Текст книги "Странствие бездомных"
Автор книги: Наталья Баранская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
Глава XVI
Жизнь на три угла
Разлуки, разлуки… Чем чаще они случались, чем дольше длились, тем больше писали мы писем. Разлучаться приходилось мне и раньше – с мамой, с отцом. Но не было у меня разлук более мучительных, чем те, что выпали на конец 30-х, на последние предвоенные годы.
Война уже ощущалась в воздухе, война начиналась на Земле. Финская была лишь маленькой, робкой репетицией – надвигалась страшная большая война. В тревожное время особенно хочется быть вместе, быть дома. Но именно в эти годы жизнь разбросала нас по трем углам. Треугольник – и в каждом из углов близкий родной человек, а в середине меж них – я. Заболела дочка, осталась в Москве в санатории, Коля – в Саратове, мама – в Ялте. Мы пишем друг другу.
С 1937 по 1940 год было написано множество писем. Сохранилось далеко не всё. Уцелело то, что оказалось к началу войны в надежном месте – в доме на Гранатном. Вся наша жизнь не способствовала сохранению семейного архива. Да и сами мы ценить письма начали тогда, когда они остались как память об утраченном.
Письма, сохранившиеся после войны, читаные-перечитаные и со слезами, и с улыбкой, немало послужили мне во время работы над книгой. По ним я восстановила в памяти многие подробности нашей жизни, они помогли полнее представить каждого из дорогих и любимых, дать им высказать свои чувства и суждения.
В письмах наших много любви, нежности и заботы, не хватает только впечатлений от происходящего в стране и в мире. Об этом мы говорили при встречах, но писать откровенно опасались; есть лишь какие-то частности, намеки. В общем, в этих письмах не отражается общественная жизнь. Думаю, их ценность в том, что они хранят отсветы настоящей, большой любви друг к другу. Любви, которая помогала каждому из нас пережить тяжелые времена. Отсветы той любви, которая не кончается со смертью.
Письма наши доживают свой век – бумага желтеет, чернила выцветают, ветшают листки. Мама писала на тетрадочных страничках, сложенных вдоль. Узенькие полоски заполнялись словами до самых краев. Конверты часто делала сама – из обложки тетрадки или перелицовывала мои. У нас с Колей не было особой нужды в бумаге, но часто писали на чем придется и второпях.
Потревоженные мною, особенно сильно в последние годы, письма «устали». Будут ли нужны кому наши письма, когда меня не станет? Думаю, их ждет пыльное забвение. Но сжечь их у меня не хватает духу, они – живые голоса из той далекой нашей жизни, единственные ее свидетели. Нелегкая, полная тревог и трудностей, эта далекая жизнь все же была счастливой.
Война научила нас простой истине: счастье – это когда все живы и любят друг друга.
«Уральскова, уральскова, уродина моя!»
С этой родины-уродины и была вывезена болезнь. Коварная, опасная, способная притаиться и неожиданно возникнуть вновь. Летом в Отдыхе Танечка стала быстро уставать на прогулках, просилась на руки. Коля охотно сажал ее на закорки, я стыдила: «Такая большая девочка!» Осенью ребенок начал жаловаться на боль в правой коленке. До отъезда из Москвы надо было показать девочку хорошему врачу. Папа взялся устроить обследование у своих медиков. Реакция Манту на туберкулез – резко положительная. Рентген легких показал множественные очажки, уже заглохшие (это и было «воспаление легких», перенесенное дважды). Рентгеновский снимок ножки не показывал нарушения в самом суставе, но, по словам консультанта по костному туберкулезу, «это еще ничего не значит» – процесс мог затронуть пока только суставную сумку. Ежедневное хождение: один за другим визиты в медучреждения, отделы, кабинеты… И я уже понимаю: хотя диагноза точного нет, но ясно – девочка больна. Страшная болезнь схватила ее, на время отпустила и вот забирает опять. Моя маленькая во власти болезни, от которой люди еще не изобрели лекарства.
Меня охватил ужас, отчаяние.
Профессор Краснобаев, высший авторитет по костному туберкулезу, посмотреть Таню отказался. Он доверяет своему ассистенту, своей ученице З. Ю. Ролье. Она говорит, что необходимо положить ребенка к ним в клинику в Сокольниках. Наблюдение, проверка требуют времени. Ребенок должен лежать даже при подозрении на туберкулез суставов. Покой, воздух, питание – другого лечения пока нет.
Отдать в санаторий даже без полной уверенности в диагнозе? Да, говорит отец. Она больна туберкулезом, это установлено; определить начало костного процесса непросто, нужно время. Папа успокаивает, доказывает разумность такого решения. А меня безумно пугает всё, и кажется, что нельзя так сразу сдаваться, надо делать еще что-то. Друзья, знакомые советуют: гомеопатов, бабок-знахарок, костоправов… Узнаю про лучшего в Москве хирурга-ортопеда профессора Зацепина, везу Таню к нему со снимками, анализами. Он не находит ничего похожего на костный туберкулез, говорит бодро: «Да плюньте вы на этих костников!» Но мне не становится от этого легче. Ну «плюну», и что дальше? Отец сердится: зачем ездили к Зацепину, с туберкулезом не шутят, «лучше переосторожничать, чем прозевать».
Господи Боже мой, а мы уже прозевали, пропустили самое начало грозной болезни! Днем я держусь, ночью плачу. Не сплю, а если засну со снотворным, то просыпаюсь в таком ужасе, такой тоске, что сердце каждый раз падает в какую-то пропасть.
Живем мы в «пещере» – полусгнившем доме на задворках Телеграфа. При дожде, мокром снеге отовсюду течет. Стены в потеках, потолок – в разводах, на полу таз, ведро, иногда и корыто. По иероглифам-потекам читаю я наше печальное будущее при свете фонаря, глядящего в окна. Тогда я не знала еще, что эта болезнь неизлечима, всегда может вернуться и последствия ее необратимы.
Несчастье свалилось на нас на пороге новой, казалось бы, благополучной жизни. Да нет же, несчастье притащилось за нами из прошлого, из уральской ссыльной жизни, из саратовской нищеты. Вот откуда она вылезла, эта палочка Коха, вот где ей было легко одолеть мое дитя! А потом обманное выздоровление – свежий воздух, солнышко, сосновый лесной дух.
А дитя живет, ничего не ведая. Она мила, как всегда, играет, болтает. И все же я замечаю: какая-то тревога доходит до ее сердечка – не отпускает меня ни на шаг из комнаты. Кухня за версту, мне надо обед приготовить, кормить ее получше. Делать что-нибудь можно, только когда она спит. Выйти из дому за продуктами я могла, если меня отпускали подруги или родные. Приходил папа, он был ласков и нежен с Танечкой, рассказывал ей сказки, как когда-то мне, маленькой, и, думается, вспоминал нашу давнюю привязанность, глядя на внучку. Карие глазки, кудряшки и хохолок, перевязанный бантом, конечно, напоминали меня.
Не могу вспомнить, как мы очутились в «пещере». Какое-то время побыли на Гранатном, у отца. Таня даже успела погулять на Патриарших прудах в группе. Такие прогулочные группы всегда существовали в Москве как приработок старушек к пенсии, как помощь маменькам, опасающимся казенных детских садов. Общение с ребятами Танечка ценила и к группе отнеслась снисходительно. Вот это теперь помогло мне готовить мою девочку к предстоящему санаторию.
В Сокольниках я побывала, мне показали всё в небольшом, но вместительном особняке со светлыми комнатами, с огромной террасой. На высоких кроватях, легко и бесшумно катающихся, лежат и сидят, привязанные специальными «упряжками», дети. Одни занимаются в «классах», читают, делают уроки (у каждого на кровати свой столик с пюпитром), другие, не доросшие до школы, возятся с игрушками или рисуют. То, что я увидела в санатории, успокаивало теплом, добротой нянечек и воспитательниц, но вид привязанных ребятишек, которые годами не будут ходить, отдавался тоской в моем сердце. Преодолевая тоску, весело и бодро рассказывала я своей дочке о «лежной группе» (так она сама обозначила это ребячье сообщество). И не только рассказывала – нарисовала, раскрасила, вырезала из картона и бумаги все оборудование и всех персонажей этой «лежной группы». Модель санатория. Дом, в котором моему ребенку предстоит совершенно необычная жизнь. Я старалась подготовить ее к перемене участи, сознавая, что картонная эта модель очень далека от того, что ждет ее в действительности.
Чтобы облегчить переход к «новой жизни», я обещала исполнить ее давнишнее желание – купить куклу с закрывающимися глазами. Дурашка моя так ждала этой куклы, что спрашивала, скоро ли мы поедем в «лежную группу». Что она понимала – в октябре ей исполнилось четыре года. Мы сходили в ближайшее фотоателье, сфотографировали ее в кудряшках, в нарядных платьицах, и с хохолком на головке, и с двумя хвостиками-косичками. А потом в парикмахерской остригли под машинку. Мужчины, сидевшие в очереди, возмущались: зачем уродовать такую хорошенькую девочку? А дочка-глупышка хлопала себя ладошками по круглой головенке и восклицала: «Я Петя! Я Коля!»
Все это усугубляло мое горе – я-то хорошо знала, как она будет плакать, оказавшись без меня, с чужими людьми, в чужом месте. Я так хорошо помнила свои детские горькие слезы. Папа успокаивал: «Дети легко привыкают к новым условиям». Хорошо ему говорить, когда в детстве он не расставался ни с мамой, ни с папой, ни с братьями, ни с родным домом. А я пережила это множество раз и не смогла привыкнуть.
В горьком ожидании разлуки с ребенком, в страхе за нее я прожила в «пещере» почти три месяца. Коля писал мне часто, чуть ли не ежедневно, поддерживая и утешая. Иногда мы говорили по телефону, и это было для меня важнее, чем письма. Он разделил мое горе, принял как свое, и мне не было так одиноко. Но успокоить меня, конечно, не мог никто. Успокаивать умеет только время.
Подошел день расставания, 30 декабря. Мы поехали в санаторий вместе с папой. Танечка радовалась поездке на такси, мы везли с собой две сумки, одна с игрушками, другая с фруктами и вкусненьким. Что в сумках – держалось в секрете: там откроем, там всё увидишь. И это «там» казалось моей малышке землей обетованной. Ведь в сумке лежала желанная кукла с «настоящими глазками».
Девочку взяли у нас в вестибюле – вымыть, переодеть. Нас позовут потом, когда она будет на месте, в палате. Это была небольшая комната, куда положили троих новеньких на двадцать дней – срок карантина. Танечку привезли сидящую на высокой кровати, припряженную к ней ремешками, в бумазейной кофточке с завязками. Мордашка встревоженная, взгляд испуганный. Увидела нас, обрадовалась. Вынутые из сумки игрушки приняла благодарно, без особой радости. И кукла не вызвала восторга. «Ты ведь не уйдешь? Ты не уходишь?» Нет-нет, мы посидим с тобой, мы еще тебя покормим. Хорошо, что с ней рядом девочка постарше, семилетняя Санечка, – необыкновенная красоточка. Я стараюсь их сразу подружить, сочиняю стишки про девочек на саночках, про Санечку и Танечку. При Санечке ее мама, тоже с сумками, тоже с игрушками. Санечка лежит, ей сидеть нельзя. Привезли еще мальчика, тоже лежачего, он старше их, но плачет, отец не может его утешить. Он привез сына из далекой деревни и должен уехать домой. Тут уже нет игрушек, маленький узелок с гостинцами и книжка, но мальчик на это даже не смотрит. Отец, вижу, тоже расстроен чуть не до слез. Я стараюсь успокоить их всех тем, что они вместе, что их ожидает елка (мне уже сказали, что я и мать Санечки «проведем елку в карантине»). Бедные ребятки! Они ничего не понимают, кроме одного: родители уйдут, а они тут останутся.
Прощаемся. Утешаю дочку тем, что завтра приду опять. Утешаюсь этим сама. Оторвались друг от друга. Я прячу свои слезы, папа меня успокаивает. Вспоминаю – завтра день моего рождения (совсем забыла) и Новый год (не нужен мне этот Новый год!).
Была у дочки 31-го, украсили хилую елочку, поставленную в палате. Вместе с мамой Светловой делали вид, что у нас на елке весело, угощали ребят сладостями. Первого января нас пустили опять, а всю следующую неделю я топталась возле санатория, как собака, выгнанная из дома. Передаю Танечке то яблочко, то апельсин, записочку с картинкой, спрашиваю то у воспитательницы, то у нянечки – кто пройдет мимо по вестибюлю, – как там моя девочка, и ухожу домой. И уже рисую новую картинку, готовлюсь к завтрашней поездке в Сокольники.
На каникулы приехал из Саратова Коля, разрешили повидаться вместе, потом отпраздновали Татьянин день (сделали вид, что это день рождения). Потом Коля уехал, а я еще осталась в ожидании «родительского дня».
Отец просил меня уехать в Саратов на два месяца. Он обещал: буду делать «передачки» каждое воскресенье и в родительский день навещать внучку. «Посмотри на себя, на кого ты похожа, тебе надо поправиться (поглядела: исхудала, щеки ввалились, „лицом почернела“), о Коле позаботиться тоже не мешает». Я соглашалась, Коля меня беспокоил очень – на него свалился неожиданно огромный курс «Экономгеография капиталистических стран» (договаривались о другом). «Капстраны» не были обеспечены источниками, не хватало информации, в библиотеках недоставало книг и журналов. Коля готовился к лекциям по ночам, очень уставал. Да, я уезжаю, я согласна уехать на два месяца.
Саратовские припевки
Так и ездим три года туда-сюда – «не любовь, а наказание друг от друга вдалеке». И все же больше радость, чем наказание, и силы придавало переносить кочевую жизнь.
Коля встретил меня на вокзале, повез домой. Да, мой дом там, где муж, где я в доме хозяйка.
Студенческое общежитие, все признаки казенного дома – строгий вахтер у входа, запах хлорки на лестнице. В общежитии на каждом этаже крыло – отдельный коридорчик, из него три комнаты, на третьем этаже две наши.
Светлые комнаты – белые стены, белые потолки, голые окна. Похоже на больницу. В каждой комнате одинаковый набор мебели: железная кровать, тумбочка, стол, шкаф, стулья. Аскетично, стерильно. После «пещеры» мне эта белая пустота даже нравится.
В одной из комнат на столе горшочек с нежно-розовыми парнасскими фиалками.
– Наконец-то ты дома! – говорит Коля, снимая с меня шубу, и, обняв, добавляет жалостно: – Худышечка моя, откормить тебя надо.
Как же я забыла рассказать про шубу! Конечно, не шинель Акакия Акакиевича, но все же событие, близкое к тому. В начале зимы Коля прислал в Москву свои «подъемные» со строгим наказом купить шубу. Я всё еще ходила в старом зимнем пальтишке, сшитом лет двенадцать назад, в том самом, в каком мерзла, переезжая на розвальнях Волгу и какое носила потом в Уральске. Покупка шубы пришлась на печальное время хождения с Танечкой по врачам. Не до шубы мне было, я не сразу выбралась в магазины, а Коля всё напоминал и беспокоился, что я мерзну. Шуба была куплена в первом же магазине на углу Столешникова. Особо радоваться я тогда не могла, но все же она согревала не только тело, но и мою дрожавшую от страха душу. Заботой я избалована не была, дорогих подарков не получала, а тут такой дар от любимого! В этой шубе из меха хомяка я проходила следующие двенадцать лет, но в мое повествование они уже не войдут.
В нашем саратовском жилище комфорта никакого: кухни нет, керосинка – в коридорчике, «удобства» – общие со студентами (мои – рядом). Умывальная, за ней уборная – сантехника выстроена в ряд, никакого уединения. Кого стесняться, товарищи? Здесь все свои, чужестранцев нет. По молодости я принимаю все условия без воркотни. Все хорошо, я опять с Колей. А в окно из коридорчика видна Волга, пока – белое, заснеженное поле.
Коля уже прожил несколько месяцев неустроенно, по-холостяцки, перегруженный и перетруженный своим нелегким курсом. Принимаюсь энергично устраивать нашу жизнь, достаю электроплитку, чайник, посуду. Обеспечиваю завтрак к уходу, обед к приходу. Делаю всё с удовольствием, даже с радостью. Мне нравится заботиться о муже. Коля просиживает ночи, готовясь к лекциям, спит часа три-четыре. Прошусь в помощницы по «техработе». Теперь со мной он ухожен с ног до головы: ботинки чищу и голову помогаю мыть, поливая горячей водой из чайника. Душа в общежитии то ли нет, то ли на ремонте – надо ходить в баню. Она на этой же улице, внизу, ближе к Волге. Я туда ходить не люблю – с тем местом связаны воспоминания о прошлой тягостной жизни.
Отец был прав – меня надо было оторвать от Сокольников, «отогнать» от санатория, для того чтобы я успокоилась и начала поправляться, и вот я как-то стихийно отдыхаю. Сознание в этом не участвует, так хочет мой организм.
В тревожные месяцы я до конца поняла, с каким прекрасным человеком соединила свою судьбу. Коля был действительно «великим утешителем» – прозвище это дали ему в университетские годы товарищи. Он был не просто участлив, он понимал душевную боль и смуту других, умел помогать и поддерживать. Уклад нашей жизни определяли «капстраны» – сначала Прибалтика, затем Балканы, к ним прибавлялись постепенно другие. Курс трудный не только по объему, но и по необходимости лавировать между опасными скалами, меж Сциллой и Харибдой. Одна скала – недостаточность фактического материала, другая – трудности «идеологического осмысления» (капстраны все же). Чтобы подготовить очередную лекцию, Коле надо было перекопать кучу книг и журналов в саратовских библиотеках, приходилось обращаться и в другие города по межбиблиотечному абонементу, просить отца помочь советом и литературой. Все же удалось уговорить Колю взять меня в помощницы – делать выписки, составлять таблицы и диаграммы, вырезать и клеить. В одну из таких ночей, когда мы сидели вдвоем за столом, заваленным книгами и бумагами, случилось нечто непонятное, но примечательное. Приближалась полночь, собирались выпить чаю для бодрости, уже кончились последние известия по радио, уже закипал чайник. И вдруг черная тарелка, висевшая на стене, задрожала от мощного мужского хора:
Если завтра война,
Если враг нападет,
Если грозные силы нагрянут,
Как один человек,
Весь советский народ
За Советскую Родину встанет…
Новая, еще неизвестная нам песня не успела закончиться, как из глаз моих ручьем полились слезы. Оставив чайник, закрыла лицо руками и села. Коля опустился передо мной на корточки, отнимая от лица, целовал мокрые ладони и бормотал испуганно: «Что ты? Что с тобой? О чем ты?» Он утешал ласково, и я затихла, утерла слезы. Мы выпили чаю, вернулись к работе.
До самой войны я не вспоминала об этом случае, а вспомнила уже в войну и оценила как предчувствие беды и горя (эпизод этот включен целиком в мой роман «День поминовения»).
Самыми трудными для Коли были первые месяцы работы. Потом лекции уже повторялись для второго потока. Отдельные страны вызывали у Коли большой интерес. Запомнилась Турция, которой он занимался с удовольствием. Кроме лекции в университете читал еще публичные лекции. Они имели успех, Коля хвалился, как мальчишка, тем, что по городу расклеены афиши с его именем. Способность Коли говорить перед публикой вызывала во мне не то что уважение, а просто благоговение – так я сама боялась этого, и опыт экскурсовода не ослабил мой страх. Профессор Баранский наставлял сына в письмах, как надо читать, как держать внимание аудитории, как беречь голос. Хотя начинающий доцент писал весь текст лекции (вероятно, это требовалось для контроля), он говорил свободно, лишь временами заглядывая в свои листки.
Студенты были довольны новым преподавателем. У Коли вообще сложились с ними хорошие, товарищеские отношения, чему способствовал и не утраченный им студенческий дух.
Запомнились торжества, устроенные на геофаке после окончания учебного года, – может, это был выпускной вечер уже 39-го года, не важно, – именно он показал мне, как любили Колю студенты.
Начиналось всё с пиршества. Зал был уставлен столами с угощением, на сцене для преподавателей и деканата – отдельные столы, и, конечно, с угощением особым. Профессора, доценты и прочее «начальство» с женами сидели лицом к залу, как в президиуме. Слово декана, именуемого в обиходе по инициалам СИСом, затем тосты – один, второй, и вдруг мой муж одним махом слетает со сцены в зал под дружные крики «ура!». Действительно, сидеть в «президиуме» было неловко и мне, а Коля просто не мог этого выдержать. Когда все было выпито-съедено, столы убрали, и начался бал. Танцевали тогда всё – вальс, фокстрот, танго, краковяк. Коля приглашал студенток одну за другой, не обращая на меня никакого внимания. Может, разок-другой мне довелось потанцевать с кем-то из профессоров или робеющих студентов. «Прыжок в народ» мне понравился, но потом я на Колю обиделась: я так любила танцевать, мы хорошо танцевали вместе, мог бы подарить мне хоть один вальс.
Вообще, Коля имел большой успех, особенно у студенток. Красивый, обаятельный, простой в обращении, был он еще моими стараниями и «самым элегантным мужчиной в университете». Правда, эти слова он говорил мне, утешая, когда я огорчалась, глядя на плохо сшитый в Саратове костюм, – так что был в них оттенок юмора. Но я так заботилась о его внешности, чистила, гладила, обеспечивала крахмальные рубашки из прачечной и собрала галстуки разных цветов и узоров. Девицы одолевали его своими чувствами: одни робко и трепетно, другие – нахально и нагло. Письма поклонниц приходили по почте или засовывались под дверь. Коля не давал мне их читать, охраняя то ли нежные чувства своих корреспонденток, то ли меня от угара страстей. Я негодовала, а он смеялся и называл меня «моя Отелла». Действительно, я была ревнива, вообще была собственницей, мне было жаль времени, которое он проводил с кем-то другим. Кажется, я ревновала даже к некрасивой, одинокой, очень хорошей и доброй нашей приятельнице – Мими. Она жила над нами, Коля забегал проведать ее и задерживался, а я стучала в потолок палкой от щетки. Это и многое другое вспоминали мы с Эмилией Львовной годы спустя с улыбкой и печалью (она была влюблена в Колю).
У нас сложились теплые, дружеские отношения с жившими рядом москвичами и ленинградцами, тоже приехавшими на преподавательскую работу (у всех были проблемы с жильем в своих городах). Доценты были преимущественно историками. Наш ближайший сосед, А. С. Бартенев, Алексис, был типичным представителем ленинградской интеллектуальной аристократии. А. Л. Шапиро, Сандро, тоже ленинградец, был совсем другого стиля, живой, несколько развязный. Несходные, они дружили, в обществе блистали остроумием и умели ухаживать за дамами. Компанию дополняли очаровательная Зизи (Зинаида Михайловна) с мужем, мрачный силач Лёня Дербов с красавицей женой Тамарой Морозовой. В сторонке от нас держался преподаватель марксизма-ленинизма, но жена его, красотка Лада, прибегала к нам потанцевать. Дружеское общение – танцы, чаепития, разговоры, довольно свободные (без «марксизма-ленинизма»).
Были у нас и другие саратовские знакомые: моя кузина Татьяна Розанова с семейством и друг Коли Миша Пиотровский с родителями, москвичи.
Коля настойчиво отдавал меня в аспирантуру, именно «отдавал», иначе не назовешь его предприимчивость и активность. Я называла Колину одержимость моим образованием «литературными мечтаниями», памятуя Белинского. Коля уже разведал, как попасть в аспиранты к профессору А. П. Скафтымову, известному своими трудами по истории русской литературы XVIII–XIX веков, и торопил меня с ним повидаться. Я умоляла: «Дай ты мне просто пожить – я так устала!» Но Коля был неумолим, развивал передо мной тему женской судьбы, загубленной возле кастрюль и керосинки.
Надо сказать, что Коля, мягкий по натуре, неожиданно для меня оказался твердым, даже суровым во всем, что касалось «верхнего ряда» бытия. И еще – он был феминистом больше, чем я, хотя думаю, что понятие «феминизм» не было нам тогда известно. Он больше моего воспринял от своих родителей-революционеров, в том числе и отношение к эмансипации женщин. Мы с ним вышли из одной среды, были от одного корня, но оказались довольно различными по натуре (а может, по воспитанию). У него было возвышенное представление о жизни, он обдумывал цель ее и старался строить жизнь «по идеалу», а я просто жила, любила жизнь, конечно, имея представление, как надо жить достойно, но никогда не обдумывала цели или «идеала». Мне нравилось наблюдать – слышать, видеть, впитывать в себя, общаться с природой, с людьми. Никаких теоретических споров на тему жизни у нас не бывало, но противостояния возникали. И моя аспирантура, мое дальнейшее образование были таким камнем преткновения.
В общем-то, я понимала, что Коля прав и заняться литературой совсем нелишне, если есть для этого условия. Но, видно, я еще не изжила полностью усталости от пережитого за последние месяцы в Москве.
Весной я пошла к профессору Скафтымову – познакомиться, договориться. Александр Павлович был приветлив, доброжелателен, расспрашивал про Высшие литературные курсы, чем занималась, чем интересуюсь. Я любила фольклор; работая на Пушкинской выставке, познакомилась со старинными сборниками былин и песен, знала русские народные сказки. Меня интересовали темы связи литературы с фольклором. Для поступления в аспирантуру требовалось представить письменную работу. Я предложила тему «Мотивы народной поэзии в „Руслане и Людмиле“ А. С. Пушкина». Скафтымов посоветовал тему расширить и включить поэму Хераскова «Бахариана». Это даст мне возможность быть более самостоятельной, пройти по нехоженой тропе. У меня сохранился экземпляр этой работы, написанной лишь к концу 1939 года. Лежит она в «научном архиве», сосланном на антресоли. Точного названия не помню, в нашей с Колей переписке труд мой фигурировал под кратким наименованием «Мотивы».
Колин «надзор» за моими литературными занятиями не ослабевал и дальше. Муж был в этом вопросе суров и не хотел считаться с обстоятельствами нашей жизни. Ее трудности, неустроенность и даже беды – всё это, говорил Коля, не может мешать «целеустремленному вживанию в литературу» и даже помогает справляться с огорчениями.
«Мотивы», по мысли Коли, должны были составить главу диссертации по более широкой теме, которая была потом одобрена профессором Скафтымовым («Сказочно-авантюрная повесть конца XVIII – начала XIX века»).
Коля уже спланировал мою литературную карьеру: за год я напишу кандидатскую, сдам два экзамена – немецкий язык и русскую литературу XVIII века, а после – защита, и я уже начинаю преподавать, читать лекции.
Коля любил литературу, у него были способности, вкус, интерес к ней. Отец оторвал его от любимого занятия, перевел властной рукой в географию («литературу надо не изучать, а читать»). Этим и объяснялось настойчивое желание Коли определить мою «литературную судьбу». Но когда Коля начинал выстраивать календарный план моего продвижения к ученой степени, меня это раздражало – он совершенно не считается с реальными обстоятельствами. Как я могу успеть всё это в такие короткие сроки? Это были уже не мечтания, к этому больше подходило название «сказочно-авантюрное предприятие». Литературу я любила и хотела ее изучать, но преподавать решительно не желала и не собиралась «влезать» на кафедру.
Не думаю, что у Коли могли быть какие-то смутные предчувствия моего одинокого будущего, жизни с детьми, без него. Однако вышло так, что его забота о моей специальности обрела практический смысл.
Колины желания исполнились, но очень нескоро. В аспирантуру я поступила лишь в 1943 году, вернувшись в Москву из эвакуации сразу после его гибели. Кандидатские экзамены сдала, диссертацию написала, растянув всё это на несколько лет (война, дети, работа). А литературой занялась по-иному и занимаюсь до сего дня.
Мы с Колей не сходились в вопросе о быте. Но как не сходились? Когда начинали теоретизировать. Что касается живой жизни, то Коля с удовольствием принимал тот быт, который наладила и поддерживала я. Его тирады о загубленном возле керосинки времени забавно им же иллюстрировались. Однажды, занимаясь ночью в своем «кабинете», Коля несколько раз навестил стоящую на подоконнике в коридорчике кастрюлю с котлетами, оставленными на завтрашний обед, и съел все до одной. Он очень мило и покаянно рассказывал, как сначала съел одну, но остался голоден, пошел за второй и, рассудив, что одна опять его не насытит, съел сразу две, а чуть позже прикончил остальные. Я, конечно, смеялась, готовила к обеду что-то другое и корила себя – как не догадалась, что надо ему оставлять еду на ночь, ведь одним чаем не продержаться. Я это помнила по ночной работе в типографии.
В заботах о муже находила я большую радость. Думаю, что Коля никогда не был так ухожен и так обласкан заботой. Когда же мы расставались, я никак не могла унять в себе этот зуд, письма к нему наполнялись вопросами, советами и напоминаниями. Перечитывая в сотый раз нашу переписку, я сказала о себе: «Жужжит, как назойливая муха». Могла бы и надоесть, но Коля добросовестно отвечал на все мои вопросы не раздражаясь, лишь слегка посмеиваясь.
Маленькое отступление – два слова в защиту быта. Этот «презренный быт», оплеванный идеологами коммунизма, отвергаемый соцреализмом, женской эмансипацией, – разве не является он, быт, плотью нашей жизни, ее нутром? Разве он не имеет ценности живота, если «живот» и есть «жизнь» («Господи, владыка живота моего…»)? Земной жизни не может быть без живота (утробы) – ни духовной, ни душевной – ни-ка-кой.
В начале лета кончился срок оседлости, началось кочевье. Сначала уехала я, позже, отведя сессию, приехал в Москву Коля, месяц мы прожили на даче. Затем Коля отправился в экспедицию в Казахстан, а в конце августа я поехала к маме.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.