Текст книги "Гуси лапчатые. Юмористические картинки"
Автор книги: Николай Лейкин
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Поэзия и проза
Прекрасный майский вечер. Чирикают воробьи, усаживаясь на ночлег, в кустах поет зяблик, жук пролетел, производя гул своими крыльями. С балкона веселенькой, но скромной дачки вышел в палисадник батюшка без шляпы, в подряснике и широком, шитом гарусом поясе. Батюшка остановился на дорожке, сильно вздохнул в себя ноздрями воздух, расправил назади свои длинные, но редкие волосы и сказал:
– Благорастворение воздухов-то после дождя какое! Восторг!
– Благорастворение воздухов отличное, а огурцы менее шести гривен десяток не отдают, так что толку-то? – откликнулась с балкона матушка, ковырявшая что-то тамбурной иголкой. – Да и к шпинату приступу нет. Редиска по пятиалтынному пяток.
– Не о хлебе едином человек сыт бывает.
– Так вот ты завтра благорастворением воздухов и питайся.
Батюшка промолчал, но через минуту продолжал:
– Сиренью да черемухой-то как тянет! И сколько ныне черемухи, так это страсть! Словно ватой деревья-то покрыты.
– Черемухи много, а рыбы нет. Просто хоть от ухи отступись, – разбивала батюшкино поэтическое созерцание матушка.
– В природе так уж и устроено все, что одно возмещает другое. Рыбы мало – черемухи много.
– Так вот я тебе завтра уху из черемухи и сварю.
– Вари, вари, но ведь и сама тогда ее же хлебать будешь.
– Себе я похлебку из сердца и легкого сделаю. Это продукт дешевый, а за пятницу меня Бог простит, что я оскоромлюсь. А ты хлебай черемуху. Вместо редиски тебе сирень. Боже милостивый! Апельсины, привозный фрукт, дешевле огурцов и редиски!
– Ну, тогда давай апельсины есть вместо редиски, – невозмутимо отвечал батюшка придирающейся к нему матушке, наклонился над дорожкой и после некоторой паузы сказал: – Какая премудрость во всем! Муравей тащит былинку, не под силу ему, уронил, а другой муравей помогать ему начал. Попадья, слышишь? Глафира Андревна?
– Вовсе это для меня не интересно. Тащит, ну и пускай его тащит.
– Нет, как у них гражданское-то общество устроено, какое единодушие! Пожалуй, лучше, чем у людей. А ведь муравей – тварь для человеческого ока еле видимая. И непременно у них есть мимический язык. А может быть, и звуковой. Иначе как же бы они понимали друг друга? А? Что ты об этом думаешь?
– Ничего я об этом не думаю, да и думать не хочу. У меня совсем другие мысли.
– Об чем же это твои мысли? Где они витают?
– В мясной лавке. Говядина-то вон с сегодняшнего дня двадцать одна копейка за фунт.
– Ты все о своем. Говядина… Говядина… Что ж делать, коли экономические причины влияют и ведут к вздорожанию. Надо покориться, негодовать нечего.
– Экономическая-то эта причина в шарабане на дорогой шведке с мельхиоровой сбруей ездит, так как тут не негодовать! Давеча я вышла на улицу, а мясник наш рядом с супругой, и в шарабане куда-то стремятся. Зачем им шарабан, зачем им шведка, зачем им мельхиоровая сбруя? – восклицала матушка.
– Постой, постой… – остановил ее батюшка. – А помнишь ты у псалмопевца Давида одно место?..
– При псалмопевце Давиде в шарабанах не ездили.
– Ну, тебе и книги в руки. Аминь, – закончил батюшка, прошелся по дорожке, сел на скамейку под куст сирени и ласково крикнул: – Ау, Глафира!
– Ну тебя! – послышалось с балкона.
– Да отринь ты, мать, прозу-то и насладись поэзией. Смотри, какая красота в природе разлита. Вон кукушка кукует. Люблю сию птицу-озорницу. К мечтам сильно располагает. В народе есть поверие вопрошать ее о том, сколько кому суждено лет прожить. Не вопросить ли сего оракула о твоем долгоденствии?
– И не смей! Вот еще что выдумал! Ты знаешь, я женщина мнительная.
– А я уж загадал и вопросил. Вот, все еще кукует. Кончила… Сказать, что ли, сколько она прокуковала?
– Тогда говори на ветер, а я уйду с балкона.
– Молчу, молчу… Эх, соловья у нас поблизости нет, а уж послушал бы я его пение! Вся штука в том, что около нас все хвойные дерева, а сей пернатый певец-поэт листву любит. Береза, дуб, клен, явор, ольха – вот его обиталище.
– Так ты бы в листву и переезжал на дачу.
Произошла легкая пауза. Батюшка опять прошелся по садику.
– Для северной природы лучше конца мая и времени нет. Вокруг все благоухает, – сказал он.
– Раки крупны! Купите, ваше преподобие, остаточки! Для вечера бы дешево продал, – заглянул с улицы в сад разносчик.
– Купи раков-то к ужину, – сказала матушка.
Батюшка не слушал.
– Сколько поэзии-то в майских светлых ночах! Ни день, ни ночь и мнишь: Боже, что же это такое? На воде хорошо теперь.
– Отец Никодим! Тебе говорят! Купи раков-то! – возвысила голос с балкона матушка.
– О, проза, проза! Проза, Глафира Андревна, по твоей части, так ты и раков покупай, – откликнулся батюшка.
– Пойди сюда, разносчик! – позвала матушка.
Разносчик вошел. Началась божба со стороны продавца, упреки матушки. Батюшка не обращал на них никакого внимания и пристально смотрел на деревья, уперев руки в боки.
– Липовое время началось, – говорил он. – Ты, попадья, смотри, не опусти липового-то времени. Надо будет липового цвета собрать. А то березовую почку прозевала.
Разносчик, не сторговавшись, начал уходить.
– В эту пору да чтоб уж раки были дороги, так это ни на что не похоже! – негодовала с балкона матушка. – Ну, какая экономическая причина у этого мужика? Кабак одолел, пару пива ему в день вытрескать надо.
– О, проза! До чего она тебя обуяла. Я тебе насчет липового-то цвета…
– А я насчет раков…
– Ах, какое несходство характеров! Ты, я говорю, березовую-то почку прозевала, так не прозевай липовый цвет. Раки… Раки!.. Вот ежели бы теперь самому на воде, в лодке да на говядину раков-то ловить, так это я понимаю. Еще от ногтей юности своея, будучи маленьким парнишкой в деревне, бывало, я раков-то… По вечерам – лучше и ловли нет. Гулко в воздухе-то, всплеск весла эхо отдает, рыба играет и круги на воде делает. Вот поэзия!
– Десять раз в день чаю этому мужику в трактире напиться надо. Баловство и больше ничего, а ты говоришь «экомические условия»! – не унималась матушка, не слушая батюшку.
Батюшка между тем подошел к балкону и самым добродушным взором смотрел на матушку.
– Ты вот сейчас о чае упомянула, – начал он заискивающим тоном. – А каково бы теперь было интересно чайку на легком воздухе испить!
– Ага! Сам с поэзии на прозу съехал! – поймала его матушка.
– Напротив, я ради поэтичности и хотел вкусить на легком воздухе от сего напитка. Премудрый народ – китайцы, указавшие нам путь к чаю! Распорядись-ка.
– Да ведь уж пил нынешним вечером.
– Пил в духоте, во время дождя и окруженный четырьмя стенами, а теперь мы под смоковницей столик накроем и начнем попивать.
– Смоковницу еще близ Петербурга отыскал! Скажите на милость!
Матушка поднялась с места и отправилась в комнаты распорядиться самоваром.
Поиски места дуэли Пушкина
Во двор дачи в Новой Деревне входит молодой человек в очках, в поярковой шляпе с широкими полями, с толстой сучковатой палкой и в пальто внакидку.
– Хозяина бы здешней дачи мне нужно было видеть… – обращается он к мальчишкам, играющим в бабки.
– Вам тятьку? А он сейчас помои от жильцов пронес, – откликается босой белокурый мальчуган в розовой ситцевой рубахе. – Позвать, что ль?
– Конечно, позови. Постой! Ведь вы здешние крестьяне и дачи отдаете? Вы домовладельцы?
– Крестьяне будем и дачи отдаем, а вон в той избе сами живем.
– Отлично. Так позови отца скорей. Вот тебе пятак на пряники.
Мальчишка, приняв пятак, бежит, сверкая пятками.
Через минуту из-за угла дачи выходит, почесываясь, средних лет русый мужик в рубахе и без шапки.
– Желаем здравствовать! Вам дачку, что ль? – спросил он, с ног до головы смеривая взглядом молодого человека.
– Нет, я совсем по другому делу… Мне нужно кой-что разузнать.
– По другому? Вы, верно, насчет верхней мамзели?
– Нет, что мне мамзель! Вот что, любезный: нет ли у вас кого в доме постарше? Неужели ты старший в роде? Ведь у вас есть старики?
– Есть-то есть, только хозяин я, я всем делом орудую. Дедушка у нас – старичок божий и на покое. Ему не до жильцов. Он вот в трактир ежели сходить, на солнышке посидеть, с ребятами поиграть. Вам что надо-то? Говорите мне.
– Старика твоего надо. С ним я поговорить хочу.
– Да вы землемер, верно?
– Какой тут землемер! Я сам по себе… Покажи мне твоего старика.
– Так, верно, из полиции? Тогда опять-таки говорите со мной, а деда трогать нечего.
– Чудак-человек, да ежели мне нужно видеть старика и узнать у него кой о чем.
Мужик смотрит на молодого человека подозрительно. Пауза.
– Нет у нас старика, – отрезывает он.
– Как же нет, коли сейчас сказал, что есть. Чего ты боишься? Я не чиновник, я не по судейскому делу пришел и неприятностей ни тебе, ни старику твоему не сделаю. Полно хмуриться-то. Вот тебе двугривенный на чай, и сведи меня к твоему старику.
– На этом вам очень благодарен, – проговорил мужик. – А только дед у нас старичок совсем древний. Мне деда не жаль… что мне дед? Пойдемте к нему. А только говорите мне, коли у вас есть что сказать.
– Странный ты человек! Как я с тобой буду о том говорить, чего ты не знаешь, – убеждает молодой человек мужика. – Ты этого и помнить не можешь, ты еще тогда и родившись не был.
– Вы нешто помните? Да вы моложе меня и в сыновья годитесь, – отвечает мужик и вводит молодого человека в избу. – Дедушка, вот с тобой поговорить хотят.
Дед, седой как лунь, но крепкий еще старик, в валенках и ситцевой рубахе, лежал на лавке, на разостланном тулупе, заложа руки под голову. На брюхе у него ползал ребенок.
– Со мной поговорить? Кто такой? – спросил он, поднялся и сел.
– Да, дедушка, с тобой. Ты человек старый и должен помнить, что происходило сорок с лишком лет тому назад в Новой Деревне.
– Как не помнить, все помню, коли здесь родившись. А мне вот уж с Покрова семьдесят третий либо четвертый год пошел.
Молодой человек сел. Мужик, сын деда, стоял у дверей и приготовился слушать.
– Скажи мне, пожалуйста, не знавал ли ты или не слыхал ли от кого-нибудь про Пушкина? – начал молодой человек.
– Про Пушкина? Как не слыхать, слыхал. Господин Пушкин жили здесь на даче в Шишмаревском участке. Только это не сорок лет тому назад, а лет пятнадцать. Такие пиры задавали, что упаси боже! Бывало…
– Нет, нет, это все не то. Я тебя спрашиваю про писателя Пушкина. Он был убит с лишком сорок лет тому назад близ комендантской дачи за Новой Деревней.
– Убит? Нет, господин, мы насчет убивства ничего не знаем, – тотчас же переменил тон дед и махнул рукой. – Об этом нас и не спрашивайте, ничего не знаем. У нас тут завсегда все смирно, и спокойно, и все как следовает. Ни дебоширства, ни шалостев никогда не было.
– Да чего ты испугался-то? Я не следственный пристав, я не чиновник, – говорил молодой человек. – И ежели интересуются тем местом, где был убит Пушкин, то потому, что место это забыто, а Пушкин дорог и мне, и всей России как великий писатель. Известно, что его убил Дантес, убил около комендантской дачи, а где именно – неизвестно. Не слыхал ли ты чего?
– Ничего не слыхал, мы с убивцами никогда знакомы не были. Ты обо мне спроси всю Новую Деревню – никто тебе, кроме хорошего, обо мне не скажет. Меня все тутотка знают чудесно.
– Я это очень хорошо знаю, что ты не мог быть знаком с убийцей Пушкина. Он был аристократ. Пушкина убили на дуэли. Пушкин и Дантес стреляли друг в друга, и Пушкин был убит. Полно, дедко, артачиться-то, скажи, что знаешь. Да вот что: пойдем лучше в трактир. Там мы с тобой выпьем и поговорим.
Трактир несколько подействовал.
– Выпить – отчего не выпить, – заговорил он. – От угощениев не отказываются. Да зачем в трактир-то? Посылай отсюда, здесь можно выпить и закусить. Дешевле будет, а парнишка живым манером спорхает за вином. Да уж вели и пива захватить, кстати.
Явилась водка, пиво, закуска. Молодой человек закурил папиросу, чокнулся с дедом и опять обратился к расспросам:
– Так не слыхал ли ты что-нибудь о том месте, где был убит Пушкин?
– Постой, дай вспомнить… Слыхать-то слыхал. Действительно, там у нас на поле около Комендантской дачи был убит какой-то барин, сказывали. Только уж это давно было, очень давно… – заговорил дед, проглотив стаканчик водки.
– Ну, вот… вот… Да ты выпей, дедушка, еще.
Лицо молодого человека просияло. Он налил деду еще стаканчик. Тот опять выпил, сплюнул, отерся рукавом рубахи и продолжал:
– Это точно, что смертоубийство на том месте было. И наши туда ходили смотреть. Притягивали даже кого-то из наших судейские-то. Зимой это было.
– Так, так… Но где? Можешь ты мне указать это место?
– Место-то цело, да как его укажешь…
– А вот мы отправимся, ты мне и покажешь.
– Ладно. Только его и указывать нечего. Ты к Комендантской-то даче приди, а за ней поле, так вот тут на поле и есть.
– Этого мало, дедушка, надо точнее определить. На том месте хотят поставить часовню. Ты сам-то был ли тогда на том месте?
– Нет, не был, а только слышать слыхал, что на поле. Я, барин, выпью…
Дед выпил третий стакан и опьянел.
– Так скажи мне, по крайней мере, от кого ты слышал, и помоги мне их разыскать. Я у них справлюсь, – допытывался молодой человек.
– Где их теперь разыщешь! Да и забыл я от кого. Ты Марью Петровну Дынкину знавал? – ни с того ни с сего спросил дед.
– Нет, не знаю. Где она живет? Я схожу и расспрошу ее.
– Да она померши. А славная барыня была. Бывало, вынесет стаканчик… «Пей, Панфил!» Ну, мы сейчас ей: «Благодарим покорно». И что водки у ней я выпил! Страсть!
– Дедушка, я тебе рубль дам, скажи мне, к кому обратиться, чтоб узнать о том месте, где был убит Пушкин? Ведь слышал же ты от кого-нибудь.
– Запамятовал, друг любезный, а может, и ни от кого не слыхал, а так, зря болтаю. Помню, что говорили, что был убит барин на поле… Был… Верно.
Старик совсем опьянел. Молодой человек, не добившись толку, начал уходить. Старик стал его провожать, вышел на двор, тронул за плечо и, прищурившись, сказал:
– Барин-то ты очень хороший, ласковый! Что тебе это самое смертоубийство? Брось его! А лучше я тебя с мамзелью одной познакомлю, что у нас на дворе живет. Вот мамзель! Ягода-малина!
– Дурак ты, дедушка! – вырвалось у молодого человека, и он зашагал вон со двора.
Перед памятником Пушкину
Москва. День открытия памятника Пушкину. Время под вечер. Накрапывает дождь, а на площади, против Страстного монастыря, около декорированного щитами памятника Пушкину, толпы народа. Памятник обходят со всех сторон, осматривают его детали, читают надписи на щитах декораций. Идут толки, разговоры; слышны рассказы, доходящие до невозможной утрировки. Каждый молодец толкует на свой образец. Публика самая разношерстная.
– Вот и не министр, и не князь, и не граф, а смотри, какой монумент ему воздвигли! – произносит длиннополый сюртук в плюшевом цилиндре и с кончиком красного фуляра, торчащего из заднего кармана.
– Значит, он из простых? – спрашивает армейский солдат.
– Нет, не из простых, барин он, а только даже и главнокомандующим не был.
– Это в состав не входит, что он не князь и не граф, а значит, все-таки действовал, коли уж ему памятник поставили, – вмешивается в разговор мастеровой-чистяк и поправляет на голове картуз с глянцевым козырьком.
– Из писателев был, и больше ничего, – поясняет сюртук. – В книжки писал.
– А ты думаешь, писателем-то легко быть? Тоже ой-ой! Господи благослови! – слышится козловатый голос. – Иной раз, вон, письмо в деревню написать придется, начнешь перебирать родственников, думаешь, путное что выйдет, ан на поверку – грамота, по которой слон брюхом ползал, и ничего не разберешь.
– Купец, а купец! Ты о писателях-то толкуй, а платок свой все-таки береги! Здесь живо из кармана выудят! – окликает длиннополый сюртук баба в кацавейке и дергает его сзади за фуляр, торчащий из кармана.
– А вот мы ему сейчас место найдем понадежнее, – дает ответ сюртук и накрывает платком свою плюшевую шляпу. – Так-то оно, по крайности, и от дождя хорошо. Ворс на шляпе целее будет, – прибавляет он.
– Вы говорите, из простых писателев этот самый Пушкин? Так-то оно так, но и простым памятники ставят, – присоединяет свой голос борода клином. – У нас же в Москве даже есть такой один. Возьмем, к примеру, Минина… что он? Купец и больше ничего, без всякого чина, а и ему памятник поставлен.
– Так что ж, что купец? Уж будто купец, так ему и памятник ставить нельзя, – обижается сюртук. – Дура с печи! Ведь он Россию спас.
– Про то я и говорю. Ты вот никого не спасал, так тебе и не поставить. Брюхо в трактире чаем ты наливал, это верно, а спасать – никого не спасал. А вот купец Минин Россию спас, так его за это и с князем рядом на памятнике поставили. С князем Пожарским он рядом стоит-то. Шутка! Вот ты и учти.
– А Пушкин нешто спасал? – доносится откуда-то вопрос.
– Говорят тебе, что он писатель и писал про Россию. Восхвалял ее – вот ему и поставили памятник. Да еще какое торжество-то! Со всех сторон сродственники его съехались. Всех их пригласили в Москву. «Милости, мол, просим к нам посмотреть, как мы вашему сродственнику памятник ставить будем». Ну, и съехались. Сколько их теперь по Москве-то с белыми бантами на фраках гуляет! Страсть! И ведь их поят и кормят даром.
– Почет! Ничего не поделаешь. Только неужто все эти депутаты с белыми бантами – пушкинские родственники?
– Все до единого. Кто внук, кто племяш, кто в сватовстве приходится, ну, некоторые – кумовья, а то так кумовьев дети, а чужих никого. Да и зачем же чужих потчевать.
– И все сродственники его тоже из писателев?
– Да, из писателев. Ведь оно так завсегда бывает. Возьмем купца: отец – купец, и сын – купец, и внук – купец, и племяш – торговец. Редко уж кто в другую нацию перешагнет. Таким же порядком и у писателев. Прежде еще из купеческих детей некоторые в чиновники сбегали, а теперь как начали купцам мундиры да ордена за приютское пожертвование давать – и купеческие дети на подбор все в купцах сидят; потому так-то оно лестнее: торговлей капиталы вышибаешь и по чиновничьему облику величаешься.
– А у писателев еще крепче. Там ежели дед писателем был, то и внук уж со своего писательского места не сойдет. Вот тут они все под значками и стояли давеча, когда памятник-то открывали.
– А это что же на значке-то написано: «Братья-разбойники»? Что это собой обозначает? – спрашивает солдат, указывая, на надпись на щите декорации.
– А это все умершие родственники Пушкина. Вот тут «Руслан и Людмила», «Евгений Онегин», «Граф Нулин». Померши они только, – рассказывает сюртук.
– Нет, я про «Братьев-разбойников» – то?
– Ну, верно, в старину у Пушкина какие-нибудь дальние сродственники и разбойниками были. Умерли, так уж как их судить? Судить нельзя, да около памятника-то выставить надо. Вот и написали «Братья-разбойники». И то сказать: чем человек виноват, что у него сродственник разбойником был? Разбойник ли, нет ли, а ему он все-таки мил как родня, так как же его обойти.
– Да ведь иные и разбойничают-то из-за неволи, – снисходительно замечает кто-то.
Дождь начал учащаться.
– Однако памятник памятником, а дождь дождем, – сказал сюртук. – Вишь, как мочить начало! Посмотрели, и будет. Забираться в трактир. Успеем еще на памят ник-то наглядеться, при нас он останется, никуда его из Москвы не увезут. Ну-ка, баба, идем! – окликал он жену. – Да где ты?
– Я здесь, Митрофан Иваныч, – откликнулась жена.
– А коли здесь, то давай сюда руку, а то растеряться можем. Эво толпа-то!..
Сюртук берет жену за руку и начинает протискиваться от памятника через толпу, переходя площадь.
Пушкинский карандаш
Московский трактир Тестова. Гудит орган. Мелькают юркие половые в белых рубашках с черными клеенчатыми бумажниками за поясом. За одним из столиков пьют чай два депутата с белыми кокардами на борте фрака, приехавшие в Москву на открытие памятника Пушкину. На них резко обращено всеобщее внимание. С соседних столов стараются прислушаться к их разговору, но они разговаривают тихо. Какой-то одиноко сидящий мужчина с облезлой головой и опухшим лицом несколько раз громко крякал и даже старался заговорить с ними, но разговор ограничился следующими фразами:
– Вы из Петербурга?
– Из Петербурга.
– Ах, очень приятно. Уж мы так ждали вас, так ждали… Поверьте, белокаменная Москва сумеет вас угостить.
Депутаты поклонились и опять обратились друг к другу. Мужчина с облезлой головой поправил усы и начал скручивать громадную папиросу.
– Селедкин! Листовки! Что же ты, братец! Жду-жду, дождаться не могу! – крикнул он половому, но половой даже не пошевельнулся.
Мужчина с облезлой головой откинулся на спину дивана и начал молча курить. Депутаты подозвали полового и тихо спросили:
– Кто это такой?
– Да так, из шатающихся, – отвечал тот. – Одиннадцать с полтиной еще с прошлого года за ними существует. Ежели другие гости для них спросят, то мы подаем, а иначе без внимания чувств… Каждый день сюда ходят знакомых разыскивать. Сидят и курят.
– Дождусь ли я, наконец, листовки! Что за скоты! – повторился возглас.
Один депутат вынул из кармана сигару, откусил кончик и взял ее в рот, сбираясь закуривать. Мужчина с облезлой головой быстро вскочил со своего места и протянул ему зажженную папиросу.
– Не угодно ли вам огня? – предложил он. – Эти черти заелись и черт знает что о себе думают. Закуривайте, пожалуйста.
– Благодарю вас, но сигару от папиросы неловко… – отвечал депутат.
– Осчастливьте, пожалуйста. Эта закурка запечатлеется глубоко в моем сердце. Вы от литературы?
– Да, мы депутаты от петербургских газет.
– То-то я гляжу – лица удивительно умные. Еще того приятнее… Позвольте вам спичку предложить, ежели вы не можете от папироски… За честь сочту. Премного вам благодарен. Извольте видеть, даже огарок спички прячу в жилетный карман на память. Рекомендуюсь: Павлин Блуднов… Москвич по рождению, по воспитанию и, кажется, буду москвичом по своей смерти. Нет, я говорю, какой великий талант Пушкин-то! Божество, некогда ниспосланное нам Аполлоном с Парнаса и повитое музами. Пред всеми писателями преклоняюсь, но его боготворю… Создал себе культ и падаю в прахе… Присесть можно?
Ответа не последовало, но мужчина с облезлой головой и опухшим лицом уже сел и начал расстегивать свой замасленный сюртук.
– Вещи, принадлежавшие Пушкину, изволили видеть на пушкинской выставке? – спросил он.
– Да, видели, – сухо отвечали депутаты.
– Каков перстень-то! Пушкин его считал за талисман. Да-с… Он ведь и в ворожбу цыганок верил. Узнавал от них о своем будущем… Но сколь ни много на этой выставке пушкинских вещей, а такой вещи, какая у меня есть, там нет… Сокровище… храню, как зеницу своего ока, и расстанусь скорей с жизнью, нежели с ней. Желаете посмотреть?
– Позвольте… сделайте одолжение… что же это за вещь? – заинтересовались депутаты.
– Карандаш-с. Пушкинский карандаш… Простой карандаш фабрики Фабера, – полез в карман мужчина с облезлой головой. – Вот он-с.
На столе действительно появился карандаш. Депутаты улыбнулись.
– Но чем же вы докажете, что этот карандаш принадлежал Пушкину? – спросили они.
– Чем-с? А вот: он даже изгрызен наполовину. Вот чем-с. Сам Пушкин его изгрыз, когда писал свою «Полтаву». Помните?..
Кто при звездах и при луне
Так бойко мчится на коне?
Чей это конь…
Да-с… Им он писал свою «Полтаву» и своего «Евгения Онегина», – продолжал мужчина с облезлой головой и снова крикнул: – Селедкин! Что же ты, братец, листовки-то?
– Прикажете им подать-с? – отнесся половой к депутатам.
– Подай, – дал один из них ответ и спросил мужчину с облезлой головой: – От кого же вы получили этот карандаш?
– От самого Пушкина. Сам бессмертный певец «Руслана и Людмилы» вручил мне его, когда я еще был младенцем. Родители мои были знакомы с Пушкиным. Однажды пришел он к ним, а я плакал и просил карандаша, чтоб рисовать домики. Пушкин вынул карандаш из кармана и подал его мне, чтоб утешить меня, ребенка. И с тех пор… О, у меня было и перо Пушкина, но я… В жизнь себе не прощу!.. Селедкин! Что же ты, братец мой, подаешь к листовке ветчины, тогда как я всегда закусываю свежепросольной осетриной с огурцом! – крикнул он на полового, подавшего водку. – Перемени! Да, пожалуйста, ходи не по-черепашьему!
– Куда же вы задевали пушкинские перо? – поинтересовались депутаты.
– Семь лет тому назад жил я на Москве-реке в Кокоревской гостинице, вынул его и положил на стол, позволяя себе древком от пера набивать папиросы, но коридорный, мерзавец, сначала заменил самое перо в станке новым, а потом и самый станок утащил в чужой номер, передал какому-то купцу для написания письма жене в Самару, а тот взял да и увез его в Симбирск.
– Позвольте… – перебили депутаты мужчину с облезлой головой. – Да неужели же у Пушкина было стальное перо? Когда был жив Пушкин, тогда и стальных перьев еще не было в России и все писали гусиными перьями.
– Все писали гусиными перьями, а Пушкин стальным пером, и это-то перо было у меня, но я, варвар… Господа! Ваше здоровье! За процветание журналистики! Селедкин! Принеси сюда французской горчицы! Ах, как любил покойный Пушкин французскую горчицу! Выпьемте, господа, за горчицу! То есть, тьфу! Выпьемте, господа, за талант Пушкина. Поверьте, что та великая честь, которую вы мне сделаете, выпив со мной вместе… Нет слов… Я вторую… Вот так… Я обворожен… Господа, сколь не тягостно мне расставаться со святыней, но для вас я готов… Купите карандаш Пушкина… Вам – за пять рублей отдам эту реликвию. В Петербурге она будет целее… тогда как здесь… Желаете?
– Нет, нам не надо карандаша, – покачал головой один из депутатов. – Этот карандаш, очевидно, настолько же пушкинский, насколько может назваться пушкинским и то стальное перо, ручкой которого вы набивали папиросы.
– Не верите? Я готовь поклясться!.. И за три рубля не хотите?
– Не надо.
– Ну, бог с вами! Тогда я выпью еще за ваше здоровье! Да здравствует разум!
Мужчина с облезлой головой совсем уже был пьян и кричал. К нему подошел половой, дернул его за рукав и сказал:
– Господин, безобразно!
Депутаты рассчитались за чай и за листовку и начали уходить.
– Ура! Петербургская журналистика! – доносилось им вслед.