Текст книги "Избранник Ада"
Автор книги: Николай Норд
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Глава XIII
Удой
…Василия я увидел издалека. Он стоял у калитки и из-под руки вглядывался в далекую перспективу улицы, по которой я шел. Заприметив меня с долгожданной ношей, он стал нетерпеливо потирать руки. Когда я приблизился, он широко распахнул калитку и радостно воскликнул:
– О-о, перцовочка – зашибись! А я тут Нюрку в школу на вторую смену провожал. Вот, смотрел ей вслед.
– Так, вроде, школа у вас на том краю деревни. Я когда тут ходил, совсем в другой стороне ее видел.
– Правда? – Василий озадаченно почесал затылок. – А кому ж я тогда вслед-то смотрел?
– Да ладно, не бери в голову, пойдем.
– И то, дело.
Мы прошли во двор.
– А я тут, земеля, время-то даром не терял, все для надоя приготовил, – воодушевленный грядущей выпивкой, забалабонил Вася. – Пойдем в сарай, глянешь.
В сарае я обнаружил бедолагу-козла, стоящего всеми четырьмя ногами в корыте. При этом передняя и задняя его ноги с одной стороны, были накрепко привязаны к стойлу, а перед ним стояла большая алюминиевая то ли миска, то ли таз. Вид его был прегрустным.
– Ну, как тебе, Колек? Теперь надой не убежит. Щас пива дадим, пусть переваривает.
Вася забрал у меня банку с пивом.
– Ну, что, Чертяка, пивка хлебнешь? – обратился он к животному.
Козел благодарно посмотрел на нас умным взглядом, весело взблеял и даже попытался встать на задние ноги, но путы не позволили ему выразить всю полноту охвативших его чувств. Василий же, тем временем, сам приложился к банке и, только отпив с пол литра блаженной влаги, стал переливать ее в тазик. Козел, не дожидаясь, пока Вася сольет все содержимое, начал нетерпеливо отпихивать его руки бородатой мордой и с наслаждением принялся лакать пиво.
– Ну, все, пусть пьет скотина круторогая, через полчасика будет тебе надой, Колек. Люблю я его, Черта рогатого. Он у меня знатный производитель, вся деревня к нему козочек водит. Выручает – по трояку за случку беру! Ладно, давай-ка пока – в хату, похмелимся да побалакаем за жисть.
Минуя сени, заставленные ведрами, граблями, лопатами, самодельными, из лозы, удочками, старой обувью и прочим хламом, и согнувшись чуть ли не пополам, чтобы не зацепить головой о дверной косяк, я прошел в развалюшку вслед за хозяином.
Хатка, сама по себе, была низенькой, явно довоенной постройки, и моя голова едва не подпирала потолок. Я даже осмелился предположить, что советская власть, напрочь искоренившая трудовое кулачество и настроившая вот такие курятники, рассчитывала, видимо, в неопределенном грядущем, вместо ленивой и пьянствующей, оставшейся после раскулачивания голытьбы, заселить местную территории вьетнамцами, имеющими врожденную, непреодолимую любовь к сельскому хозяйству. А что? – они такие маленькие, такие неприхотливые, такие дисциплинированные…
Изнутри домик был оштукатурен и выбелен, но давно, поскольку штукатурка кое-где пооблупилась, обнажив прибитую к деревянным стенам решетку реек, известь почернела, а в верхних углах потолка поселилась многослойная паутина. Хатка состояла из двух смежных комнат – паравозиком. Но первая, скорее всего, была ею только по совместительству, из-за малометражности жилой площади сего древнего и ветхого сооружения, а, вообще-то, больше служила кухней.
В ней располагались печь, с полатями, железным настилом перед ней и жестяным тазом с углем. За печкой – топчан, с ворохом разноцветного, засаленного тряпья на нем – то ли одеяла, то ли матрасы. Дощатый, без скатерти стол, расположился у маленького, без занавесок, мутного окошка, сквозь которое едва-едва просачивался дневной свет. Над столом и окошком нависала некрашеная самодельная полочка, с нехитрым набором посуды – железные миски, тарелки, кружки – кое-что из этой утвари было уже с оббитой краской, с железными ранками; стояли и несколько граненых стаканов.
В углу комнатки находилась невысокая, черного окраса, этажерка, верхнюю полку которой занимал будильник – именно им Нюрка отмеряла продолжительность раундов – и пара мраморных слоников, видимо, от когда-то полного набора, один был с отломанным хоботом. Среднюю полку занимали несколько старых книжек, некоторые без обложки, школьные учебники и тетрадки и пластиковый стаканчик, с перьевыми ручками и карандашами. Нижнюю полку занимали игрушки: тряпичные самодельные куколки, безглазый плюшевый мишка, картонные коробочки, калейдоскоп, фантики.
Рядом с этажеркой ютился маленький фанерный столик, с сиротливо стоящей на нем пластмассовой чернильницей, под столиком была задвинута крошечная, крашеная в голубой цвет и разрисованная цветочками, табуреточка – наверное, рабочее место Нюрки…
Еще в комнате была вешалка, прибитая к стене у самого входа, на ней висела зимняя и летняя детская и мужская одежда, далеко не новая – очевидно, вся, что имелась в этом доме. За вешалкой располагался алюминиевый, давно нечищеный и оттого позеленевший, рукомойник. Над ним висело старое зеркало в деревянной, проолифленной рамке. Зеркало было растрескано и поблескивало золотистыми и темными пятнами облупившегося, напыленного с обратной стороны на стекло, металла. А под рукомойником располагалось оцинкованное ведро, с плавающими в нем окурками.
Рядом с ведром, на половичке, связанном из лоскутных тряпиц, спал жирный, серый, в пятнышках, кот, перед его носом стояла миска с недоеденными кусками рыбы.
– Мишка! – поясняюще кивнул в сторону кота Василий. – Ни черта мышей не ловит. А все почему? – кормлю на убой рыбой, скотину серую, вот и обленился вконец. По утрянке всегда на Обь хожу, рыбалю всем нам на прокорм. Я рыбак знатный – я осетра видел! У него глазища – во! – как блюдца у собаки Баскервилей. Знаешь, как дело было? Это поплыл я на своей шаланде через Обь на остров закидушки ставить. Вижу – топляк плывет, не дай бог мою лодку заденет, пробой сделает. Ну, я его веслом давай отталкивать. А тут вода взбурлила, высунулась морда, что твово хряка, смотрю – мать честная! – то ж осетр огромадный, щас мою посудину потопит! Я не из пужливых, а тут со страху аж на дно лодки на спину повалился. А он хвост из воды вздыбил – куда там твоей лопате! – и легонько по борту шлепнул. Лодку качнуло хорошо, доски затрещали, но ниче – она выдержала, а осетрок – уплыл на дно. Во как дело-то было! Слушай, а чо я, прежде времени, разболтался? Ты, давай-давай, проходи-ка к столу, да на говно не наступи. Нюрка, лодырь, не успела подмести.
Мои глаза привыкли к полумраку избенки, дышавшей плесенью старого погреба, и я и, правда, заметил на дощатом, с вышерканой краской, полу пару кучек кошачьих экскрементов.
Василий вооружился веником и кочергой и убрал никчемный навоз, закинув его в печку. Половицы под его ногами ходили ходуном и жалобно поскрипывали. Он подвинул к столу древний, облезлый и расшатанный венский стул без спинки для себя и табуретку – мне.
– Стул-то тебя не выдержит – старый, табуреткой пользуйся. Садись пока, а я щас, токмо в погреб слетаю!
Он шустро обернулся, возвратившись с запотевшей банкой соленых огурцов и горстью вяленых чебачков. Из кармана фуфайки достал пару яиц, положил на стол.
– Свеженькие, – пояснил Вася, – только что из-под несушки взял.
Василий скинул фуфайку, которую повесил на свободный алюминиевый крюк вешалки, оставшись в одной тельняшке, стираной еще летом. Телом он, действительно, оказался худ – ни одной лишней жиринки, но мускулист, жилист и строен, как березовый черенок новой лопаты.
– А ты, Колек, скидывай свой жупан давай, в избе тепло, утром подтапливал.
В доме и в самом деле было не холодно, и я последовал Васиному примеру и снял пальто.
Бывший моряк взял с полочки над столом два стакана, пустую миску, тарелку, с нарезанным уже ржаным хлебом, а из верхнего ящичка стола – пару вилок и нож. Открыл бутылку и банку с огурцами, которые вывалил в миску с ржавыми проплешинами.
Откровенно говоря, закусывать и выпивать, используя его столовые приборы, мне не хотелось: вилки были непромыты, с остатками пищи меж зубьев, миска – тоже мылась в последний раз на первое мая, стаканчики мутны, заляпаны следами жирных пальцев и губ и пахли селедкой.
– Слушай, Вася, – сказал я. – Ты знаешь, я из горла привык пить, так что, давай я тебе твою долю в стакан налью, а сам из бутылки буду…
– Вот чудак-человек, первый раз такого встречаю! Ну, дело твое, – Васе было невдомек, что я брезговал его посудой, и он подвинул свой стакан ко мне. – Наливай!
Я почистил себе рыбку, взял из середины миски огурчик, тот который, как мне показалось, не соприкасался со стенками посудины, потом налил Васе перцовку в стакан – под завязку.
– Ну, за знакомство! – нетерпеливо гаркнул Вася.
Моряк, наколов вилкой огурец и держа руку с ним на отлете, потянулся, было, к своему стакану другой рукой, но остановился: по мере приближения руки к посудине, ее охватила сначала мелкая дрожь, а вблизи от горячительного она и вовсе стала ходить ходуном – наверное, сказывался похмельный синдром.
– Вот, ети ее! Разолью этак, драгоценную, – расстроился Василий. – Ан нет, возьму я тебя, подлая!
Он наклонился над стаканом, вытянул губы трубочкой и всосал в себя четверть содержимого. Затем, отвернув голову, смачно выдохнул, захрумкал огурцом и победно взглянул на меня заблестевшими счастьем глазками:
– Хорошо пошла!
Я отхлебнул немного из бутылки, ухнул, тряся головой, и тоже закусил своим огурчиком. Он оказался на самом деле отличного засола – хрусткий, холодненький, видно только что с погреба. Он прошел через горло так, что от него заиндевел затылок. Достал сигаретку и, закурив, обратил внимание на единственную большую фотографию, висевшую над топчаном в добротной раме.
Там был морячок в матроске и бескозырке, с лихо торчащим из-под нее завитым чубом, – красивый малый с мужественным лицом, который нежно обнимал девушку за плечи. У девушки были очаровательные светлые глаза в длиннющих ресницах, тонкие, видимо, слегка подщипанные бровки, крупный прямой нос и прическа с хохолком надо лбом – по моде сороковых – пятидесятых годов. Настоящая русская красавица северных, не тронутых монголами, кровей. Парочка склонила головы друг к другу. Амур, пронзивший их сердца своими стрелами, в кадр не вошел, но чувствовалось, что он замер в тот момент где-то там, за пределами рамки, над их головами.
В бравом морячке я узнал Василия, несмотря на изменения, которые покорежили его лицо пьянка и время.
Василий заметил мой взгляд:
– То Галя моя, – печально сказал он с кривой, вымученной улыбкой. – Жутейная красавица, а тело – что мед лесной… Только ветреная была баба, оттого-то я и попивать стал, из-за ее этой ветрености. Я же от природы не бухарик какой задрипаный. Из-за несчастной любви квасить стал. И разруха вся от этого. А ведь мог и дом новый построить – не чета этому курятнику, и жить могли хорошо. Прощевал я ей все, потому как – любил стерву до умопомрачения. Бывает же так в жисти!
– А почему была? Умерла? – участливо поинтересовался я.
– Кабы умерла – так легче б пережил. Сбежала она от меня с каким-то чуреком. Родила, вот, Нюрку и, года не прошло, потом, как сбегла. У нас долго детей не было, а тут – Нюрку Господь послал. Ну, думаю, теперь уж угомонится, наладится житуха наша. Ан – нет. Я, по правде-то сказать, и не знаю – от меня Нюрка, нет ли, но она – моя, я ее люблю только уж из-за одного тово, что она от моей Гали.
– Один-то управляешься с хозяйством?
– Хреново, но справляюсь. Да тут еще ко мне одна бабенка приходит – Клавка, уборщица в нашей школе, пьянь похуже меня – постирушки сделать, языком почесать, то-се. Бесплатно. Ну не совсем бесплатно – палку кину, она и поделает чо-нибудь. Вон и щас, как только Нюрка в школу – и она заявилась, как раз перед тобой пришла – в доску пьяная. Пошли, говорит, трахнемся. А мне не до того было – я ж тебя ждал, насилу спать курву уложил.
Василий вздохнул, уставил свой неподвижный взгляд в одни ему ведомые воспоминания и замкнулся в себе. И эта угрюмая его замкнутость вылилась в выжидательную пустоту.
Чтобы не окоченеть от наступившего одиночества, я предложил Васе выпить еще. Он мгновенно вышел из ступора и схватил стакан уже не трясущейся, нормальной пятерней.
– Давай! За щисливую жистю, мать ее!
Вася хряпнул стакан чуть ли не до дна, заглотил огурчик, оживился, развязал свой язык:
– Я же, Колек, тренером по боксу работаю в Клубе Ефремова. Пацанов тренирую. Да! А ты думал, я алкаш конченый? Не, я просто в отпуске щас. Конечно, квашу, что там говорить, может, когда и не в меру, но на работу тверезый хожу, не могу же я пацанам под мухой являться, а то – какой я им тогда наставник. Да и директор у нас строгий – выгнал бы зараз. И пацанов многих в призеры и чемпионы вывел. Шамков Паша – чемпион Союза, Трюхан Димка – чемпион России и призер Европы. А ты думал! Слышал про таких?
– Про Шамкова слышал.
– Во-во – мой воспитанник! – Василий весь так и засветился изнутри от распиравшей его гордости. – Изначально я готовил. Вот так – выучишь парня боксу, займет он тут какое-то место хорошее, и сразу, откуда ни возьмись, налетают тренера областного, а то и республиканского масштаба, отбирают парня к себе. Им потом и все награды достаются, а про меня-то и забывают, – сказал Василий, несколько угасшим голосом. – Скажи мне, Колек, разве ж это справедливо?
– А где ты, Вася, видел справедливую жизнь? – ответил я, жуя вяленую рыбку. – Она только в кино нашем справедливая. Вон, пиво сегодня, и то – обманом взял. Вашей продавщице – Валюхе – приглянулся, вот и плеснула она мне в банку, а то – кончалось пивко-то.
– О-о, неужто сама Валюха на тебя глаз положила!? Ну, ты даешь, земеля, тогда держись! Такую бабищу, если хреном не добьешь – то яйцами не дохлопаешь. Ее ни одному нашему деревенскому мужичку не взять – калибр не тот, разве что – лешему.
– Лешему? Слушай, она мне тут тоже про леших что-то там заливала. Неужели всё правда?
– А то! Валюха-то… – Василий опасливо обернулся, будто от посторонних ушей. – Может, ты кода ходил тут, вынюхивал свои дела, да уже и донесся до тебя деревенский наш слушок, что она от лешего – лешачка родила. И это не пустая брехня! Я-то точно знаю, так оно и было – родила стерва!
– Да ну! Сам-то не брешешь?
– Это я-то брешу? Василий Чушкин?! – взорвался он напрягшимся голосом и воззрился на меня так презрительно, как некогда, наверное, справный кулак Морозов – на предавшего его внука-пионера – Пашку.
Морпех замкнулся, как раковина, хранящая свою жемчужину от посторонних. Всем своим видом он показывал, что ему нанесена смертельная обида, которую может смыть только кровь или… или – добавочная порция перцовки. Хорошо, что я это сообразил вовремя, а то бы он мог со мной тут же и распрощаться, не одарив даже козлиным удоем.
– Да ты не обижайся на меня, Вася! – извинительно проговорил я, мягко тронув его за локоть. – Ну, хочешь, врежь мне по морде, я не обижусь. Такое просто невероятно услышать, вот у меня и вырвалось! Давай-ка лучше тяпнем еще, да ты мне все поподробней расскажешь.
С этими словами я подлил в его стакан горячительного. Заслышав приятное бульканье, Василий сменил гнев на милость:
– В меня, Колек, привычку говорить правду-матку, еще батя ремнем в задницу вбивал – царство ему небесное, покойничку. За то меня и не жалуют, что могу эту самую правду – прямо в глаза, хоть участковому. А ты… – тут он схватился за стакан, размяк окончательно и улыбнулся снисходительно. – Ну, ладно, ты не сведущий был, порядков наших не знаешь, да еще и – молодой, зеленый. Прощеваю, одним словом. Щас хряпнем – расскажу все, так сказать, из первых рук.
Вася опрокинул стакан, отвернувшись, – длинно выдохнул, занюхал чебачком, потом захрумкал огурчиком. Я тоже отпил немного из бутылки и стал жевать пластинку рыбьей мякоти в ожидании Васиного повествования. Тот закурил цигарку и, глядя в окно, будто на экран телевизора, где показывали интересную историю, стал, как будто бы, мне неспешно ее пересказывать, пуская в пространство колечки крепкого самосадного дыма:
– Так вот, слухай сюда. Эта Валюха раньше жила в домишке, нискоко не краше мово, в такой же хибаре, вместе с полоумной своей матерью – щас уже покойной Игнатишной – и с младшим братом Витькой. Хата эта тама стоит, – Василий махнул куда-то рукой с горящей цигаркой, осыпав мои колени пеплом. – А тут, в прошлом годе, она такие хоромы за лето отгрохала каменные – что дворец тебе, даже второй этаж есть – он, для отвода глаз, вроде под мансарду замаскированный, но жилой, с окнами. А куда он ей одной-то, с братом? Вот и думай себе, соображай. А старый домишко теперь как за дачу летнюю держит. И была она ранее-то простой санитаркой в психушке – здесь недалече, что на Тульской улице – говно за больными убирала, а тут – продавцом назначили в наш магазин, поближе к водочке да пиву, а это, сам знаешь, – место хлебное. Народ в деревне дивился: откуда деньжищ-то взяла – может, клад в огороде нашла или наследство получила, а, может, ублажила телесами своими толстомясыми какого большого начальника? Может, нашелся такой герой для ее телес из серьезного руководства области или чурка богатый какой? Сама-то Валюха молчала про правду себе в тряпочку. Вроде обронила как-то, мол де, мать всю жизнь копила, теперь, вот, после смерти старухи использую. А откудова мать ее накопит, когда, из-за своей психической болезни, кажется, даута называется, почти всю жисть свою не работала! В общем, тут целая загадка выходила…
– А как же ты все у нее выведал, Вася, перепихнулся с ней что ли?
– Да куда уж мне, я что – рехнулся окончательно, чтоб на такую слониху позариться! Хотя я еще мужик ничо себе – могу. Нет, тут такое дело было. Есть у Валюхи брат младший – Витька. И вот, он как-то прошлой осенью подходит ко мне и говорит: «Дядь Вась, возьми меня в секцию свою тренироваться. Боксу хочу научиться». А он, не в пример Валюхе, хлипенький такой, в ветреную погоду сдуть с дороги может. Я ему: «А скоко лет-то тебе, Витек, не рано ль еще?». «Четырнадцать», – говорит. «А чо хилый такой? Бойцы мои там из тебя котлету сделают на тренировках», – отвечаю. А он: «Вот я и хочу силы набраться да приемам научиться». Я ему отвечаю опять: «Ты вот, сначала гантели себе купи, накачайся малость, потом возьму». «Да я куплю, – говорит, – только возьмите сейчас, а то меня пацаны обижают. А я вам такую тайну скажу, такую!» – смотрит на меня с такой тоской. Мне и жалко стало его, спрашиваю: «А что за тайна, государственная-нет?» Витек приподнялся на цыпочки, чтобы ближе к уху моему, руки рупором сделал, прошептал: «Да ну, государственная, моя покруче будет: расскажу, как сеструха через лешака богатой стала!» «Да ну!? Не брешешь?» – говорю. А он: «Честное комсомольское! Только никому – ни-ни!» Я ответил: «Мамой клянусь!», – и взял пацана в секцию за его тайну.
Я тебе ее открою, Колек, потому как ты не из нашей деревни, никому тут не растреплешь, да и парень ты свойский. Только, Колек, никому ни гу-гу! Идет? – повернувшись ко мне всем корпусом и испытывающе глядя в глаза, словно прошивая меня насквозь своими, сказал Василий.
– Ну, Вася, ты за кого меня держишь!? Могила! – заверил я морячка.
– Верю, Колек. Тебе – верю. Подливай, давай!
Я булькнул Васе в стакан. Василий проглотил очередную порцию перцовки и продолжил:
– Так вот, два года назад, в июне, у нас тут сильная гроза была. Землю от громов сотрясало, как от бомбежек. А Витек в ту ночь спал не дома, а в сарае на сене, где они корову держали. Проснулся оттого, что крыша течь дала, Витек мокнуть стал, ну и решил домой идти досыпать. И вот, открыл он дверцу сарая и видит, как Валюха, в одной исподней рубахе, босая, простоволосая – как с кровати встала – выходит из дома и идет под дождем к калитке. Но не обычно идет, а как не своя, как во сне лунатик, как-то механически переступает, будто ее кто-то за руку ведет спящую – у нее и рука одна была приподнята. И ливень ей нипочем. Молния полыхнула, и Витек увидел, что глаза у нее неподвижные, прямо вдаль смотрят, как у слепой. Витек окликнул сеструху – раз, да другой, да куда там, вроде как не слышала она ничо и упорола – на улицу. Витек – шасть, за ней, решил подглядеть – куда она может ночью зарулить, думал, может, хахаля нашла себе где?
Тут, внезапно, и дождь кончился. Луна полная выглянула, ему сестру хорошо видно стало – рубаха еейная белая была, да и ночи в июне светлые. Вот идет он за ней метрах в двадцати, а она все не оглядывалась, ровно так ступает, как кукла заведенная, и рука все приподнятая. Собаки на них из-за заборов лаять начали, повылезли из конур на ночных проходимцев. А ей все нипочем – идет и идет себе. Вот до мостика дошли, вот за деревню вышли, по полю идут по тропке, что на кладбище наше идет. Ты, Колек, не был на кладбище-то нашем?
– Был, но так – мимоходом.
– У, знатное кладбище! Там уже двести лет, как хоронят, с той поры, как деревня наша стала тут. Это щас не хоронят, потому как объявили нас в городскую черту. А там и купцы, и попы и люди знатные лежат. Мраморные памятники, склепы, как в самом Питере – я был там, когда в Морфлоте служил. Потому ответственно сравнить могу…
– Да ладно, я потом зайду, осмотрю ваше кладбище внимательно. Ты дальше лучше рассказывай, – я опять булькнул Васе чуток перцовки в стакан, сам-то я за все время наших посиделок и пятидесяти грамм не выпил, так что в бутылке оставалось.
Вася не отказался, выпил и продолжил рассказ, не закусывая такую малость снадобья, только занюхал горбушкой:
– И вот, видит Витек, как из-за дерев на кладбище вышло навстречу Валюхе страшилище – волосатое, огромадное. Витек говорил, что оно было как чудище из мультиков про Аленький Цветочек. Лешак, одним словом. Ну, пацан спрятался за могильный камень, страшно ему было, морозяка по телу пошла, поджилки затряслись, да любопытство пересилило: чо же дальше-то будет? А чудище стало на тропе, руки расставило, мычит так негромко, ласково даже. Валюха к нему подошла, на грудь ему припала, а чудище ее обнимает, гладит. Ну, думает Витек, – никак с лешаком Валюха спуталась. Прижалась к нему, а сама ему и до плеча не достает, такая бабища, а рядом с ним – что девчушка: вот какой огромадный был!
– Ну, а дальше-то что? – нетерпеливо спросил я у, сделавшего паузу, Василия.
– Ну, чо – чо? Поставил лешак Валюху раком, да и отоварил. Витек-то про пенис-клитор уже все понимал – в школе изучали про осеменение, да дружки рассказывали про любовные науки, – Вася опять примолк, раскуривая потухшую самокрутку, а я поразился знанию Василия столь неординарных культурных слов.
– Ну, там стоко крику, стонов было, на целый Содом хватило – выдохнув дыма, продолжил Василий. – Ну, а потом лешак отпустил ее, и она побежала домой, да странно как-то: вперевалку, как утка, ноги нароскаряку держала, шажками мелкими какими-то. Да и не мудрено: он ей, видать, такой хрен зашпандорил, что у коня твово.
Ну вот, пробежала она мимо Витька, а тот тоже рад бы сбежать, да ноги от страха к земле приросли. А тут еще чудище по тропке в его направлении двинулось. Витек в полынь упал – спрятался – лежит, думал лешак мимо пройдет, а и не заметил Витек, что его ступни в кедах на тропке остались – торчат из полыни на дороге. Конечно, лешак его ноги приметил: полнолуние было, а у кед – подошва белая, широкая. Остановился, навис над Витьком, тот и обмочился с перепугу, ну, думает, порвет его леший щас, как промокашку.
А тот постоял, посмотрел на Витька, ноздрями поводил широкими – принюхивался, видать, к пацану. Потом ухнул негромко, как филин, повернулся и ушел куда-то за могилы, скрылся. Ну, Витек тут отошел от перепуга свово и кинулся наутек – до самой хаты без оглядки бежал. Домой забег, лег спать, но слышал, как в другой комнате – там свет горел за дверной шторой – Валюха стонала и о чем-то с матерью вполголоса переговаривалась.
А поутрянке мать привела с собой бабку-знахарку – Бормочиху, ее так зовут, потому как она все время чо-то бормочет себе под нос непонятное. Бормочиха у нас на отшибе живет, старая уже клюшка, еще при царе родилась. Так эта Бормочиха – кому аборт сделает, кому рожу заговорит, но деньги за ворожбу в жисть не возьмет – продуктами отоваривается. Чо она там с Валюхой делала – Витек не знает, но потом еще врач приходил, синяки на теле ему Валюха показывала, он ей больничный и выписал. Короче, отлежалась Валюха дома с недельку, да опять работать в психушке стала. Ну, а потом живот попер в рост, куда его спрячешь? А народ в догадках терялся: где такой мужик нашелся, что Валюху смог обрюхатить? Сама-то молчала в тряпочку, ну и Витек, знамо дело, никому ни гу-гу, чтобы не позорить сеструху.
Ну, ладно, пришел срок – в роддом увезли куда-то в Соцгород. Вернулась нескоро – недели через две, но одна, без ребеночка, сказала, мол, помер при родах. А чего ж тогда ее там стоко держали, спрашивается? Что-то тут не то было, но никто ничего не знал. А Витек знал, он разговоры матери с Валюхой подслушивал, поелику ему было страсть как интересно выведать: кто же родился?
И выходило, с его слов, такая история. Родила она мальчика, да не простого, а – о-го-го! – весом восемь кило, с какими-то там граммами, волосатого всего. Знамо – лешачок. Но врачи-то, не знали тово, ей сказали, что у мальчика, вроде, – атавизма какая-то. Потом понаехали туда какие-то профессора и академики, некоторые были в военных брюках – из-под халатов видать было. Чем-то ее там обкололи, что-то там выведали, забрали в Москву на какие-то там обследования да эксперименты. На отдельном военном самолете увозили! О как! А после всех этих опытов, ребеночка от нее забрали – для изучения наукой, но не задаром. Положили Валюхе на сберкнижку неслыханные деньжищи – аж десять тысяч рублев! Ты понял!? Слышь, Колек, я б за такие деньги, сам бы кого хошь родил – хоть бекаса. Еще она просилась, чтоб ее директором нашего сельпо поставили, но ей сказали, что образования у нее нет подходящего, но место продавца обещали. Вот она с тех пор продавцом-то и работает, а на деньги со сберкнижки – новый дом себе отгрохала. Но с нее еще и подписку взяли – о неразглашении государственной тайны. И легенду ту Валюхе придумали: ребеночек, мол, родился обыкновенный, но слабый, помер вскорости. А потом эти ученые, или кто еще там, сюда приезжали, заставляли Валюху ночью на кладбище ходить, а сами там засаду устраивали. Только лешак, то ли чуял чо, то ли еще чево там, но при них не появлялся.
Вот такая с Валюхой была история. Хочешь, верь, хочешь – нет. Только, Колек, ты мне обещал держать язык за зубами, так что никому ни слова, – закончил Василий свой рассказ.
– Василий, ты за кого меня держишь? Я же обещал – могила! А тебе, то есть, Витьку твоему – верю. Думаю, много не соврал, так только – приукрасил, может, что. Я ведь сам в детстве одного бабая видел, он вполне походит по описанию на вашего лешего.
– Да!? И ты видел тоже? Сурьезно!? А я-то думал, что ты только вид делаешь, что тебе интересно, а сам на уме себе: мол, трави байки, Васек, да не завирайся сильно, – Василий удовлетворенно хмыкнул. – Тогда и мне не стыдно признаться, Колек: я ведь тоже с лешим встречался! Да, лицом к лицу, как вот с тобой. Веришь?
– Как себе!
– Ну, то-то!
– Ну, так давай, рассказывай!
Василий грустно посмотрел на свой пустой стакан, потом перевел полный надежд взгляд на бутылку, где еще оставалось грамм сто перцовки. Не надо было быть слишком догадливым, для того, чтобы понять: что мне следует сделать, и я вылил все содержимое бутылки в стакан бравого морпеха. Вася прикончил последнее горячительное, закусил хлебом, попросил у меня покурить «хорошей» сигаретки. Я положил перед ним распечатанную пачку «БТ». Василий сначала долго нюхал саму сигарету, наслаждаясь ароматом табака, прежде чем закурить, и начал свой новый рассказ.
– Было это, как щас помню, в шестьдесят шестом году – потому я запомнил, что как раз тогда и, что положительно, именно в этот день! – Шамков чемпионом Союза стал. Я по радио услышал. Ну, для меня это, сам понимаешь, Колек, душевный праздник – мой ученик да на такую высоту недостижимую поднялся! Само собой отметил, да завалился спать, но рано – самогон свалил, он крепкий, зараза – с табачком, да еще и на курином помете настоянный. Я его у Бормочихи брал, она всегда такой делает, чтобы дури в голове было побольше – травит, сука, нашего брата, как тараканов. А тогда – также вот, лето было, жара, я окошко открытым оставил на ночь – для прохлаждения прохлады. Вдруг, слышу ночью – мой Джульбарс меня мордой тычет и скулит, жалобно так, трясется весь, ко мне жмется. Ну, я кое-как глаза продрал, хлопнул сто грамм для прояснения ясности в мозгах, спрашиваю собаку: чего, мол, напужался?
А надо сказать, Джульбарс мой хоть и не овчарка и без особой породы, но здоровый пес и смелый был. Я вот, не охотник, а Иван Крючков, чей дом сразу за магазином, в резных завитушках весь – может, обратил внимание-нет? – так тот мово Джульбарса завсегда на охоту с собой брал. Я ему за пузырь собаку уступал на право аренды пользования. Так Иван с ним и на ведмедя ходил, потому как Джульбарс перед косолапым не ссал – вот какой смельчак был.
В общем, я удивился на Джульбарса, потому как ночью ко мне во двор лучше не заходи, даже калитку закрывать не надо – порвет пес в клочья любого. Но тут соображать стал: как же собака сюда попала – ведь двери в доме и в сенках закрытые были. Но понял все же: тут большого ума палаты не надо – через окно заскочил! Опять же думаю себе: отчего Джульбарсу приспичило через окно в хату проникать – никогда он так не делал, только через дверь и то, если разрешат – такой умный был. Глянул в окно – а там верзила какой-то о стену сарая спину чешет, аж сарай ходуном ходит. И Чертик мой стоит супротив него, весь взъерошенный, шерсть дыбом встала и искрами ходит, глаза горят, что уголья на ветру, набычился весь, рога вперед выставил, землю копытом роет, яко твой коняга, зубы оскалил по волчьи, паром изо рта дышит. Никогда я его таким ярым не видал.
Я подумал, что чужак хочет мово Чертика умыкнуть. Ну, я топорик в сенках схватил и выскочил во двор. А, странное дело, полнолуние опять было, да еще фонарь уличный горел, так что я хорошо все увидел. Стоит у сарая огромадный лешак, без одежки, весь волосатый с головы до ног, а Чертик мой, задом от него в сарай пятится. Задом, задом так, и юрк – сараюшку. Ну, я шагнул на лешака, замахнулся топором, рявкнул: пошел, мол, вон, зарублю щас нахрен! Тут лешак вывернулся на меня всей грудью – мать честная! – да он метра под три одного росту оказался, грудь – как стол, голова – что котел, плечи – что моя печь, ручища – медведя задавят, как простую крысу. Я как был, замахнувшийся с топориком в руке, так и стал столбняком. А я ведь сам не робкого десятка, с урками в ночи стоко раз встречался, скоко ты, наверное, в детстве конфет не съел. И под ножичек попадал, гляди – во!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.