Текст книги "Гуси лапчатые. Юмористические картинки"
Автор книги: Николай Лейкин
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Паутинные дни
Четверг Страстной недели. Полдень. В трактир средней руки входит гладко бритый мужчина пожилых лет с орденской бутоньеркой в петлице, поправляет очки на носу и, подойдя к стойке буфетчика, говорит:
– Налейте рюмку водки большого калибра.
– Это в Страстной-то четверг рюмочный калибр увеличивать! Прекрасно! Ай да Иван Иваныч! – приветствует его сидящий за бутылкой пива красноносый человек с косматыми бакенбардами во всю щеку и спрашивает: – Какими судьбами? Ведь сегодня целый день делами дома заниматься хотел.
– И действительно хотел, братец ты мой, потому дела пропасть, но что ж ты поделаешь, коли жена не дала. Вот оттого с досады и увеличиваю калибр, – отвечал гладко бритый и протянул руку красноносому.
– Из дома выгнали?
– Выгнали. То есть это истинное наказание! С самого раннего утра все бабы в доме словно с ума сошли: бегают с мочалками, с тряпками, трут, моют, чистят, выколачивают, проветривают. Всю квартиру выстудили отворенными окнами.
– Чистоту наводят перед праздниками? Это уж завсегда так. И у меня то же самое. Сегодня поутру как начали выколачивать камышевками зорю по мебели, так что твой взвод барабанщиков! Жена сегодня ни об чем и разговаривать не может, как только об паутине да об пыли.
Гладко бритый проглотил рюмку водки, поморщился и сказал:
– Но я одного не понимаю: отчего чистота нужна только перед праздником, а не в остальное время? Отчего в остальное время надо сидеть в грязи по уши, а перед праздником чиститься?
– А оттого, господин, что праздник светлый, – откликнулся наливавшийся чаем бородатый купец. – Перед праздником всякая тварь облизывается, а домашняя баба, известно, рада; ей дай только пополоскаться. Ну, и перед мужем выслужиться хочет, чтоб подарочек поинтереснее получить. У меня сегодня дома еще хуже инструкция. Даже стряпни нет. Жена такие слова: «Иди, – говорит, – ты, Амос Вавилыч, на все четыре стороны и ешь что хочешь, потому мы сухоядением питаться будем». И точно, гляжу – баранки жует. Делать нечего, пошел по хмельным палестинам скитаться да солянки хлебать.
– Вы – дело другое. У вас лавка есть, где можете приткнуться, а мне дома нужно было деловые бумаги писать.
– Лавка моя, господин, в мусорных койках свой сюжет имеет, так как мы подрядные дела по очищению мусора ведем, так на койке не велик скус приткнуться. И хотя это самое амбре нам деньги дает, но тоже нюхать-то его перед праздниками невесело. Значит, мы с вами вровень. Сегодня я дома тоже хотел на счетах пощелкать, но никакой булгактерии не вышло из-за этой самой паутины, а только меланхолия.
– Именно меланхолия-с, выражаясь по-вашему, – поддакнул гладко бритый. – Кроткий я человек, а сегодня чуть не перекусал всех домашних – вот до какого бешенства меня довели! Только присел к письменному столу, входит жена. «Ты, – говорит, – сиди, я тебе не помешаю, а только легонечко по потолку да по стенам щеткой пройдусь». Гляжу – над головой моей половая щетка с тряпкой гуляет. Стиснул зубы – молчу. Вдруг сверху тряпка трах – и на бумагу. Все, что написал, то и размазали. Ругался-ругался, убежал в другую комнату и сел к подоконнику. Поломойка с тазом идет. «Вы бы, барин, ушли бы отселева, потому надо стекла перетереть». Послал к черту. Жена заступилась за нее и уж ругать начала. А свояченица стоит на коленях перед диваном и двумя камышевками мелкую дробь выколачивает. Пыль столбом. В горле засаднило, чихать начал. «Ах ты, господи! – думаю. – Вырву-ка я у ней эти камышевки да брошу в печь». Подкрался к ней сзади и только хотел схватить ее за руки, а она как хватит меня камышевкой, да по очкам… И вот стекло разбила. Конечно, невзначай, но тут я в такую ярость пришел, что схватил чернильницу и вылил ее ей на голову. «Чисться же и сама, коли уж ежели такая ревность к чищенью пришла!» А сам схватил шапку, накинул пальто и сюда. Нацедите-ка мне еще рюмку водки такого же калибра, – обратился гладко бритый к буфетчику.
– Да-с, это действительно… Во время обметания пыли к бабе не суйся. Тут она что твоя тигра, – сказал купец. – Хорошо еще, что только очки разбила, а могла и узор на лике изобразить.
– Да и то изобразила легонький рисуночек над глазом, – проговорил красноносый, вглядываясь в физиономию гладко бритого.
– Что ты! Неужели? – воскликнул тот и бросился к зеркалу. – Ах, боже мой! И в самом деле рубец! А я давеча сгоряча-то и не почувствовал. И припухлость, и царапина, и синяк. Вот мерзость-то! Ну, как я буду в Пасху с генералом христосоваться? А он у нас такой подозрительный, сейчас скажет: «Пьян был». Каково это будет за свою ревность-то к делу претерпеть! Не сядь писать бумаг, ничего бы этого не вышло.
– Говорю, в паутинные дни к бабе не подступайся! – зудел купец.
– Какие там еще паутинные дни выискали! – огрызнулся гладко бритый. – У Бога все дни равны.
– Все равны, это точно, но в эти дни и в Писании паутину обметать предписано, – стоял на своем купец. – Что четверговую соль жечь, что паутину обметать, так уж на это четверг перед Пасхой и положен.
– Где же это, в каком таком писании положение?
– В книжном. Там все передпраздничное очищение и приготовление обозначено.
– И вы сами читали?
– Сам не читал, но мне старые люди сказывали. Четверг на соль и на паутину предназначен, пятница – на окраску яиц и чтоб пасху из творогу делать, а суббота – на банное удовольствие и чтоб окорок запекать да куличи в печку сажать. Что четверговая соль, сударь, что четверговая паутина, она в обстоятельных домах целый год в банках сохраняться должна.
– Это зачем же?
– А через свою пользительность на потребу. Четверговая соль от глаза помогает, а что насчет четверговой паутины, то ничем так кровь при порезе не остановишь, как ей. Она и ушибы живит, и синяки поправляет. Вот ежели бы вы даве паутинки-то на синяк положили бы, так уж его бы теперь не было.
– Да вы не врете? – спросил купца гладко бритый.
– Спросите у простого старого человека. Да вон вам и буфетчик скажет.
– Точно так-с, Иван Иваныч, – откликнулся буфетчик. – Что супротив порезу, что супротив ушибу паутина – самая пользительная вещь.
– Так дай мне, братец, скорей паутины, пошарь по углам…
– Теперь уж поздно, теперь рисунка не сведешь! – махнул рукой купец. – Вот ежели бы давеча дома, то другое дело, а теперь ваш узорчик вавилончиком все больше и больше в тень ударять будет. Сегодня он синева, завтра в бисмарковый цвет ударить, а к самой Пасхе бланжевой радугой разольется.
– Вы меня пугаете… Как же я с генералом-то?
– Тогда с генералом уж надо одной стороной христосоваться и боком. Будто у вас шея на сторону свернулась, оттого что за заутреней сквозным ветром надуло, – дал совет купец.
– Вот не было-то печали! – крикнул гладко бритый. – Налейте, коли так, мне еще рюмку водки такого же калибра.
– Иван Иваныч, что ты с одного на каменку поддаешь? Передохни малость, – остановил его красноносый.
– Теперь уж все равно! Будешь пьян или не будешь, а при синяке все-таки скажут, что пьян был, так уж лучше не понапрасну терпеть! – махнул рукой гладко бритый и с каким-то остервенением проглотил рюмку водки.
Наши катаются
Два часа дня. На углу Большой Морской и Кирпичного переулка стоят две седовласые и седобородые чуйки в картузах с широким дном и смотрят на проезжающих в экипажах. Одна чуйка с бородой лопатой, другая – с бородой окамелком; обе жирны; у обеих лица раскрасневшись. Кучера с проезжающих мимо экипажей кивают им время от времени головами. Чуйки отвечают на их поклоны только передвижением картузов со лба на затылок и обратно и разговаривают между собой.
– Вон Эмма проехала! – кивает на коляску с красивой пестро одетой женщиной чуйка-борода лопатой. – Твои кони-то под Эммой, что ли?
– Наши, мы поставляем. Хоть и немка, а тут деньги верные, – отвечает чуйка-борода окамелком. – Положим, что она теперь отставная, а прежний хахаль все-таки и посейчас ей пятьсот рублев в месяц на ребенка производит. По осени замуж ее выдал. Да ведь у ей и раньше кой-что было в чулок припрятано. Ну, бриллианты кой-какие тоже неплевые есть. Безобразиев-то тоже насчет подарков было…
– Кажись, она прежде своих держала?
– Держала и своих, да надорвалась, а ноне наша пара на конюшне стоит. У нас коней берет. Где мамзели со своими управиться! Первое дело с овсом сейчас недоразумение; опять же и в экипаже поломка. Теперича вдруг рессора у коляски лопнула, а ей нужно за гусаром гоняться… Как тут быть?
– Это что говорить, с извозчичьего двора ихней сестре не в пример пользительнее. Поломка случилась – извозчик новую коляску подает. Опять же, зимним манером и перемена на дышловые сани под сеткой. Кучера-то своего держит?
– Своего. У нас жирных-то не было. Давал ей Василья наваченного, четыре поддевки на него под кафтан надевал – не по скусу пришелся, зачем борода мала. Ну, и порядила своего. Терентий… У Берендака он служил. Мужик важный. Сама ему жалованье отпущает, а от нас легкое положение на пиво. Нельзя тоже без этого, коли рысаком нашим орудует, а то он сейчас шип запустит – ну, и захромал.
– Само собой, порядок известный. Да и окромя шипа, кормом с тела спустить может.
– Две радужные с ей за пару-то берешь?
– Не… сто восемьдесят. Дешевенько, да уж так, что раньше от нее пользовался. Да и мамзель-то не капризная… Браковки большой нет. Был бы зверь на козлах, а к лошадям у ней равнодушие. Вон и твоя проехала! – толкнула в бок бороду лопатой борода окамелком. – Ты что ж это под Муховика-то хромую отпустил? Славу свою портишь.
– Не говори уж! – махнула рукой чуйка-борода лопатой. – С лошадьми ноне совсем сбился, а покупать по весне приступу нет. Свихнулся тут один графчик, так думал от него рысаками попользоваться, но не удалось. Господа перебили. Вот оттого-то под Муховиком хромая и гуляет. Есть у меня звери, да под посланниками ходят. Тем плохих не дашь. А Муховик – баба смирная. Хахаль ейный тут как-то мне и то жалился. «Обменю, – говорю, – обождите маленько». Да она не так чтобы очень и хромлет. Только разве на извозчичий глаз заметно.
– С кем ноне Муховик-то путается?
– Меховщик ее один держит. Купец душевный. С барином бы, конечно, на изъянистой лошади ладить нельзя, а с этим ничего, ладим. Послезавтра переменю и под Муховиком. Есть подходящая пара серых на примете, наклевывается. Французинке вот тоже плохих коней не подпустишь – сейчас визг поднимет. Мы четырем поставляем. Езды – гибель, кучерам настоящей вольготности нет, а все на кучеров хороших зарятся. Любят, чтоб кучерское понятие имел. У меня вон есть кучер, Копчонов прозывается, так того чуть не на клочья рвут. Кажинная француженка так и норовит, чтоб я ей этого самого кучера дал. «Мне Копчонов, мне Копчонов», а нет, чтоб особым денежным положением человека привадить. Ну он у меня теперь с Митровой и ездит, потому у той завсегда денежная ласковость. А Копчонов – кучер ходовой. Он знает, где и как с мамзелью остановиться, когда коней на всех рысях пустить, как гусара обогнать, – это он все чувствует, потому большое лошадиное обхождение имеет.
– И под Сюзетту ты отпускаешь? – спросила борода окамелком.
– И под Сюзетту я. Та насчет коней пронзительная. Как ежели что лошадь не в порядке – сейчас призовет меня и завизжит: «Мусье Булавкин! Мусье Булавкин!» С этими лошадями шутить нельзя. Прежде всего, требует рыси, потому гоняться любит и чтоб езда в одно ухо вдень, в другое вынь. Теперь-то только поуходилась, потрепали ее маленько кони. Я же сам и подсдобил ей эту музыку, надо правду сказать, чтоб отучить от рысей. Таких тигров дал, что без удержу. Правда, мне экипажа рублев на двадцать они поломали, но зато теперь вольготнее. Отучил, и бояться стала. А тоже все на Копчонова зарится. Как только увидит меня, сейчас: «Мусье Булавкин, дай мне Копчонов! За Копчонов мерси скажу». Да еще ручкой сделает. А я, известно, стою да улыбки строю.
– А это тоже твоя пара?
– Наша. Евлампий на козлах. Капсульку везет. Вот этой тоже дай бог здоровье, не мамзель, а овца. И ласковая. Ныне тут как-то я пришел – угощать меня начала да так разлимонила, что я еле домой добрался. Только освобожу посуду – «Булавкин, еще!». Да в разговорных мечтаниях-то поболе десятка посудин и опорожнил. Вот уж французинки, те извозчика не попотчуют.
– Меня Лифосина потчевала. Сама из своих ручек раз красного вина стакан вынесла. Потом еще одна с Крестовского желтенькая такая мамзель тоже угощала. Ноне она пообтрепалась и обезлошадинилась, а то и ей лошадей поставлял, – рассказывала чуйка-борода окамелком.
– А я ноне к французинкам боюсь и ходить, – проговорила чуйка-борода лопатой. – Визгу много, так все больше сына посылаю. Он с ними и ладит.
– А не боишься, что затрут сына-то? Французинки – народ лукавый, сейчас улыбки коварные расставят, а молодой парень, ежели неопытный и в соблазн…
– У меня сын аккуратный насчет денег, и на ласки женские у него чувств нет.
– Ну, то-то… Это хорошо, а ведь иной, пожалуй… Это тоже накрашенная-то и с собачкой ваша проехала?
– Наша. Завсегда в коляске с псом ездит. Патрет у ней – что твоя статуя в Летнем саду: до того эту самую белую краску любит. А была когда-то купчиха и при капиталах. Мужа споила в лоск, а как умер он, мамзельничать начала. Теперича у полковника на содержании живет, а на стороне дровоката на шабаш держит. Из немцев дровокат-то, а она православная, но такая, братец ты мой, промеж них любовь нерукотворенная, что ужасти подобно! Эта настоящую лошадь любит, и как придешь к ней за деньгами – всегда из-за лошадей Вавилонское столпотворение… А эта вот рыженькая-то с кудлажками на лбу…
– Знаю… Ставили и мы под нее, да возня при получке выходила. Денег не любила платить, так я своих коней со двора свел. Старинная она, давно в Питере путается.
– Да ведь для господ чем мамзель стариннее, тем лучше. Теперь мы под нее ставим. Ничего платит… туго, но платит. Хлебного человека одного она теперь захороводила, так оттого задержки денежной и нет. Сам знаешь: в воздахтаре вся сила.
В это время из ресторана Бореля вышел офицер с папироской в зубах и, натягивая на руку перчатку, посмотрел по сторонам.
– Булавкин? Что ты тут стоишь? – крикнул он чуйке-борода лопатой.
– А вот, ваше высокоблагородие, с товарищем по нашему извозному делу в Кирпичном, в трактире чайку попили малость, а теперь вышли на угол да и смотрим, как наши катаются. Ведь у меня сорок рысистых пар бегают, так приятно полюбоваться, – отвечал Булавкин.
– Владелец сорока пар рысаков и сорока экипажей и сам пешком? Дивлюсь!
– Так-то оно так, ваше высокоблагородие, а только зачем нам самим на рысаках ездить? Нам это дело несподручно, не к рылу.
– Ну, прощай! – сказал офицер, садясь на извозчика.
– Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! – поклонился офицеру Булавкин.
На маменьку поддел
Вечер Страстной недели. Понедельник. Муж только что сейчас проснулся от послеобеденного сна, сел в кресло и какими-то полоумными глазами смотрит на яркий свет лампы. Жена, не старая еще женщина, помещается против него на диване и шьет детскую рубашечку-распашонку. Около нее помещается девочка лет пяти и, прилегши к столу, с пресерьезным видом рисует на бумаге карандашом какие-то каракули. Большая пауза.
– Фу, тоска какая! – вырывается вздох у мужа. – И главное – деться некуда. Все общественные места на этой неделе, кроме трактиров, заперты.
– Это ты про клубы-то? Надо же и клубской прислуге дать отдых. Теперь они говеют, – отвечает жена.
– Странный ты человек, Анна Сазоновна! Клубная прислуга могла бы в течение всего Великого поста говеть по очереди. Ты возьми то: я член и холостой человек, стола дома не держу, где мне обедать? Куда мне вечером деться? Это возмутительно!
– Тебе-то чего возмущаться? Ведь ты не холостой человек.
– Ну а ежели женатый человек в Вербное воскресенье проигрался в клубе, так ведь ему в течение всей Страстной недели и отыграться негде, ежели клубы заперты. В игорный дом идти – прямо на шулеров наткнешься и с тебя семь шкур снимут.
– Так вот ты об чем хлопочешь-то! Ну, теперь я понимаю… – протянула жена и прибавила: – Ах, как ты, Антон Смарагдыч, оболтался-то! Тебе и недельку дома посидеть тяжко!
– Да ведь делать нечего дома-то, матушка. Службу свою днем отбарабанил, так что ж я теперь?..
– Займись чем-нибудь. Ну, почитай газету.
– Ну, вот еще! Раскроешь газету, а там, смотришь, над тобой же и смеются. Нынче все какие-то личности завелись, все обличают пороки чужие, а, поди, сам писака-то порочнее нас всех. Прежде этого не было. Скоро у нас самовар?
– Велела поставить.
Опять пауза. Слышна продолжительная зевота.
– Вот наказание-то! И так шесть дней промаячить придется! В эти вечера самое лучшее – или пить, или спать. Пошли хоть за калачом к чаю. С медом разве ради поста поесть.
– За калачом послано. А мед – что за привередничество!
– Да уж с тоски. Пустота какая-то вот здесь…
– Как пустота? За обедом три тарелки щей с головизной съел, два куска пирога, судака жареного.
– Не здесь, а здесь… – указал муж.
– Еще бы здесь-то не пустота, коли вчера выпотрошили в клубе. Благодари Бога, что сегодня-то дома сидишь, а то, пожалуй, и последние деньги улыбнулись бы. А много ли ты вчера проиграл?
– Ты все не то. Я не про карман, а про грудь. В груди пустота. И ведь какой странный обычай, что на Страстной неделе никто к себе в гости не зовет.
– Ты бы в баню теперь сходил. Отлично!
– Выдумай еще что-нибудь! Ведь я в субботу был в бане. Думаю, не послать ли за Иваном Иванычем и его шурином… Все хоть дома в бакару перекинулись бы.
– Не пойдет сегодня Иван Иваныч. Он говеет.
– Иван-то Иваныч не пойдет? Да он в день светопреставления прибежит, покажи только ему карты.
– Ну, полно, посидим лучше вдвоем. Ну, поговори со мной о чем-нибудь, – ласково сказала жена. – Каким яйцом ты со мной в Пасху похристосуешься?
– Удивительно интересный разговор! Куриным.
– А ты подари мне яйцо-несессер, чтоб там игольничек, ножницы и наперсток был. Мне давно такого хочется.
– Это с проигрыша-то без отыгрыша? Благодарю покорно! Вот ежели бы у Ивана Иваныча с шурином сегодня свой проигрыш отыграл, то купил бы.
– Нет, нет. Я не позволю сегодня к нам гостей звать. Я говею на этой неделе. Надо об ужине хлопотать, а я была в бане и устала. Наконец, они засидятся, а я хочу пораньше спать лечь.
– Можно и без ужина. Они народ нетребовательный. А что до сна, то ложись хоть сейчас, мы и без тебя… Ты пойми одно: надо же мне реванш иметь.
– Не желаю я сегодня гостей.
– Ну, тогда оставайся без яйца-несессера. А какое я прелестное яйцо-то видел в пассаже! Не только что все рукодельные принадлежности внутри, а даже и музыка.
– Лучше уж я останусь без твоего подарка. Христосуйся куриным. А то, пожалуй, так тебя вздуют эти Иваны Иванычи, что и на куриное-то яйцо не останется. Нечем будет и Пасху встретить.
Еще пауза. Муж прошелся по комнате и вдруг сказал:
– Самовар-то еще не скоро. Я бы сходил в овощенную лавку и купил меду.
– Сиди дома. Я кухарку пошлю за медом.
– Но, душечка, мне еще нужно в аптеку зайти за бертолетовой солью, потому у меня горло болит, глотать больно, и я пополоскать его хочу.
– И за бертолетовой солью кухарка сходит.
– Кроме того, портной звал примерить сертук, иначе я к празднику без сертука останусь. Не могу же я кухарке дать свои плечи, чтобы портной на них сертук примерил!
– Завтра примеришь, а сегодня сиди дома. Знаю я, какие это меды, бертолетовы соли и сертуки! Там сертуки снимают с таких дураков, как ты, а не примеривают.
– Ты думаешь, я к табачнику Криворотову, направо и налево поиграть? Ошибаешься! Ты знаешь, какое я имею отвращение к игорным домам.
– Однако ходил же и играл там…
– Ходил, но, проигравшись, бросил и дал себе слово, что нога моя никогда не будет в подобном месте.
– Ты и насчет клубов давал свое заклятие после всякого большого проигрыша, но через неделю сидел уже там…
– Но клуб – не вертеп.
– Тоже вертепа стоит. Такие же и там шулера. Нет, Антон Смарагдыч, посиди сегодня со мной дома.
– Что же это, арест? Прекрасно! – заговорил муж и забегал большими шагами по комнате. – Но ежели, друг мой, ты сомневаешься, то я, уходя из дома, оставлю тебе свой бумажник. Вот тебе явное доказательство, что я не в игорный дом…
– Знаю я твои увертки. Часы у ростовщика до завтраго заложишь и на эти деньги играть побежишь.
– Однако за кого же ты меня считаешь?
– За своего беспутного мужа. Ведь был уж такой случай в прошлом году на Страстной неделе. Тоже оставил мне бумажник, ушел на минутку из дома, а сам заложил часы с цепочкой и проиграл в игорном доме всю ночь.
– Ну, и что ж из этого? Тогда я тридцать рублей выиграл. А сегодня, ей-ей, я не туда.
– Оставь дома часы, тогда и ступай.
– Это уж глупо, Анна Сазоновна. И как я могу идти без часов, ежели я должен непременно вернуться к чаю? Я могу сбиться во времени.
– Самовар подан, – доложила кухарка.
– Ну, вот и чай. Сейчас я тебе пошлю за медом. Пей себе с богом.
Жена пошла заваривать чай. Муж ходил по комнате, как тигр в клетке. Вдруг ему мелькнула счастливая мысль.
– Батюшки, пожар! – воскликнул он, смотря в окошко.
– Где, где? – спросила жена.
– Почем я знаю! Сейчас мимо окон пожарные проехали. Слышишь грохот и колокольчик?
– Да это ломовые извозчики. Колокольчик – так вагон конки звонит.
– Нет, и сигналы выкинуты на каланче. Ах, боже мой! Вдруг твоя маменька горит! Надо узнать, непременно узнать. Бедная женщина! У ней и мужчин-то в доме нет. Я побегу. Вот видишь, как я люблю свою тещу.
Жена не смела возражать. Муж сбросил с себя халат и наскоро начал одеваться.
– Зачем же ты бумажник и часы с собой берешь?
– А может быть, придется носильщиков нанять, чтоб мебель у твоей маменьки спасать. Прощай, друг мой. Ежели не у твоей матери горит, то я сейчас домой.
Чмокнув жену, муж скрылся.
Прошел час, жена все еще сидела за самоваром, а муж не возвращался.
– Татьяна! – крикнула она кухарку. – Поди и узнай, где пожар.
– Да никакого, сударыня, и пожара нет, – отвечала кухарка. – Я в лавку за медом бегала, так справлялась у городового.
– Ну, значит, он теперь там, в игорном… – сказала жена и поникла головой. – Ведь знает же мою слабую сторону: на маменьку поддел! – прибавила она.