Текст книги "Беспокойники города Питера"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Аркадий Драгомощенко. Поджигатель
Аркадий Драгомощенко с Лин Хеджинян.
Лето 1983
В конце шестидесятых годов прошлого столетия в Ленинграде появился Аркадий Драгомощенко. Он приехал в Северную столицу, чтобы учиться театроведению в Театральном институте, куда немедленно был принят с первого захода, несмотря на чудовищный конкурс чуть не полторы сотни абитуриентов на одно место. Было ему тогда двадцать три года, и он уже успел чему-то поучиться в далекой Виннице, в Киеве, а в Смоленске и вовсе поработать заведующим литературной частью в местном драмтеатре. Всякий, кто его тогда видел, приходил только к единственному заключению, что перед ним самый яркий представитель артистической молодежи, – судите сами: сложения он был спортивного (наверно потому, что еще школьником прыгал в высоту на целых два метра и бывал победителем соревнований), волосы редкие до плеч, зато бакенбарды густые, движения мягкие и точные, речи остроумные и дерзкие, взор иронично-глумливый, круглые очки в стальной оправе; изжеванная беломорина в скверных зубах завершала композицию. Воображаем, что подумали гости грандиозной еврейской свадьбы в ленинградском ресторане «Метрополь», когда увидели «среди здесь и между тут» существо подобного облика! Разумеется, практически все признали в нем Моисея, спускающегося с горы Синай со скрижалями завета, тем более что в наряде его было и впрямь что-то библейское, невзирая на палящий июльский зной: шерстяной свитер с высоким воротом, толстые драповые демисезонные штаны и античные сандалии на босу ногу – все выдержано в серо-зелено-коричневых цветах, а главное – зубы! Мои сей тоже сорок лет не посещал дантиста. И все очень скоро утвердились в своих догадках, потому что им были явлены настоящие чудеса. В промежутках между здравицами наш герой, помнится, как бы между прочим убедил многих собравшихся, что если в бокал с вином добавить цветок гладиолуса, то это будет не только изящ но, но полезно для тех, кому доктор давно запретил употреблять хмельное, потому что в этом случае вино превращается в воду, и они славно нализались. А когда пришла пора музыкальных моментов, наш герой с неизменной папиросой в углу рта принялся обучать, как правильно танцевать «Семь сорок», и успех предприятия превзошел все ожидания – у него уже безнадежно окаменелые инфарктно-диабетно-артритные десятипудовые бабушки Розы и тетушки Доры скакали шаловливыми козочками, рискуя проломить ветхие перекрытия. Перед его обаянием ничто не могло устоять. Когда же Аркадий Трофимович решил покинуть высокое собрание и спустился на Садовую – весь в девственницах и цветущих растениях, – строгий водитель таксомотора, в который Трофимыч намеревался погрузиться, спросил фамилию заказчика вызова, – наш герой, не моргнув глазом, назвался Шапиро, и водитель приветливо распахнул дверцы. Как он угадал? Ведь до этого вечера наш герой и знать никого не знал ни из гостей, ни уж тем более виновников торжества, ну, разве что, кроме одной, которая, возможно из шалости, пригласила его просто поужинать с ней на халяву на свадьбе некой одноклассницы, не называя фамилии ее суженого, да и какое вообще-то значение имели тогда фамилии каких-то людей для настоящих артистов.
В то же время наш герой мог удивить совершенно иначе. Дело в том, что он был поэтом, но поэтом каким-то загадочным, потому что на распространенный тогда тип поэтов – Охапкиных, Нестеровских, Кривулиных и т. п., во множестве слонявшихся в те времена из одной ленинградской квартиры в другую и всем надоевших, да так, что в некоторые их впускали только с условием, что они свои вирши в ней читать не будут, – Аркадий Драгомощенко совершенно не походил. Нет, были, конечно, некоторые избранные, которые слышали его чтение, но их было немного и то, что они слышали и читали, было удивительно. Например, фрагмент:
а из всего достояния фарфор циферблата
безумное ласточки тело и помыслы мертвых
чьи имена облетели и бесшумны
как мох перерастающий горло
тополя на окраине
дрожь
И еще удивительней, как это в нем сочеталось с откровенным битничеством?
Из института Аркадий вылетел с третьего курса – вовремя не сдал курсовую, не явился на защиту. Он рассказывал, что всю ночь писал, утром побрился, нарядился, с работой в портфеле, в блестящем наряде и развевающемся плаще бежал с Новоизмайловского к метро «Парк Победы» через грязный пустырь, где теперь Публичка, поскользнулся на гнилой досочке и ляпнулся жабой, плашмя в глубокую лужу под равнодушным белым небом – прощай, театроведение на Моховой, прощай, общага, а из всего достояния… Пришлось переселиться в дворницкую на Чехова и сделаться джентльменом свободных занятий, потом еще куда-то, еще и еще.
Но так или иначе, Северная столица достаточно быстро привыкла к Драгомощенко. Мало того, в его почтовом ящике то и дело оказывались конверты – открывает, а там книжка «Конец прекрасной эпохи» Бродского, или «Дар» Набокова, или что-то еще в этом духе. К нему заходили какие-то люди, в том числе из других городов и далеких стран. Однажды Кривулин привел к нему редкую птицу из Москвы – знаменитого Венедикта Ерофеева, автора популярнейшего тогда самиздатского бестселлера «Москва – Петушки», а на следующий день некие свидетели застали нашего героя в полном отчаянии запаковывающим в коробки и ящики всю свою довольно представительную библиотеку, кухонные поварешки, кастрюльки, чашки и чайники. Оказывается, накануне, в разгар творческой встречи с чтениями и возлияниями, прибежали разгневанные коммунальные соседи и обратили внимание Аркадия Трофимовича на то, что кто-то из его гостей крайне неаккуратно воспользовался туалетной комнатой. «Подумал, бедный калека набрызгал, наверно, мимо, но куда там “набрызгал” мимо – все стены оказались в моче, даже потолок! – объяснил Трофимыч. – И это не Витя, а Веня. Нажаловались хозяину, приказали немедленно съезжать».
Кстати, Кривулин, случись с ним такая оказия, устроил бы скандал и разразился циклом ядовито-трагических стихотворений, а Аркадий Трофимович просто подпер кулаком щеку, пожевал ее изнутри руиной зубов и перебрался с Васильевского на угол Некрасова и Радищева в подвальную мастерскую знакомого скульптора. Где-то совершенно случайно познакомился с Останиным, и они стали прогуливаться, разыгрывая в лицах, например, диалоги Платона или что-то в этом роде. А тем временем в Ленинграде появился журнал «Часы» – его придумали Борис Иванович Иванов и Борис Останин, это получился настоящий литературный журнал с редколлегией, но крайне малым машинописным тиражом. Журнал, однако, приобрел известность и популярность. И, скорей всего, именно в нем стихи Драгомощенко оказались доступны читателям. Только было бы ошибкой считать, что он моментально завоевал всю читательскую аудиторию. Дело в том, что его стихи производили впечатление, будто на читателя нисколько не рассчитаны, выглядели необычными и казались непривычными. Теперь мы предположим, что они представляли собой опыты вербализации каких-то моментов внутренней жизни, но тогда об этом мало кто догадывался, хотя большинство признавало огромную поэтическую мощь их автора. И не только стихи – в журнале появляются его проза и критика. Роман Аркадия Драгомощенко «Расположение в домах и деревьях» был выпущен приложением к журналу «Часы» и отмечен литературной премией им. Андрея Белого. То есть он стал первым лауреатом в разделе прозы, и именно это присуждение задало определенную тональность премии по сегодняшний день.
Между прочим, за вдумчивую редакцию романа Аркадий обещал подарить Останину велосипед, что оказалось исполненным лет через тридцать и совершенно другим человеком.
Следует сказать, что при заметной даже среди завсегдатаев «Сайгона» живописности и экстравагантности фигуры любимыми занятиями Драгомощенко всю жизнь были чтение и письмо, а самыми неприятными – перемещение от домашнего рабочего стола к какому-нибудь очередному месту службы, а службу он непременно подбирал только таким образом, чтобы там присутствовал рабочий стол для чтения и письма по своему усмотрению, и чтобы его никакие служебные обязанности не отвлекали – сторожем водной станции, оператором газовой котельной, – и там он чувствовал бы себя как дома. Ну мог, разумеется, иногда ненадолго отвлечься, как это принято у настоящих кочегаров, на чайную церемонию или винную беседу с приятелем, учеником, а то и приятельницей, забежавшей в поисках тепла и участия к нему на вахту в электрически жужжащее нутро уютного котельного отделения какого-нибудь из островов Северной столицы. «Медленно, с папиросой и печалью обошел окрестности водной станции…» – писал он в дежурный гроссбух, далее следовало описание заснеженного охраняемого имущества и перечисление сумеречного горизонта.
Чай Трофимыч заваривал мастерски: ополаскивал чайник, засыпал в него какую-нибудь грузинскую дребедень второго сорта, заливал небольшим количеством кипятка, выдерживал нужную паузу, доливал доверху и сразу весь настой выливал в свою чашку, потом добавлял в чайник кипяток и предлагал посетителю. Но благодаря сему искусству магического манипулирования получившийся «вторяк» грузла второго сорта представлялся последнему ошеломительно восхитительным напитком из элитных сортов.
Сильное впечатление производили и его опыты в парной бане на Фонарном, куда он регулярно наведывался по вторникам, то есть в день наименьшего столпотворения. Разумеется, это был клуб, членами которого могли оказаться люди всех сословий и любых профессий – от студентов, рабочих, служащих, каких-то каскадеров с «Ленфильма» до известных и неизвестных музыкантов и народных артистов Кировского театра оперы и балета: в парной это не имеет значения, а уж для парильщика – тем более, а вениками Аркадий владел настолько виртуозно, что под ними люди приобретали ощущение родившихся в новом теле и с иной ментальностью.
В манерах своих наш герой сочетал битничество, как уже отмечалось, с англичанством. Аркадия привлекала фигура Набокова и его увлечения – бабочки, лаун-теннис, велосипед, снобизм и прочее. Если за полетом бабочек он всего лишь следил взглядом, то теннис пытался освоить – завел себе соответствующую экипировку, свел какие-то знакомства, раздобыл полуспортивный велик, и его часто видели, рассекающим пространства на сверкающих колесах с рюкзачком за плечами, откуда торчали ручки ракеток. Дело дошло до того, что у него в доме на канале Грибоедова на вечеринке по случаю его дня рождения все гости присутствовали исключительно чуть ли не в смокингах, а дамы почти в вечерних платьях, и подавалось исключительно красное сухое вино. И в эту атмосферу артистического салона с казарменным грохотом вваливаются его старинные приятели – Борис Кудряков с Колей Матрениным в каких-то куцых фуфайках, лыжных штанах, кирзовых сапогах, с громадным вещмешком портвейна – пьяные, розовощекие и воодушевленные. И тут мы впервые увидели его в растерянности – Трофимыч обомлел. Что творилось в его душе, мы не знаем, но не откликнуться на его немые призывы о помощи было невозможно, тем более что сама Зина – мудрая его супруга – мгновенно предприняла какие-то действия поддержки как своему благоверному, так и вновь прибывшим с поздравлениями, потому все как один – и Юра Васильев, и Владик Кушев – спрятали по карманам свои галстуки бабочкой, с деятельным энтузиазмом отложили изысканные вина и принялись пить молдавский портвейн, закусывая его маслинами и голубыми сырами из Елисеевского. Инцидент оказался исчерпанным, но сам Аркадий впредь избегал крепленых вин и употреблял их только в исключительных случаях, то есть когда больше ничего не было.
И вообще, Аркадий Трофимович зарекомендовал себя славным малым – бойким, живым, предприимчивым, остроумным, слыл в определенных кругах, где прозывался Арканей, большим кутилой, который, надо отдать ему должное, и женскому полу спуску не дает. Но это из области мифологии, а вот то, что знаменитая группа «Санкт-Петербург» где-то в семьдесят четвертом году распевала песни на его стихи – факт его творческой биографии.
Одно время его увлекал джаз, преимущественно в своих авангардных формах. Он умудрился извлечь из этой мешанины свинга, импровизации и прочего шума уникальный экземпляр музыканта по фамилии Курехин, который не без поддержки нашего героя оставил джаз и двинулся по пути, приведшем его к «Поп-механике». Сам Аркадий тоже принимал участие в концертах непосредственно на сцене и читал стихи, в то время как Гребенщиков с Курехиным пилили пополам гитару, крушили фортепиано, гремели и завывали утюгофоном.
Это все к тому, что наш герой обладал удивительной способностью раскрывать авторов, оказывавшихся рядом с ним, – в музыканте проявлялся композитор, в фотографе – художник или прозаик, в актере – режиссер. То есть если у кого-то обнаруживался запальный фитиль, Трофимыч, сам того не желая, подносил к нему горящую спичку, и готово дело – творчество этого счастливчика приобретало еще одно измерение. Короче, Драгомощенко мог проквасить любую слободку. Возможно, главным действующим веществом в этом процессе являлось знание им (приобретенных или самим произведенных) новых языков искусства. Так, например, в совершенно литературном Клубе-81 появился театр Э. Горошевского, а в секции переводчиков – журнал «Предлог».
Нет, все деяния Аркадия Трофимовича Драгомощенко, разумеется, перечислить и описать невозможно, и влияние его на культурную ситуацию в Северной столице последних десятилетий прошлого века только еще предстоит оценить и измерить исследователям поколения наших внуков и правнуков. Кстати, именно на этой ниве он трудился буквально всю жизнь, где бы ни оказывался – если его приглашали прочитать курс в университете где-нибудь в Сан-Диего или Нью-Йорке, не ленился сесть в самолет и перелететь на другой континент. А уж последствия его вояжей на другую сторону Земли пусть определяют те, кто там околачивается, мы же, на этой стороне, твердо уверены в том, что им это даром не прошло.
А как у него получалось, скорее всего – не преднамеренно, воздействовать на какого-либо автора? Да элементарно: он просто показывает автору в его же тексте, мол, вот из этой строчки у тебя получится хороший рассказ, или поэту в ответ на прочитанное тем стихотворение достает свое: «Нет, стихотворение должно выглядеть приблизительно так», и автор, при наличии в нем Божьей искры, загорается соломой на ветру, если, разумеется, он не посредственность и не самовлюбленный идиот. А еще Аркадий любил делать замечательные подарки: «Смотри, – говорил он, – примерь-ка вот этот эпиграф своей повести». В результате текст приобретал совершенно неожиданное, прежде всего для самого автора, измерение.
Кстати, его семинар в СПбГУ под названием «Иные логики письма» помог появиться в литературе таким замечательным авторам, как, например, Настя Калинина, и наверняка не ей единственной, потому что свойства руководителя семинара неизбежно инициировали движения души его слушателей в совершенно неожиданном и неведомом для них направлении. Факультет свободных искусств и наук до сих пор не может и, скорее всего, не сможет никем и ничем компенсировать потерю такого преподавателя, а некоторые студенты не смогут по-настоящему реализоваться в своей жизни и специальности.
Отдельные современники часто укоряли Драгомощенко за, как им кажется, намеренную усложненность текста и подозревали автора в определенной рисовке, тогда как любое произведение Аркадия Трофимовича по сути – стихотворение, в какой бы форме ни предъявлялось – повесть, рассказ, эссе или очерк о Чехове для «Литературной матрицы». (Это, конечно, трудно представить себе тому, кто считает, что поэт может быть поэтом, а может не быть им по своему желанию или каким-нибудь внешним обстоятельствам. И даже не просто поэтом, а каким-то иным измерением поэта. Подобное желание в принципе невозможно, хотя что мы знаем о желании вообще?)
Ошибка этих современников состоит в неверной атрибуции. Они забывают о том, что Драгомощенко принадлежал книжной культуре, он был отравлен буквами, и можно сказать, что когда он созерцал ландшафт водной станции, последний являлся для него естественным продолжением интеллектуального и риторического ландшафта эпохи. Тексты Барта, Кристевой, Лакана, Деррида, так же как строки и страницы Беккета, Стивенса, Джойса, Батая являлись для него переживаниями, они прочерчивали траекторию прогулки, замедляя или ускоряя сердечный ритм, становясь событиями, переживаемыми чувственно. Поэтому, когда Драгомощенко стилизует письмо Деррида или цитирует редкий и непереведенный текст, речь идет не о демонстрации эрудиции – никому он высказывание не адресует, он, подобно известному персонажу, кричит в бочку от избытка переживаемого. Сама встреча со словом другого становится для него эротическим приключением, где ты или становишься жертвой соблазна, или сам раскидываешь риторические сети, уверенный в том, что языковое событие есть не что иное, как любовное свидание, со всеми рисками, этому событию сопутствующими.
А уже помянутый очерк об А. П. Чехове для «Литературной матрицы» – одна из лучших статей этой энциклопедии хотя бы потому, что представляет собой настоящий запальник. Если основной задачей издания ставилось стимулирование читательского интереса к русской литературе, то после очерка о драматургии Чехова эту задачу можно считать выполненной. В нем читателю открывается совершенно неизвестный ему доселе язык, на котором, оказывается, можно размышлять и говорить о, казалось бы, давно известных чеховских пьесах и их постановках, на которые уже обращают внимание лишь отдельные театральные маньяки и редкие профессионалы, а не обычные зрители, то есть Чехова можно и нужно читать заново.
Сергей Носов
Геннадий Григорьев
Виктор Топоров
Геннадий Григорьев. Материалы к биографии
Геннадий Григорьев. 1980-е
Фотография С. Подгоркова
1. Живой Григорьев
Профессиональный грибник, составитель кроссвордов, дотошный читатель «Советского спорта»… Кто с ним только не был на ты!.. И вдруг – смерть как-то стремительно переформатирует все, и вот уже сама судьба – судьба поэта – явлена нам в пугающей полноте… То и происходит, что должно было случиться – Геннадия Григорьева начинают воспринимать как классика.
Сказать «признавать классиком» было б вернее, только признание предполагает еще и какую-то протокольную обрядность по части канонизации (доклады, монографии…), и потом, классик – это статус, а Григорьев был чужд всякому протоколу и на любые статусы и статуты всегда радостно чихал. Поэтому «классик Григорьев» – для многих оксюморон. А для некоторых и вообще оскорбление. Но не будем играть словами. Скажем прямо: совершенно очевидно, что теперь любая современная поэтическая антология без стихов Геннадия Григорьева получится неизбежно ущербной. Что «Этюду с предлогами» и многим другим григорьевским стихотворениям суждено многократно переиздаваться, свободно гулять по Сети и без принуждения заучиваться наизусть. И что знающие наизусть, но не знающие, чье это, будут теперь открывать поэта, соотнося любимые строки с именем и образом автора (примеры откровений – в ЖЖ). Признаемся, что многое из написанного им, казалось бы, на злобу дня способно со временем оживать и удивлять иными оттенками, – как это, например, происходит с «Балладой об испорченном телевизоре», 1987 (По всем программам дел – невпроворот. / Но как понять, что в мире поменялось?/ Ведь села лампа у меня. И вот / исчезла гласность. Видимость осталась). Думаю, что и с Олегом Григорьевым его наконец перестанут путать, ибо теперь путать двух Григорьевых это то же самое, что демонстрировать не просто свою неосведомленность, а куда хуже – невежество.
Говорят, он прожил жизнь так, как хотел. Это верно. Уточним: не вообще «как хотел», а «как хотел» тотально – в каждую минуту своего бытия. Многим хочется жить, как хочется, некоторые так и живут. Особой доблести тут нет. Фокус, однако, в том, что жить так, как хотел жить Григорьев, не смог бы никто, да и вряд ли бы захотел кто-нибудь. Слишком уж специфичен авторский выбор и слишком эксклюзивен стиль жизни. Свою первую цистерну он допил где-то к пятидесяти, но и не подумал сбавлять темп. И что примечательно: в отличие от друзей по пристрастию, склонных к угрюмости, великий жизнелюб Геннадий Григорьев даже со своим «биопсихосоциальным недугом» сумел подружиться – как-то им было весело, что ли, друг с другом, легко; они и творили чаще всего в соавторстве.
Он ли искушал судьбу, или судьба с ним так играла, в переделки Григорьев попадал постоянно. В юности упал вниз головой в лестничный пролет с третьего этажа. И выжил. «До сих пор благодарю доктора Ли», – услышал я от него где-то в 2001 году (и запомнил невольно фамилию доктора). На поминках поэта, когда вспоминали «случаи», один литератор вспомнил и этот: сказал, что это у него на дне рождения «Григорьев упал». Тут же ему возразил другой писатель: Григорьев действительно упал на дне рождения, только у другого товарища, по другому адресу, в другом доме. Заспорили. Заволновались. Вот вам и классика: Гомер, елки зеленые! Та к греческие города боролись за славу Гомера!..
Геннадий Григорьев на глазах превращается в миф. А поскольку он любил себя сравнивать с великими, скажу, что Гомер здесь упомянут не зря. То, что создавал Григорьев, было, помимо прочего, еще и эпосом нашей эпохи. Но, чтобы понять это, надо совершить, боюсь, невозможное: отрешившись от классических григорьевских текстов, собрать воедино все «маргинальное», сочиненное им не для печати, по случаю, неважно как – от сердца ли или в порядке халтуры, – все эти эпиграммы, шарады, дразнилки, поздравилки, кричалки, рекламки-завлекалки, мочиловки и восхваляловки, просто непонятно к чему относящиеся поэтические высказывания… А высказывался он по любому поводу и без повода. Потому что было ему это в кайф – просто так перемалывать действительность в стихи!.. Идем вдоль Мойки, показываем москвичам достопримечательности города – Григорьев: «Вот Юсуповский дворец. Здесь Распутина конец». Или заходит ко мне, видит, что пишу рецензию на Тучкова, и – не задумываясь: «К сожалению, Тучков не сумел набрать очков» (то есть не попадает по очкам в шорт-лист «Нацбеста»). Услышав на писательском собрании выражение «политический разбойник» – не моргнув глазом: «Из политических разбойников мне всех милее Воскобойников». Но это все остроты-пустячки, которые трудно не запомнить, а он разряжался и куда более развернутыми экспромтами – и в четыре, и в восемь строк, и с игрой слов, и с каламбуром, и с невероятно изысканной рифмой… И с двойным дном, и прямо в лоб… Вплоть до стройных баллад на одно или несколько прочтений по памяти. Некому это было записывать, а уж самому автору было явно записывать влом. Только и могло существовать не иначе как в народной памяти.
Он и сам стал – при жизни еще – фольклорным героем. Анекдоты о нем печатались в журналах и газетах. Десятки авторов впускали его в свои разного достоинства художественные тексты как украшение времени, как городскую достопримечательность, как нечто такое, что самому не придумать.
Завел я в 98-м дневник, стал отмечать дни по принципу зарубок на бревне – лишь бы как, абсолютно необязательными и бессистемными записями. Смотрю: львиная доля посвящена Григорьеву.
«…позвонил радостный: заработал за десять минут 50 рублей. Некий азербайджанец, собственник двух лотков, как-то видел Григорьева по ТВ, теперь приветствует неизменно: “Поэт, поэт!..” А сегодня попросил написать стихи про яйца, Гена сочинил три четверостишья и получил гонорар натурой – три десятка яиц…» – 12.06.2000.
Ну, восторг яйцеторговца можно и самим вообразить, а вот что касается восторгов коллег (мало склонных к восторгам), тут уж я смею определенно свидетельствовать:
«…поэма “Доска”, презентация в Центре книги… Читал осипшим голосом. Последняя страница была потеряна, пришлось обращаться к Борису Хосиду, у него был экземпляр. Что сказать? На Куклина “Доска” произвела ошеломляющее впечатление. Он долго говорил об остроумии Григорьева. Чтение поэмы назвал историческим событием. Московские поэты, сказал Куклин, должны умереть от зависти. Он счастлив, что пришел. “Невиданное мастерство”… Муриков во всем с ним согласился». – 31.01.2001.
Мое личное мнение? Выходит, не зафиксировал. Но каким оно могло быть еще, если я в ту зиму решился на стостраничные комментарии к первому (и пока единственному) изданию этой ни на что не похожей поэмы.
В любое время, и зимой и летом,
посмотришь повнимательнее – глядь! —
идет поэт… Кто запретит поэтам
гулять, когда им хочется гулять?
Гуляет Кушнер набережной Мойки,
гуляет Нестеровский на помойке.
(Его стихов я, правда, не читал.)
А много раньше – Блок и Городецкий,
так те гулять любили в Сестрорецке,
а Пушкин Летний сад предпочитал.
Гуляет Пригов в скверике столичном,
а Ширали во дворике больничном.
И наслаждаясь светом и весной,
не выбирая розовые кущи,
а в самой что ни есть народной гуще
мы с Носовым гуляем по Сенной.
Больше нам с Григорьевым по Сенной не гулять. И, потакая мании комментирования, добавлю, что безбытный Нестеровский (которого Григорьев, конечно, читал и знал хорошо) уже на Ковалевском, и Пригова нет. А в Сестрорецке, на холме, на самом высоком и сухом месте кладбища, нашел покой и сам автор поэмы «Доска», и Виктор Ширали, который уже много лет не выходит из дома, попросил меня положить от него две гвоздики. Да и Сенная, на которой по поэме Григорьева совершились наиудивительнейшие события, уже не та – поскучнела она и огламурилась. И не я один заметил, что с уходом Григорьева мир как будто и впрямь поскучнел…
Дети мои знали его с малолетства. Он вообще умел общаться с детьми, как никто другой… Дочь подросла. Читаю:
«…Волнуется. Говорю, будет свободная тема, пиши о Григорьеве. На Григорьева можно любую тему свести: любовь, гражданская позиция, образ Петербурга, наш современник…» – 15.07.2003.
(И сейчас абитуриентам посоветую то же: Геннадий Григорьев, вот палочка-выручалочка.)
И еще – о григорьевском автоответчике. Была у него когда-то такая игрушка. Наберешь номер и слышишь: сам! – голос бодрый, внятный, почти даже трезвый (Николай Федоров запомнил текст):
Наш поэт-антисоветчик
вышел выпить-погулять.
Я его автоответчик.
Что поэту передать?
Он хороший человечек,
на него управы нет.
Должен лишь автоответчик
за него держать ответ.
Эта автохарактеристика – Он хороший человечек, на него управы нет, – пожалуй, самое точное из всего, что вообще можно сказать о Григорьеве.
Только вот автоответчик послужил хозяину недолго, месяц-другой и, не выдержав ответственности, сломался, исчез из буйной жизни поэта. Больше поэт ответчиков не заводил.
Отвечать за Геннадия Григорьева только его стихам и поэмам.
2. Из дневника
1998
24.05. Мои уехали за город. Пришел Григорьев. Роковая женщина будто бы преследует его. Он будто бы прячется.
03.06. Был Григорьев, трезвый, рвется написать детскую книжку (пополам со мной). Вместе пришли на радио, и я, наконец, позвонил в Москву, в «Комсомолку» – по поводу его анаграмм (моя протекция). Говорю: «Виктор Степанович Черномырдин – Просмердит ветчина рыночников», – составитель рубрики насторожился: «Ну и что?» – «Егор Тимурович Гайдар – Грамотей и родичу враг». – Не понравилось, не оценил (вопреки моим ожиданиям). Призываю Григорьева издать отдельной книгой – «50 избранных анаграмм», с комментариями и вариантами. Он «готов», но, думаю, не готов: наверняка все растерял, а были забавные. Жаль. – «Паганини слова» – любимая самоаттестация Григорьева.
12.06. …Жара ужасная, асфальт пристает к подошвам, взяли Образцова пить пиво, шли, предвкушали, встретили Сухорукова на Литейном: «…И я с вами», – сказал Сухоруков; у него две бутылки вина, уже купил. Искали место для посадки, оказались в Летнем саду. К Фонтанке спуск. Вчетвером на ступеньках. Восторг. Знать, на небе звезды сошлись – у меня жена в Финляндии – у Образцова рыба с собой – все одно к одному. <…> Наконец, как и следовало ожидать, пришел представитель милиции – к нам. Еще трех по рации вызвал. <…> Оправдания: Григорьев Пушкина вспомнил, сказал, что Пушкин Летний сад называл огородом; Образцов вспомнил, что праздник сегодня; Сухоруков стал фотографии показывать – он на съемках; его узнали, одну подарил… Милиционеры ушли с фотографией Сухорукова и больше не приходили.
14.07. …Брался утром писать, не идет. – Встретил Ветку, зашли в «Борей», не все же с Григорьевым. Сижу за столиком с красивой женой, вдруг отсутствующий Гр. знак подает: достаю с удивлением его паспорт из сумки. У нас похожие сумки, он вчера у Коли Федорова хвастался новым паспортом, получил все-таки, и положил в мою по ошибке.
[Потеряв тринадцать лет назад паспорт, Григорьев легко обходился без этого документа. Получить новый его заставили две вещи: необходимость заключения договора с Российским авторским обществом (РАО) и намерение посетить Эстонию.]
10.09. Весь день сочиняем «Лит. фанты».
[Всего этих самых «Литературных фантов» мы более 50 передач насочиняли в соавторстве – практически все у меня на кухне. Вот это был проект на «Радио России»! За «Литературные фанты» мы с Григорьевым премию «Золотое перо» получили.]
10.10. Приходил Григорьев, дважды обыграл Митю в настольный хоккей.
07.12. Григорьев предвкушает свой триумф на собрании «их» Союза: 23 декабря хочет выступить с рифмованной речью (подобно Лебедеву-Кумачу).
[Выступление, насколько я знаю, не состоялось, а идея была замечательная. Г. А. показывал мне довоенную книжку Лебедева-Кумача с его стихотворными речами на сессиях Верховного Совета СССР, он, оказывается, выступал с трибуны не иначе как в рифму. Вот и Григорьев хотел обрушить поток рифмованных высказываний на «свой» Союз писателей. Надо заметить, мы с ним принадлежали к разным Союзам писателей – в то время враждующим.]
14.12. Пришел Григорьев доделывать «Фанты». У него сегодня день рождения. Стучал на машинке. Я отвечал на письма. Трезвость. Потом он поехал к своим.
24.12. Гениальная идея – обсуждали с Григорьевым – мюзикл для Людмилы Гурченко по «Что делать?».
1999
25.01. С Колей – о всеобщей неустроенности. – И вдруг все стали несчастливы – и те, и те, и эти. Ни у кого ничего не получается, все болеют, тотальная депрессия, бесперспективность. Перечисляли знакомых. Где же удачники и счастливцы?
Даже Гена затосковал. И не меньше кого-нибудь.
10.06. …Григорьев – весь всклокоченный, возбужденный: «Я Богом отмеченный!.. Я Богом отмеченный!..» Говорит, едва спасся, пять минут назад на Сенной упал козырек на станции метро – как раз через секунду после того, как вышел Гена. Под обломками люди. Много жертв. Столпотворение. <…>
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.