не помню, хотя и разглядывала, когда мама принесла в получку новые деньги. Не Ленин ли?
Москва расцвела богатыми витринами. В магазинах появилось всё и на все вкусы: колбасы и сыры, селедка и балык, пирожные и мороженое, рябчики и ананасы. Витрины манили красивой одеждой, разноцветными тканями, сверкающим хрусталем, изящной обувью и драгоценностями.
Из школы домой, от Никитских на Плющиху, я шла пешком по Арбату, шла медленно, задерживаясь у витрин. Для девочки, недавно выбравшейся из темного скудного времени, Арбат с его магазинами вполне мог заменить Лувр или Эрмитаж. Игра цвета и света, обилие невиданного и неведомого, великолепные натюрморты. Фрукты-загадки: что это – желтое, продолговатое или – чешуйчатое с зеленым султаном?
Позже, лет в пятнадцать, я стала больше заглядываться на платья, шарфы и джемперы, мысленно примеривая на себя все эти «роскоши». Однажды, застыв перед выставкой дамских туалетов, увешанных к тому же блесткими украшениями, я не заметила, как появился кто-то рядом. «Ну как – нравится?» – спросил мягкий баритон. «Очень!» – вырвалось у меня с восторгом, прежде чем я вспомнила мамино наставление – не разговаривать с чужими людьми. «Многое из этого вы можете иметь, если захотите». Я взглянула искоса на хорошо одетого пожилого (по моим тогдашним меркам) мужчину. Приятный господин одарил меня улыбкой из-под черных усов. Не отвечать (мама!)? Промолчать (невежливо!)? «Благодарю вас, – ответила я церемонно, будто уже принимая подарок, – мне ничего не нужно». И зашагала не оглядываясь.
Что это было «деловое» предложение, открывающее мне возможность вступить в «рыночные отношения», я догадалась не сразу, но задерживаться у витрин перестала. Да и удивляли они нас только поначалу. От изобилия нам с мамой перепадало не много – не хватало денег. Страдания от неутоленных желаний я не испытывала: от мамы давно усвоила разницу между «хочется» и «нужно», а недавняя полуголодная жизнь приучила ценить самое простое благополучие – есть досыта.
Скудное наше хозяйство в будние дни было на мне. Мама давала деньги: «Купи фунт мяса, свари суп, а на второе сделай макароны с вареным мясом» (для тех, кто не знает, скажу: фунт – это 400 граммов).
Иногда мама баловала меня чем-нибудь «вкусненьким»: конфетами, шоколадкой, кусочком сыра. Запомнилась бело-розовая пастила, с которой связано забавное происшествие. Как-то мама принесла коробочку пастилы, мы выпили чаю и оставили на завтра. Буфет, а зимой холодильник заменял мраморный подоконник; туда и поставили пастилу. В доме были мыши, их было полно в Москве. Нашествие грызунов было то ли наследием голодных лет, то ли благодарным ответом на расцвет экономики. Истребление мышей поручалось мне, и каждый щелчок мышеловки меня удручал. Мышеловка щелкала часто, но мышиное племя не убывало. Так вот, на другой день мама пришла с работы, чай был готов, стол накрыт. Она берет коробочку с подоконника и, подсмеиваясь, говорит: «Открываем, и вдруг там…» И тут раздается громкий крик, мышь из коробки шмякается на пол, мама вскакивает на кровать с ногами, пастила рассыпается по комнате…
Существенную поддержку в питании оказывал нам воскресный рынок (базар). На Сенной площади, что между Арбатом и Плющихой, по воскресным дням разворачивалась крестьянская торговля с возов. От Дорогомиловской заставы из ближайших деревень привозили на телегах, а зимой на санях овощи, яблоки и разную деревенскую снедь. Помню, как покупали мы осенью антоновку – желтоватые, крупные, удивительно ароматные яблоки. Продавали их мерами. Мерой называлась казенная цилиндрическая емкость с обозначением от «единицы» до «восьмушки». Зимой в морозы торговали мороженой антоновкой, которая называлась «Рязань» (возможно, именно там умели замораживать яблоки так, что они не теряли вкуса). Когда базар разъезжался, на мостовой оставалось много сенной и соломенной трухи, пахло конским навозом, лошадью – запахи деревни. Тут же, на Сенной, был трамвайный круг – конечная остановка номера 31, а «наш», пятнадцатый, шел по Плющихе к Новодевичьему.
Нельзя сказать, что от нэповского изобилия мне ничего не перепадало. По воскресеньям я ела жареную телятину и клюквенный кисель на третье – традиционное меню праздничного обеда на Гранатном. Иногда я с утра сопровождала Олю на Арбатский рынок, располагавшийся позади кинотеатра «Художественный». Там под навесами стояли ряды – молочный, мясной, овощной и фруктовый. Мне нравилась пестрота и обилие товара, предупредительность продавцов, их речь, напоминающая пьесы Островского.
Баловал меня и Людмилин второй муж, появившийся на нашем горизонте году в 26-м, – может, еще не как муж, а как соискатель руки и сердца. В орбиту его ухаживания иногда попадала и я. Сестра, освобожденная из заключения и освободившаяся от трудной любви к вечно ссыльному, возможно, не торопилась к новому замужеству. Но молодой профессор, физиолог и медик, Абрам Моисеевич Б., так жаждал завоевать ее, был так очарован и влюблен, что его внимания хватало и на младшую сестричку. И я попадала иногда с ними то в театр, то в кафе, то в обувной магазин, где, помнится, купили мне однажды модные остроносые туфли, в которых я стойко отстрадала несколько дней, их разнашивая. Помню «Домашнюю столовую» на Арбате, где мы иногда обедали втроем, обедали так вкусно, что уже не было сил съесть любимый «Наполеон». Конечно, это баловство случалось не слишком часто и вкрапливалось в мою жизнь отдельными маленькими приятностями. Думаю, что для всех нас – меня, мамы, а потом и остальных – новое замужество Людмилы было даром судьбы, так внимателен и заботлив был A. M. к своей новой родне.
С нэпманами мне встречаться не доводилось, и чем они отличались от теперешних бизнесменов, не могу судить. Хорошо запомнился сам нэповский дух, ветерок, которым веяло от любого сборища, скопления людей в магазине, кинотеатре, на улицах: освобождение от тягот, бесконечных запретов, ощущение легкости, непринужденности, даже некоторой нарочитой расхлябанности – в обращениях, общениях, движениях, даже в походке.
Вынесло на поверхность и всяческую пену – бонвиванов, псевдопоэтов, авантюристов под маской дельцов, проституток и мошенников.
Скажете, «как и сейчас»? Похоже, но не совсем: много легче, без такого драматизма, без брезгливого чувства запущенной грязи. Это ощущение атмосферы нэпа скопилось за несколько лет моей юности. С годами я больше бывала на людях, гуляла с однокурсниками по городу, и вообще круг моих общений значительно расширился. Возможно, мои впечатления от «нэповского духа» поверхностны – я ведь была тогда юной.
Что касается самого эффекта экономической реформы, то нэп отличался от нашего времени быстротой и энергией. Видно, за пять лет разрухи не сникло трудолюбие, не были уничтожены навыки предпринимательства, уцелела часть «кубышек», надежно припрятанных, да и связи с иностранным капиталом не оборвались до конца. Частная торговля, фабрики и фабрички, свои и концессионные, – всё заработало, торопясь нагнать потерянное время. Поднялось и крестьянство, не угнетаемое больше продразверсткой (ее заменил продналог), – рынок наполнился сельхозпродуктами. Трудовому народу не хватало денег, но жалованье все получали аккуратно. Работу по профилю находили, быть может, не все, но в сфере услуг, выражаясь по-нынешнему, дела хватало всем. Вновь открылись салоны-парикмахерские, ателье, китайские прачечные. Китайцы, славившиеся мастерством, будто и не покидали городских подвалов с котлами, кипящими паром, с утюгами, стоящими на раскаленной плите.
Однако где деньги, там и жулики разных мастей, там воры и бандиты. Возможно, их было меньше, чем сейчас, и они не были так натренированы и изощренно жестоки, как теперешние. Впрочем, мои представления о тех годах сложились в отрочестве. А кроме того, что было на виду, существовало многое другое, о чем мы не ведали. Работала ВЧК, боролась не только с бандитами – арестовывала политических противников, шли процессы. Власть была жестока и действовала, сообразуясь со своими целями, а не с правом.
За фасад нэпа мы заглянули одним глазком – познакомились с проституцией. На Тверском бульваре и Страстной площади было главное «торжище». Мы, девчонки, специально ходили посмотреть на «живой товар», убеждая себя, что нами движет социальный интерес. Отправились как-то вечером, не слишком поздно, выйдя из кинотеатра «Арс», а может, это был «Ша-Нуар» на углу бульвара, пройтись по «торговой тропе». Но, дойдя до половины бульвара, мы бежали, не завершив наблюдения и подсчетов. Нас преследовали не только «покупатели», но и «продающиеся», которые приняли нас за конкуренток, вторгшихся в чужую зону. Тяжелое впечатление на нас произвели не раскрашенные и расхлябанные девицы, а замерзшие девочки-беспризорницы в обносках.
Такие картины нэповской Москвы сохранила моя память. Что касается самого «нового курса», его смысла и содержания, то об этом можно прочитать в любой советской энциклопедии (пока нет иных). Только, думаю, технология реформы и истинная ее цель в этих справочниках не раскроются.
О литературе и театре тех недолгих, будто выпорхнувших из клетки лет я расскажу, когда мое повествование дойдет до Литературных курсов. Курсы были тоже подарком нэпа для тех, кто хотел учиться, но, будучи «классово чуждым элементом», не мог поступить в государственные вузы.
Лето в Удельной
Счастливыми для меня оказались летние каникулы 1924 года. В Истру, где жила сестра с мужем и где я провела уже одно лето, ехать я отказалась – Евгения меня угнетала. Мама пристроила меня к своим старым знакомым. Леон Исаакович Гольдман, товарищ по Кишиневской подпольной типографии, вместе с сестрой Ольгой Лурье снимал дачу по Казанской дороге. Две семьи – Леон Исаакович с женой и ребенком и Ольга Исааковна с мужем и девочкой моего возраста да еще прислуга – семь человек. Узнав, что там так много народу, я заупрямилась, но мама не уступила: лето надо проводить на воздухе. Это правило не нарушалось.
Провожал меня июньским воскресеньем в Удельную отец, нес сверток с постелью, я тащила свой чемодан. Дачу искали долго, она стояла в лесу невдалеке от поселка; там, едва видные за деревьями, были еще три дачи. Ни забора, ни калитки, ни номера. Пока мы бродили по лесным тропкам, день повернул к вечеру. На открытой террасе за длинным столом сидело, как мне показалось, человек сто. Шум, смех, разговоры. Нас услышали не сразу, тут же усадили, налили чаю из огромного самовара, пододвинули варенье с печеньем. При этом многолюдстве я съежилась не только от природной застенчивости, но и от не забытого с детства чувства тоски перед жизнью у «чужих».
Чаепитие, как видно, заканчивалось, воскресные гости благодарили хозяев. Мое внимание сосредоточилось на носатой девочке с толстыми косичками, неохотно убирающей посуду со стола. «Какая противная девчонка», – подумала я, представляя свою жизнь с ней рядом. «А вот Наташа всё умеет делать, даже готовить», – сказал кто-то из гостей (голос показался знакомым, лица не разглядела – стеснялась). «Противная эта Наташа, теперь все лето будут ее в пример ставить», – подумала Нина Лурье. Так началось наше знакомство, о чем мы вспоминали недавно по случаю семидесятилетия нашей дружбы.
«Однако мне пора», – сказал папа, щелкнув крышкой часов, и поцеловал на прощанье. И я осталась в принужденной беседе с незнакомыми людьми. После ужина разобрала вещи в маленькой комнате, которую выделили нам с мамой (она обещала приезжать по выходным), и легла спать. Печальные мысли мешали заснуть (в пятнадцать лет уже не плачут в подобных случаях). Тихонько скрипнула дверь, и вошла Ольга Исааковна: «Еще не спишь?» Проверила, какое у меня одеяло, чем-то прикрыла – ночью будет прохладно, провела рукой по моим волосам и, пожелав спокойной ночи, добавила: «Не грусти, все будет хорошо». И я сразу заснула.
Душой и хозяйкой дома, составленного из двух семей, была Ольга Исааковна. Она вела «дело летнего отдыха», руководя всем – покупками, готовкой, кормлением, мытьем и т. д., – в общем, заботилась обо всех живущих с ней, да еще обеспечивала воскресные обеды с приезжающими гостями. На эти воскресные обеды, да и на повседневную жизнь семьи нужно было покупать уйму продуктов. Многое приносили на дачу: молочница – бидончик «утрешнего», на неделе деревенские бабы предлагали творог и сметану, ребятишки носили кринками землянику и чернику, а еще появлялся торговец мясом, выполнявший заказы дачников. В общем, торговля «вразнос» процветала. Погреб, набитый льдом, служил холодильником. А из Москвы к воскресным обедам привозили то, что мама называла разносолами, – гастрономию, конфеты, пирожные. Не знаю, что мои родители давали «на пропитание» своего ребенка, но ясно, что окупить мой «пай» целиком они не могли. Я еще росла и ела за обе щеки. «Сыты ли вы, мои козочки?» – спрашивала в конце каждой трапезы Ольга Исааковна (вопрос из сказки о козлике, который «бежал через мосток, схватил кленовый листок»).
На даче в Удельной не было никакой дачной бивуачности с едой из мисок и плошек. Порядок во всем домашнем укладе сообщал дачной жизни солидность и устойчивость старого поместья. В обычном представлении порядок и разумное устройство сочетаются с некоторой сухостью или холодностью. Но никакой чопорности не было в доме Лурье, с которым судьба соединила меня на долгие годы. Ольга Исааковна была строга, требовательна к соблюдению порядка и вместе с тем удивительно добра и отзывчива. Мама приезжала по воскресеньям, иногда с ночевкой, иногда на полдня, а то и вовсе пропускала неделю. Но я особенно не скучала.
Постепенно я прижилась в этой большой семье. Мы с Ниной играли, совсем по-детски: рыли туннель навстречу друг другу из двух песчаных ям, лазали на большое дерево с низкими ветвями, разыгрывали нами придуманные сценарии из жизни то воров, то артистов. Это требовало действий – движения, речей, пенья, а то и стрельбы. Однажды в запале игры Нина, жестикулируя и размахивая руками, с криком «Остановите машину!» наскочила на кого-то или на что-то большое и белое. «Оно» вдруг то ли зарычало, то ли заржало. С криком «Белая лошадь!» Нина в ужасе пронеслась мимо меня, и я кинулась следом. Запыхавшиеся, влетели мы на террасу, повторяя: «Белая лошадь!» «Она что, укусила вас?» – спокойно спросила Нинина мама. Она гладила белье – она всегда что-нибудь делала. Через минуту к террасе подошел мужчина с белой купальной простыней, свернутой на плече. «Извините, – сказал он, – я не понял, чего от меня хотела ваша девочка. С ней все в порядке?» Едва он отошел, мы покатились со смеху. «Дуры, – ласково сказала О. И., она обращалась к нам так, когда удивлялась нашей ребячливости, – вы же его напугали».
Кажется, более веселого и теплого лета не было за всю мою школьную жизнь. Мы с Ниной шалили, дурили, до упаду хохотали над анекдотами, неистощимый запас которых был у воскресных гостей. Ловили воров – да, ловили воров. Первый их «визит» случился однажды в ночь с субботы на воскресенье, когда они съели сто биточков в сметане, приготовленных к воскресному обеду. Кушанье было выставлено на террасу в чугунном сотейнике, на крышку которого поставили два тяжелых утюга – предохранение от бродячих котов. Утюги были сняты, сотейник начисто выскоблен. Ольга Исааковна и Матрена переживали: чем же кормить гостей?
О более серьезных утратах от воров тогда не думали. Но вот одну за другой обокрали соседние, такие же уединенные, дачи. Взрослые призадумались и решили установить ночные дежурства: было ясно, что воры вот-вот наведаются к нам. Дежурили по одному, а мы с женой Гольдмана – на пару: обе были трусихи. Дежурство установили с полуночи до рассвета, и это было ошибкой. С двенадцати до двух мы с Рейзой читали, болтали, жевали что-то, превозмогая сонливость, а в четыре задули лампу-молнию и, готовясь лечь, вышли в сад – пописать. Тут-то и заметили фигуру, притаившуюся за деревом. Рейза кинулась будить Гольдмана – у него было охотничье ружье, заряженное дробью на всякий случай. Пока она трясла мужа «Леон, Леон!», я открыла в своей комнате окно и громко, но игриво обратилась к «фигуре»: «Что же вы так поздно? Мы ждали вас раньше!» Тут я перевела взгляд поближе – о ужас! Возле окна, чуть справа, прижавшись к стене, стоял второй вор. Ничто не мешало ему повернуться, схватить меня за шею и вскочить в окно. Но Гольдман, с ружьем в руках, в подштанниках и накинутом наспех пиджаке, уже выскочил на террасу. Воры между тем сходились по кривой, видимо, на совещание – как понимать слова девчонки? Только они сошлись, как Леон и бабахнул из ружья. «Дичь» побежала, обитатели дачи выскочили на террасу. Гольдман вышагивал по траве, считая шаги до «места встречи» и определяя, достал ли воров заряд дроби. Ольга Исааковна беспокоилась, не ранены ли люди. Попал – не попал, но стрельба все же произвела впечатление. Воры более не появлялись.
В какой-то воскресный вечер, вероятно августовский – темнеть стало раньше, я подбила Нину разыграть наших, засевших после чая за карты. Преферансу предавались несколько гостей, оставшихся ночевать, и хозяева. Нам с Ниной это занятие не нравилось: игроки забирали большую лампу, оставляя нам полуслепую лампешку, гулять было поздно, читать – темно. Мы нарядились в мужские плащи и кепки, снятые с вешалки в передней, я надела дамские белые ботинки на шнурках – «надо, чтобы что-то было видно», и мы вылезли в окно из самой близкой к играющим комнаты. На террасе, задернутой шторами, нас не могли сразу увидеть; мы же постарались, чтобы услышали прыжок из окна и шаги убегающих «воров». Эффект превзошел ожидания: «Стой, стрелять буду!» – завопил Гольдман, нацеливаясь в светлое пятно. Мы завизжали со страху и повернули назад: «Это мы, это мы!» Кто-то смеялся, кто-то ворчал – преферанс расстроился. Дядя Леня, не погасивший боевого духа, бранился. Тетя Рая сердилась – на ее ботинках зеленые пятна от травы. «Дуры, – сказала Ольга Исааковна, – вот большие дуры! А если бы он сразу пальнул?» После переполоха решили еще раз выпить чаю, а нас в наказание отправили спать.
Достопримечательностью Удельной было большое озеро, тогда еще не заросшее, чистое, с песчаным дном, – купаться в нем было огромное удовольствие. Сначала Ольга Исааковна не отпускала нас одних, потом, убедившись, что утонуть здесь трудно, разрешила ходить без нее, и мы бегали на озеро раза два в день. Научились плавать без всякого инструктажа. Вспоминая рассказ отца, как дед учил его, выбросив из лодки, я хотела попробовать по-своему, мирно. Мы заходили по шейку и бросались в воду, пытаясь плыть к берегу, фыркая, барахтаясь, ныряя. Так и научились держаться на воде.
На полпути к озеру стояла пустая дача: то ли недостроенная, то ли заброшенная, совсем неветхая, без оконных рам, без дверей, вероятно украденных. С этой дачей связано одно странное происшествие. Меня тянуло зайти в нее, подняться наверх и полюбоваться видом на озеро, но я всё не решалась. Почему? Вероятно, большой пустой дом чем-то отпугивал. Какие-то жутковатые истории придумывались мной, когда я смотрела на эту дачу. А ее было хорошо видно от старой березы, под которой мне доводилось сидеть с маленькой Раечкой, дочерью Леона. Трехлетнюю кудрявую Раечку, хорошенькую, как кукла, я приводила сюда слушать сказки. Мать ее баловала, а когда не могла уговорить, шлепала. Поднимался рев и крик, Ольга Исааковна сжимала виски, предчувствуя головную боль (у нее случалась мигрень). Тогда я уводила девочку под эту березу, на «наш бугорок» – слушать сказки. Знала я их множество, но для такой малышки подходили лишь три-четыре. Вот я их и «прокручивала», иногда по три раза кряду. Кончу про семерых козлят, а она просит повторить: «Опять хочу». Под березку мы с Раечкой приходили, когда Нина занималась французским с приезжающей учительницей, чтобы не мешать. Иногда я сидела тут одна с книжкой. Однажды, когда я шла с озера, я все-таки зашла в пустую дачу. Светло, чисто, пахнет деревом, нагретым солнцем. Узенькая лестница наверх, в комнату с широким оконным проемом. Отсюда действительно прекрасный вид на все озеро, виден и другой берег. Прошло несколько минут, спускаюсь – и вдруг чувствую легкий запах табака, папиросного дыма. Мне стало не по себе – здесь кто-то был, пока я была наверху. А через несколько минут после моего возвращения домой мы услышали треск и гул – пустая дача пылала, как большой костер. Сухое прогретое дерево горело почти без дыма. Пока наша хозяйка бегала в поселок к телефону, пока приехали пожарные из Быкова, от дачи остались одни жаркие угли. На другой день, когда они остыли после ночного дождичка, Ольга Исааковна послала нас с Ниной набрать корзину для самовара. За этим делом мы говорили о внезапном пожаре. Странно, но даже Нине я не сказала о том, что заходила в пустую дачу. Почему? Что-то в этом происшествии меня напугало, мне чудилась какая-то связь между моим посещением и пожаром.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.