Электронная библиотека » Наталья Баранская » » онлайн чтение - страница 39


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 17:33


Автор книги: Наталья Баранская


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Здесь все цветет и негой дышит»

Может, и не совсем так, но вроде этого. В общем, Крым – это праздник, раньше всегда был для меня праздником. Сейчас, собираясь к маме, я волновалась – мы не виделись почти год, и, хотя мама в письмах подробно описывала свою жизнь, а я сообщала о нашей, я понимала, что при встрече нам предстоит сызнова пережить то, что мы пережили раздельно. О Танечкиной болезни я писала маме с возможной осторожностью, но она была огорчена и подавлена настолько, что заболела невралгией. Это был так называемый опоясывающий лишай, который беспокоил ее, трудно поддавался лечению, к тому же врачи не разрешали ей купаться, что было большим лишением.

В Крым ездили тогда поездом, «Аэрофлота» не было, билет я почему-то заранее не купила и с вокзала дала телеграмму, предупреждая о приезде. В Симферополе ко мне пристал молодой человек, дело привычное, необычным казалось то, что он не пытался со мной заговорить, только ходил следом и смотрел, не спуская глаз. Такой скромник! Комплиментами не докучал, адреса и свидания не просил… До Ялты ехал со мной в одном автобусе. Рейс был поздний, прибыли на автовокзал в темноте. Там и встретил нас – меня и моего «поклонника» – его двойник: тот же плащ, та же стрижка, те же черные полуботинки – просто копия. Так и просидели мы втроем до утра, пережидая темное время. А потом двинулись в город, я впереди, а они – чуть поотстав. На полпути встретила меня обеспокоенная мама: почему опоздала? что случилось? зачем дала такую телеграмму? «Какую такую?» Мама в ответ протягивает мне бланк. Читаю: «Везжаю быбу Ялту три туза». Расхохоталась я, за мной и мама, так что идти не могли. Вот что сделали телеграфисты из моих слов «Выезжаю буду Ялте третьего Туся». «Поклонники» переждали наш смех в недоумении, отступив в тень, и вскоре исчезли. Мама полагала, что «органы», ознакомившись с телеграммой, приняли ее за шифровку и, обеспокоенные, выслали навстречу «трем тузам» сотрудника.

Мамина хозяйка принять меня с ночлегом не пожелала, мама сняла для нас две койки в какой-то сараюшке. Гуляли, сидели на берегу, я купалась, заходили в кафе и говорили-говорили-говорили без конца, не только днем, но и ночью. Мама расспрашивала обо всем: о том, что было ей уже известно из писем, и о том, чего в письмах не было. О Жене и ее семье, как живут они с девочками, что известно о Толе и Диме, о москвичах и товарищах по воронежской ссылке. И конечно, о внучке, о нашей Танечке. А на мои вопросы отвечала: «Да о чем мне рассказывать?» Но и без рассказов видела я, как уныла и неустроенна ее жизнь, как обездолена она и одинока. Здесь, среди роскошной природы и изобилия плодов земных, мамина жизнь походила на скитское послушание. Она ограничивала себя во всём, боясь выйти из бюджета. Похудела, крымский загар подчеркнул морщины, но удивительные мамины глаза сияли еще ярче. Ясно, что мама тяготится «жизнью на койке», да еще у неприветливой старухи. Я уговаривала поискать другое жилье. Мама сопротивлялась, не хотела тратить наше время. В одном доме предлагали комнату. Отдельную! Пошли посмотреть, оказалось – не комната, а утепленная терраска. Дверь прямо из садика. «С отдельным входом», – хвалится хозяйка. «А где удобства?» – интересуюсь я. Оказывается, удобств вообще нет! «Туалет в сквере на площади, совсем рядом». Маме так хочется пожить самостоятельно, что она готова согласиться, но я отговариваю, рисуя с юмором возможные «катаклизмы». «Вот кончится сезон – поищешь», – утешаю я, но знаю, что мама никогда не снимет отдельной комнаты – это слишком дорого.

Мама вновь поднимает вопрос, который обсуждали уже в письмах, не перевести ли Танечку в санаторий под Ялтой, где костный туберкулез лечит доктор Изергин, говорят – успешно. Жаль ее огорчать, но папа убедил меня, что лучше клиники Краснобаева ничего нет, а менять климат совсем не полезно.

Привязанность мамы к Танечке особая. Получилось, что это первый в маминой жизни ребенок, которого она пронянчила неотступно три года подряд, не отвлекаясь ни на что другое.

Я рассказываю маме подробнейшим образом о санатории и о нашей девочке. За восемь месяцев жизни там она пообвыклась, казалось, уже не скучает по мне, по домашней жизни, но все же каждое наше свидание поднимает легкую волну печали и воспоминаний, правда, уже без слез. Детишки в санатории, когда все они «такие», неходячие, привязанные, казалось, забывают об этом – веселятся, шалят и даже могут передвигать свои кровати, легкие на ходу, взмахами рук. Когда остаются ненадолго без присмотра, катаются таким способом, подъезжая друг к другу, правда, не всегда с мирными намерениями. Танечка, хоть и числилась в дошкольниках, начала уже читать и писать, потому что ей случалось присутствовать на занятиях первоклашек. Учительница сказала мне, что Танечка иногда поднимает руку раньше других и правильнее отвечает на вопросы. Придется ее зачислить в школу раньше «законного» возраста. От свидания к свиданию я находила в Танечке что-то новое. Память у нее прекрасная, она схватывает всё на лету, но не только из бесед с учителями, а из случайно услышанных разговоров между няньками. Детей воспитывают не одни педагоги, а все, кто находится рядом: врачи, нянечки, кошка Мурка и попугайчики в клетке. Весь дух этого небольшого санатория определялся требованиями ведущих врачей, и прежде всего профессором С. Т. Краснобаевым с его культурой старого врача-гуманиста.

Мои рассказы о жизни нашей девочки успокаивали маму, но я не говорила того, что волновало меня: диагноз еще не был поставлен твердо, хотя доля вероятности, что это костный туберкулез, достаточно велика. Мама наготовила подарков для внучки: куколку с полным гардеробом, связанным ею из разноцветных ниток. Связала мама разные мелкие вещицы – кашне, сумочки, шапочки – и другим своим детям.

Мама утешалась в разлуке тем, что без конца вязала для нас. Мастерицей она не была, научила ее вязать в детстве бабка Анастасия Ивановна. Долгие годы мама не брала в руки вязания, и вот – пригодилось. Работа эта ее успокаивала – и сама по себе, и ощущением участия в нашей жизни. Хоть какого-то, хоть малого участия. В письмах она спрашивала постоянно, что связать, какую выбрать и купить пряжу, просила прислать мерку. И хотя раньше, в Истре или на даче в Отдыхе, мне случалось подшучивать над мамиными изделиями довольно колко («Начала кофту – получились штаны»), теперь я растроганно принимала все ее поделки.

Боже мой, как ей было тоскливо, как неустроенна была ее жизнь без тепла душевного, без тепла в доме, где экономно и редко топили! Зимой у нее мерзли ноги; с гордостью написала она, что сама сшила себе стеганые сапоги, которые пригодны с глубокими галошами даже для улицы. В такой самодельной обувке ходили ялтинские пенсионерки, охотно научившие маму этому «сапожному делу». В холодной комнате мама сидела в теплых сапогах, обвязав голову старым шерстяным платком, и вязала, вязала, хотя руки мерзли и приходилось время от времени их согревать растирая. Она вязала, клубок разматывался, тянулась нитка, тянулись ее мысли о нас, и эта нить, и эти мысли, казалось, связывали ее с нами, и ей становилось не так одиноко.

Знакомства у мамы заводились, но не укреплялись. «Слишком все они любопытные, – говорила мама. – Как мне объяснить, почему я, старая бабка, имея детей и внуков, живу тут в одиночестве?» Впрочем, одну знакомую мама вскоре обрела. Худенькая женщина с запавшими щеками и страдальческим взглядом. У Марии Александровны туберкулез, сухой кашель, и горящие скулы подтверждают, что болезнь зашла далеко. М. А. – одна из многих, кто приезжает в Крым без путевки в надежде, что поможет климат, сам крымский воздух. Она приехала из Горького, оставив сына-школьника у сестры. Скопила сколько-то деньжат, взяла с собой единственную семейную ценность – серебряные часы покойного мужа, и приехала дышать целебным воздухом, экономя на питании и жилище. Мама говорила, что таким несчастным в Ялте неохотно сдают помещения, опасаясь заразы, кашля, который будет мешать соседям. Поэтому им достаются самые плохие углы.

Бедная женщина, увидев в маме сочувствие, прильнула к ней душой, они виделись каждый день. Через год я узнала о трагической смерти Марии Александровны. У нее начался туберкулез горла; понимая, что надежды на выздоровление нет, она бросилась с большого камня в море, но не утонула, а разбилась и умерла в больнице. Незадолго до этого она отдала маме на сохранение свои деньги и часы – их негде держать. Оставила адрес сестры в Горьком – на всякий случай. Мама понимала, что М. А. думала о смерти, но не ожидала такого конца.

В маминой сумочке сохранилась записка, в которой сестра Марии Александровны благодарила маму за все присланное, а сын четким почерком третьеклассника написал: «Тетя! Большое вам спасибо за все, что вы сделали для моей мамы и для меня, за все заботы и хлопоты. Я никогда этого не забуду. Валя».

Приближался мой отъезд, мама погрустнела, но не укоряла меня тем, что я приехала всего на десять дней. Конечно, я понимала, что маме достается малая часть моего внимания, что гораздо больше его отдаю я Коле, но мама и сама «отдавала» меня моим близким (мужу, дочке), потому что вообще привыкла отдавать больше, чем брать. От привезенных мною денег мама решительно отказалась, и я старалась за это время подкормить ее – и фруктами, и чем-нибудь вкусным; купили и кое-что в запас. Конечно, она питалась плохо, да и с продуктами в Ялте дело обстояло неважно, если не пользоваться рынком. А мама экономила. Она твердо стояла на том, что ей хватает пенсии с небольшими приработками: она начала давать уроки отстающим школьникам. Уроки постепенно прибавлялись, но заработки не увеличивались – большей частью мама занималась бесплатно. На второй год у мамы появились знакомые, и прибавилось вокруг ребятни. В основном это были девочки одиннадцати-двенадцати лет, с которыми она не только занималась, но и проводила часы досуга. Ученицы ее не блистали способностями и развитием, она, конечно, уставала от этих занятий. Главная ценность этих уроков была в общении мамы с ребятами; они привязались к ней, проводили с ней время, свободное от занятий, ходили вместе гулять. Народишко этот вносил в мамину жизнь тепло и забавлял ее.

Дети и природа – вот что утешало маму в ее одиночестве. Она очень любила море. Могла сидеть подолгу на берегу вблизи воды или любоваться морем издали, поднявшись на Ореанду, – там были у нее любимые скамейки с широким обзором.

Величественно море, когда смотришь на него сверху и оно как бы встает вертикально, фиолетовой стеной с белым кружевом зыби. А каким ласковым бывает вблизи, когда едва шепчет, показывая сквозь прозрачную чистоту разноцветные камушки в обманно мелких впадинах под скалами. В какую забавную игру можно вступить с ним, если бежать вслед уходящей волне и удирать от наступающей! Но с особой силой притягивает море бурное, бросающее на берег с тяжелым грохотом тонны воды. А растущая волна загибает гребень со вздутой пеной и будто застывает перед броском, как хищник.

«Взбесившееся» море мама любила особенно, оно соответствовало ее былой отваге и смелости, что обозначили когда-то прозвищем Стихия.

Перебирая в памяти прошлые крымские встречи, вспомнили мы вместе о наших сюда приездах. Как живо представляю я сейчас ее там, высоко над морем, – одну, глядящую вдаль, поверх волн и в глубь минувших лет. Вижу ее лицо с морщинками, подчеркнутыми загаром, ее волосы, седые, но все еще густые, поднятые надо лбом, ее руки, сложенные на коленях. Вижу ее так ясно, что даже становится зябко. Никого из своих близких, давно умерших, я не помню так зримо, так ощутимо в прикосновении, как маму. И никто так часто не снится мне. Какое-то чудо ее присутствия…

Морщинки у мамы появились рано, их прочертила нелегкая ее жизнь. Да и не было у нее привычки ухаживать за лицом, за своими руками. Ни крема, ни пудры не водилось у нас, пока не подросла я. Разве что глицерин с вазелином признавались для смягчения наработавшихся рук. Не только вечная стесненность в деньгах, но и полная неосведомленность в женских прикрасах были тому причиной. Заботу о внешности у других мама не осуждала – она никому не навязывала своих взглядов и привычек.

И с морщинками, и поседевшая, она оставалась красивой. Внутренний свет, излучение ее личности, ее душевное тепло и сила привлекали людей. А горделивое достоинство облика вызывало уважение и почтительность.

Моя любовь к маме, давно ушедшей, вероятно, обострилась чувством неизбывной вины. Сколько бы раз я ни повторяла все годы: «Прости меня, мама», чувство это не проходит, хотя я знаю, что она давно меня простила. Но не прощаю себе я сама. Не прощаю того, что не была с ней, возле нее, когда она умирала, не прощаю неустроенной, холодной ее старости. Последнего – даже больше.

Как настойчиво провожала, просто выпроваживала она меня в отпуск осенью 1960 года, когда лежала в больнице. Упрашивала поехать в Крым, к морю, деньги давала на поездку. И как легкомысленно согласилась я уйти в отпуск, успокоившись на том, что к морю, конечно, не поеду, а отправлюсь за шестьдесят километров от Москвы – в Истру. Мы с мамой знали, что жить ей недолго, но врачи обещали месяца два-три, да и была она еще «ходячей». Вот и позволила я себя уговорить. Договорилась со старшей медсестрой; она обещала известить в случае ухудшения, но не успела. Не надо было мне уезжать. Упустила ее, отпустила без прощания, без прикосновения, когда слова уже не доходят, но еще может дойти тепло рук.

Мама умерла неожиданно быстро, будто поспешила избавить меня от тяжелых впечатлений, от непосредственного соприкосновения со смертью. Но горе мое усугубилось непроходящим чувством вины.

О маминой любви ко мне – самозабвенной и жертвенной – надо сказать особо. При ее жизни я как-то не задавалась вопросом, почему она любит меня так сильно. Временами говорила ей, что она слишком любит меня; это бывало, когда ее забота казалась мне чрезмерной и меня стесняла. Природу ее чувства я поняла потом, через годы. В любви ко мне сохранилась неугасшая любовь к отцу, на которого я была похожа; было тут и чувство вины перед детьми за недостаток заботы в их раннем детстве (вины перед всеми, хотя «долги» отдавались одной мне).

Так и не было у нас последнего прощания, хотя прощались мы постепенно, все дни, что я приезжала в больницу, и мама неторопливо передавала мне свои поручения.

Теперь молю Господа, только бы встретиться там, только бы не обмануться в ожидании.

Тишь да гладь

Приехала я из Ялты в Москву, повидалась с Танечкой и отправилась в Саратов. Начался новый учебный год, для Коли – второй рабочий. После очередной разлуки мы опять вместе, и потекла наша мирная семейная жизнь.

Однако спокойный ее ход был недолог. Старый вахтер дядя Вася, что дежурит у входа, поднялся к нам на третий этаж, вызвал Колю в коридорчик и сообщил ему в смятении и страхе, умоляя никому не говорить, следующее: «Заявился ко мне вчера агент, расспрашивал о вас и просил показать вашу жену, когда будет выходить из дому». Дядя Вася уже выполнил просьбу «агента». Но совесть его мучает – он так уважает Николая Николаевича, что не может смолчать, хоть его и предупредили. «Ради Бога, не погубите!» – просил он. Коля его поблагодарил и успокоил.

И вот я опять хожу с «топтунами», но уже по другому городу, а главное – в иные годы, более опасные. На этот раз топтуны осторожные, таящиеся – значит, слежка не показушная, а всерьез.

Коля меня успокаивал: не бойся, ничего с тобой не случится, ты теперь под прикрытием крупного советского ученого и старого большевика. Коля в действенность «прикрытия» верил, а я, более осведомленная в повадках «органов», сомневалась, но про себя – мужа не тревожила.

В чем могла быть причина внимания ко мне, чего ждать и как себя вести? Чего ждать – конечно, не знали. О причинах гадали; их могло быть две: первая – поездка к маме. Хотя, казалось, меня следовало бы проверить в Москве – с кем буду общаться, какие поручения выполнять. Вторая причина была серьезнее: в Москве я столкнулась с провокатором, посадившим наших однокурсников, – В. Л-ным. Правда, мы не повидались. Дело было хуже – я отказалась с ним увидеться. Произошло это так: перед отъездом в Саратов я зашла к Лурье. Открыла мне Ольга Исааковна и сразу предупредила, что у Нины с визитом Л-н. Я сказала, что не останусь, в комнату не зашла, попрощалась, передав Нине привет. Конечно, он слышал звонок, разговор и, вероятно, узнал, что приходила я. Может, поинтересовался мной. Не надо удивляться, что его пустили в дом, что Нина его приняла. Разве могло быть иначе? Никаких разоблачений, даже подозрений нельзя было выказать под страхом концлагеря. Визитера, давно не появлявшегося, оставалось только принять. Нина так и поступила. Ну, а я уклонилась от встречи. Вряд ли он обиделся, но о себе я напомнила. А за мной числился «должок» по старому делу 1928 года, по «работе» Л-на – ушла от визита на Лубянку. Может, и неактуально для провокатора, давно то дело закрывшего, но полюбопытствовать на всякий случай, как я там, в Саратове, может, и захотелось.

Все же я встревожилась, и понятно: наступивши на хвост гадине, можно не только плюнуть, но и вздрогнуть.

Одно было ясно: как себя вести. Мы перестали ходить в гости, довольствуясь общениями с соседями-доцентами. Выходили только в кино и театр (а я – еще на рынок и в магазины). Вела я себя спокойно и, в отличие от давнишнего случая, даже солидно. Старалась не обнаруживать, что я своих «кавалеров» замечаю. Прошел месяц, и тени, колебавшиеся за моей спиной, исчезли.

Удивительное дело – когда мы с Колей были вместе, все неприятности, случавшиеся с нами, переживались легче. Мы не ахали, не сокрушались – не драматизировали. Просто силы наши, сопротивляемость наша как бы удваивались.

Вскоре после истории с «топтунами» меня увезла в больницу «скорая помощь». Не стала бы писать об этом – дело интимное, – но не могу умолчать о страшном сталинском законе 1936 года. По этому закону были запрещены аборты. Много женщин погибло за двадцать лет до отмены закона, особенно же – в первые годы его действия, когда «нарушителей» карали как преступников. Одна ночь, проведенная в «отделении неполных абортов», показала всю бесчеловечность запрета на легальную операцию. Надо вспомнить, в какое время появился этот закон, каковы были условия жизни в те годы. Неизбывный жилищный кризис, бедность, нехватка всего жизнеобеспечения, массовые репрессии и полная неуверенность в завтрашнем дне. Немудрено, что в те годы сильно сократилась рождаемость. Это и отметила Всесоюзная перепись. Сталин разгневался: население должно увеличиваться, нужна рабочая сила, нужны люди (наверное, для того, чтобы было кого сажать и стрелять). Вот тогда-то и появился подлый закон.

Женщины, лишенные медицинской помощи, поступали по своему разумению: одни шли к бабкам, другие находили тайно практикующего врача – всё без гарантии остаться в живых.

Насмотрелась я в ту ночь, лежа в бараке старой больницы (бараком по старинке назывались специально построенные для больницы одноэтажные корпуса). По всей длине барака десяток коек у одной стены, столько же – напротив, под окнами. Все на виду, всё под рукой – медперсоналу так легче. Лежу после операции по живому, без наркоза (в наказание), пузырь со льдом на животе – облегчить боль, унять кровотечение. Спать, конечно, не могу. По высоким больничным окнам то и дело пробегают лучи фар. «Скорая» возит и возит всю ночь напролет. Бледная, усталая женщина-хирург в резиновых перчатках с каким-то металлическим дрыном в руках подбадривает себя окриками: «Кто делал? Сама? Ах, сама! Чем же это? Что – фикусом?! Дура! Не орать!» и т. д. Выскабливание. Стоны, крики. Пыточная камера. Слабые голоса повторяют одни и те же сказки. Чаще всего – «упала в погреб», благо в Саратове еще много частных владений с погребами.

«Пожалуйста, не кричите на меня», – сказала я и прикусила зубами носовой платок. К бабке я не ходила, фикус не ломала. Не могла я тогда рожать, а почему – мое дело. Вот и всё. И так на душе тяжко, не лезли бы. Но врачам вменялось в обязанность начать расследование, а потом уже по сведениям из больниц продолжала милиция. Наказанию подлежали обе стороны – кто избавлялся и кто избавлял.

Я против абортов – и тогда, и теперь. Тогда, вероятно, считала такой выход крайним средством, нежелательным и вредным. Теперь понимаю, что это грех, но вижу и те обстоятельства, которые толкают на этот грех. Думаю, многим женщинам грех этот будет прощен.

Запущенна и темна наша жизнь, в которой, как назло, делается всё, чтобы человеку было трудно и несносно. Дикая жизнь – недостаток всего: материального, духовного. Темнота и непросвещенность. Нетребовательность. Терпеливость чрез меру. Утрачено чувство достоинства, затоптанное насилием и унижением. Что ж удивляться самоистреблению?

В ту больничную ночь думала я не о себе, а о тех, кто умирал рядом. Одна – мать троих детей (та, что вогнала себе внутрь верхушку фикуса); у нее температура сорок, острое воспаление, заражение крови. Другая, совсем девчонка, маляриха, прожгла себя насквозь каким-то растворителем, хрипит и стонет. Третья – после «операции» в подпольном абортарии, с разорванными внутренностями, истекает кровью. Все трое скончались к утру. А те, у кого обошлось на этот раз, лежат, постанывая тихонько, и только одна, рыжая, лохматая, орет каждые полчаса на весь барак, требуя судно: «Нянька, сикать!»

После утреннего обхода весь ночной «привоз» санитары, молодые парни, с шутками-прибаутками о «парашютистках» перетаскивают на носилках в другой корпус (надо освобождать места). «Парашютисток» тащат в терапию, в холл мужского отделения – место, вероятно, выбрали тоже в наказание. Несут грешниц по предзимнему холодку под байковыми одеяльцами поверх рубашек. В холле они лежат день или два, униженные, немытые, в грязных рубашках, дрожащие от холода, а мужички, больные из отделения, ходят смотреть. Как же – пикантный сюжетец, развлеченьице.

На третий день – выписка, а дома меня уже ждет повестка в милицию «для дачи показаний». И опять: кто? где? когда? чем? Никто-никогда-ничем-отстаньте-отменя! «Что же писать?» – спрашивает молодой следователь над протоколом. «Пишите: полпачки сухой горчицы на ведро горячей воды – для ног, один грамм хинина на стакан водки – внутрь. Может, кому-нибудь пригодится». Подписываю краткий протокол: «От дачи показаний отказывается».

Еще одна оставшаяся в памяти картина. Москва, весна 40-го (четвертый год сталинского указа). Я жду ребенка и посещаю врача. В гардеробе женской консультации на деревянном диванчике лежит женщина. На полу под диваном – лужа крови, уже запекшейся. В тишине ясно слышно: кап-кап-кап. Женщина истекает кровью. Желтое лицо, синие губы, заострившийся нос, запавшие глаза. «Давно она тут?» – «Муж привез, как только открылись». – «Где же скорая?» – «Вызвали, второй час уже. Пока нет». Жизнь выходит из человека, слышно, как уходит жизнь. А спасать не спешат. Гардеробщица успокаивает меня: «Ничего, женщины – народ живучий». Врач на приеме удивлена: как, еще не забрали? Ухожу, несчастная всё еще тут, всё так же капает кровь. Господи, да что это такое, кто мы такие? Новая порода – «советские люди».

Об этом злодействе Сталина, «отца-заботника» о матерях и детях, мы как-то забыли – не по доброте к нему, а по равнодушию к себе. Закон был в силе до 1956 года. За двадцать лет загублены десятки тысяч женщин. Теперь все разрешено, все можно, медицинская реклама предлагает и зазывает – быстро, легко, без боли. Вновь стонут демографы, ворчат политики: «Народонаселение уменьшается». И опять женщины в ответе: почему они, дуры, не хотят рожать? Действительно, почему: жилплощадь немерена, квартиру можно купить, магазины ломятся от товаров, Дума работает, правительство в заботах, Президент правит. Чего не хватает семье для благополучия? Малости – нормальной жизни.

Достроен в Саратове новый дом для преподавателей университета, тот самый, в котором доценту Баранскому была обещана квартира, но как-то легко и просто уплывает она из-под носа. Коля, очень твердый и стойкий в вопросах «высшего ряда», перед практическими делами быстро скисает. Но мы и сами уже сомневаемся, хотим ли оставаться в Саратове навсегда. Не знаем о Танечке – когда можно будет взять ее домой. Колеблется мама: стоит ли уезжать из Ялты, появление моих «топтунов» сильно смутило ее. И наконец, заскучал над «капстранами» сам Коля, повторяются те же лекции, это неинтересно, хотя работать ему легче. Но что-то легче, а что-то труднее. География в мире стабильна, экономика движется – это понятно, но не существует она без политики, а с политикой в мире так неспокойно! На Западе начинается война, мы воюем с Финляндией.

Вот тут-то и возникают непреодолимые трудности в преподавании. Коля привык быть со студентами правдивым, искренним, он не умеет приспосабливаться к «моменту», к требованиям комнадзора. А комнадзор уже навострил уши: после одной из лекций – не помню, по какой из стран, – Колю вызвал декан факультета, СИС, и сделал ряд замечаний идеологического порядка. Сам СИС на лекции не присутствовал, и Коля понял, что кому-то из студентов поручено следить за правильностью оценок происходящего на Западе, если доцент Баранский такие оценки себе позволяет. Кажется, никаких крупных ошибок за Колей замечено не было, но тот факт, что наблюдение велось и что это взял на себя кто-то из студентов, Колю обидел и возмутил. Он держал себя с ними по-товарищески, они ценили это, и вдруг – такое предательство! В этом эпизоде Коля проявил себя по-ребячески, ему не хватало взрослости, дипломатичности. Не было у него и правильной, достаточно критичной оценки действительности. Не случалось ему еще столкнуться с комнадзором, как это уже произошло со мной. Он жил рядом с отцом, то есть находился в зоне благополучия. И когда другие могли бы испугаться наблюдающей «козьей рожи», он, непуганый, только обиделся.

Постепенно Коля склонялся к тому, что с Саратовом надо расставаться. Конечно, отработав положенные три года. Он был так загружен своим объемистым курсом, что времени для научной работы не оставалось совершенно. Ему хотелось заниматься не капстранами, а другим – страноведением (комплексным изучением одной страны) или монографией городов. Отец его тоже считал, что Коле надо вернуться в Москву и заняться научной работой. Возникали у отца и какие-то соображения насчет Колиного при нем секретарства.

В общем, лейтмотивом нашей жизни, как у чеховских трех сестер, стало восклицание: «В Москву! В Москву!».

Однако при этом мы вовсе не знали того, что знают другие перелетные птицы, – где же мы сядем, где будет наше гнездовье? Ведь, кроме «пещеры», в Москве никакой законной жилплощади у нас не было. Все наше щебетание и чириканье насчет Москвы повисало в воздухе и даже начинало раздражать. Видя это, муж успокаивал: «Вот увидишь, вернемся – и на месте всё решится».

Жизнь продолжалась, поезда Москва – Саратов и Саратов – Москва обеспечивали плацкартное место. Почта работала исправно. Летом 39-го года я надолго осела в Москве.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации