Текст книги "Беспокойники города Питера"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
[А те рисунки, конечно, забраковали. Издание проиллюстрировали другими – отличными! – рисунками таллинской художницы Натальи Литвиновой.]
15.03. Звонок счастливого человека – Григорьев: «Мы победим! Мы всех сделаем!» – «Зенит» обыграл «Сатурн» 2:1.
14.04. Вечер Михаила Генделева в «Интерьерном театре». Ничего не скажешь – настоящий поэт; сам на гнома похож, приземистый, лицо перекошено, читает с напором, в атакующем стиле (бывший боксер). Григорьев был тих: «Сегодня я не скандалю», – хотя и обозначал себя двусмысленными репликами, вроде: «Сука! Как ритм держит!» На фуршете он спорил с доктором Щегловым о сексопатологии.
26.04. Жаловался Васильев, что Гена Григорьев и Шуляк к нему среди ночи ломились – вынужден был впустить. На самом деле они принесли его домой в бессознательном состоянии – после премьеры, о чем оба мне и рассказали сегодня.
31.05. Днем по телефону вдрызг поругался с Григорьевым, послали друг друга.
12.07. Григорьев рецензией Золотоносова удовлетворен не вполне. С одной стороны слава, с другой – но какая! —
На него вчера упало «это», когда шкаф двигал. Что «это», спрашиваю? «Ну это, на шкафу стояло… тумбочка…» – «У тебя на шкафу стоит тумбочка?» – «Ну не тумбочка… это… книжная полка…» – «На тебя книжная полка упала?» – «Ну да, с книгами…» Причем сначала книги упали – разбили нос, – а потом полка, она уже по спине задела. Давно ли на него падали антресоли с рукописями? Это знак, говорю. Судьба.
…Вытащили с Веткой Ташку в «Идеальную чашку» (готовится к экзаменам, не вылезая из-за стола), там купили «Собаку.ru», – открыл: рецензия Никиты Елисеева, восторженная. Когда домой пришли, позвонил Григорьеву, порадовать, его поэма названа «чудом», – он охал, еле ходит, сказал, трубку держать не может – все от полки той, сильно ударила.
16.07. У Григорьева синяк в полспины – показывал. Полка на него упала не просто с книгами, а с его собственными книгами – с тремя пачками «Алиби».
26.09. Вчера Г. Григорьев позвонил Фонякову, а тот спрашивает: «Геннадий, вы еще не в тюрьме?»
29.10. Г. Григорьев звонил – языком едва ворочал; завтра у нас выступление в библиотеке, просит разбудить телефонным звонком.
30.10. Библ. им. Маяковского. Презентация «Доски». «Информ-ТВ». Мы с Геной сидели за овальным столом. Не знаю, как я, а Григорьев ужасно выглядел; к тому же, оказывается, Шуляк обнаружился во дворе <…> и попотчевал поэта пивом перед выступлением, что было уж совсем лишнее. – Вечером наш Григорьев должен был встретиться в «Борее» с другим Григорьевым – не с Димой, а с тем, который лечит от пьянства. Наш не пришел. Звонил мне потом – каялся.
31.10. Только что по ящику – «Информ ТВ»: сюжет о книжном форуме (вчерашнем), главным событием которого, как сказано, стала презентация «Доски». Собственно, исключительно о ней речь и шла. Г. Григорьев, опухший, с заплывшими глазками, явно нетрезвый сидит за столом и, выделяя каждое слово, медленно читает с выражением: «Ты можешь птичкой петь, юлить ужом, но день придет, и можешь стать бомжом». Потом я что-то говорю себе в бороду о скульпторе Гликмане. Григорьев похож на забулдыгу, я – на тихого сумасшедшего. Голос за кадром сообщает, что нашу книгу критика уже называет современным «Евгением Онегиным». Какая критика? Где они это взяли? Это Делюкин подсунул им рецензию под названием «Энциклопедия петербургской жизни» Светланы Друговейко-Должанской. Дальше – больше. Современный «Евгений Онегин».
Гена очень доволен – звонил. Он всегда рад любому своему изображению. Говорит, что сестра уже назвала его выступление «семейным позором». И этому рад.
20.11. Звонок Григорьева. Решил сменить имидж. О чем сообщает мне первому. «Я знаю, что ты куда-нибудь вставишь». Ну вставлю – в дневник. «Я слишком забомжевал», – говорит (не то слово). В данный момент он бреется. Сбрил половину бороды. Процедура уже длится сорок минут. «Чем же ты бреешься?» – «Опасной бритвой». Говорит, открыл чемоданчик, доставшийся ему в наследство от Кузьмича, а там бритвенный прибор – с помазком, тазиком, бритвами. Послезавтра его будут стричь (договорился). Сегодня выпьет лишь бутылку пива, и три дня – ни-ни, – а там закодируют.
2004
16.01. Григорьев: «Я попал в рассказ», – то есть ощутил себя в очередной раз персонажем никем не написанного произведения. История такова. Потерявший ключ Гена, который уже три дня живет с собачкой у мамы, наконец решил проникнуть в свою квартиру. Сыновья ему выделили у себя на работе сборную лестницу, ждать машину было долго, и Гена с приятелем понес лестницу пешим ходом – с Левашовского на Черную речку, примерно 5 км. Около Дворца молодежи их остановила милиция, потребовала документы на лестницу, – не знаю, как выглядит приятель, а Григорьева грех не остановить. Документов на лестницу не было, извольте в отделение. Однако лестница не влезала в фургон, стали вызывать побольше машину – ждут, не приезжает. «В общем, с нами полтора часа провозились». Вдруг из Дворца молодежи вышла пьяная компания, мужички держались друг за друга, аж падали. Милиционеры сказали: ладно, возьмем вон тех, а чтобы вы – больше не попадались!
Приятель проник в квартиру через форточку (второй этаж), открыл дверь. Вынули замок. Теперь Григорьеву делают ключ по замку.
27.01. Григорьев звонит – жалуется, как всегда, на безденежье. Впрочем, тут же похвастался заказом: юбилей фирмы «Лето», 500 рублей дадут. «…Здесь выращивают овощ – помидор и огурец». – «Я поэт, зовусь я Цветик», – отвечаю дразнилкой. Он: «Нет, не так…» – и:
– Я поэт, зовусь Геннадий,
про такого говорят:
он копейки вшивой ради
зарифмует все подряд!
– Давно придумал?
– Только что! Экспромт!
02.03. Григорьев позвонил, кряхтит, скрипит. Он будто бы уже пять дней не пьет, будто бы от алкоголизма лечится по собственной методике – перееданием. Утром повел Кристи гулять, думает, не выпить ли, а потом зашел в магазин: какая говядина, два с половиной кило!.. Сварил пятилитровую кастрюлю борща, осталось литра два, говорит, Кристи под кроватью кость гложет, тоже обожралась… Далее Г. А. расписывает достоинства борща – что сварен он «по технологии», свеклу отдельно отваривал, потом тушил… «Непередаваемо борщевой цвет!..» Слышу в трубке: «Кристи, сука, принеси сигарет!..» (самому не встать). «Главное, эта сука, Кристи, тоже обожралась, не вылезает…» (из-под кровати). «Если бы ты видел мое пузо, которое набил за три дня…» (он уже три дня объедается). «Живот не поднять!..» «Сидеть не могу…» «Нет, в стоячем нормально, но долго не простоишь, пузо клонит…» «Ем, ем, а оно не думает…» (о пузе). «Все! Завтра диета!». <…>
«Если умру, скажи, что умер в блаженстве…» Покряхтев, добавляет: «Если умру, скажи всем, что надо знать меру…»
И опять – о борще.
03.03. Сегодня, оказывается, «всемирный день писателя», с чем и поздравила Татьяна Михайловна Некрасова, позвонив. Я, со своей стороны, поздравил Гену Григорьева, заодно поинтересовался, как он после вчерашнего обжорства. «Давно так не ел, – говорит, – фу, еле ожил». Голос трезвый, знать, «метод» сработал.
05.05. Пришел Гена Григорьев, с синяком на лбу (опять тумбочка, говорит, со шкафа упала… Что он с этой тумбочкой делает?). Рекшан по этому случаю произнес: «Идет Григорьев с фонарем на лбу, говорит: ищу человека».
03.06. Андрей Ляхов и оператор Егор снимают сюжет о Сенной (московский канал «Мир»), я рассказываю байки, Г. Григорьев читает стихи. – Взволнованные азербайджанцы спрашивают, что снимаем (камера захватывает их прилавки в проходном дворе на Гороховую). – Кошка с куском мяса во рту. – Бомжи.
30.07. …Заговорил о Гене Григорьеве, Шалыт знает его с детства, вместе ходили в ЛИТО при «Ленинских искрах», <…> и они с детства были врагами. Соперничали. Гена приходил в дорогом костюме, чуть ли не в жабо, – мальчик из богатой семьи. Я спросил, правда ли, что Григорьева держал на руках Фидель Кастро. «Вполне возможно», – сказал Шалыт. Он верит.
2005
25.02. Коля Федоров рассказал сон. Будто бы мы втроем – он, я да еще подруга его юности какая-то. Мы на улице Красного Курсанта около магазина. Красавица вдруг говорит с гордостью: «А я сегодня с Григорьевым встречаюсь», – и уходит почему-то со мной. А Федоров изумляется: зачем ей Григорьев?
12.04. Представляю Григорьева в Институте психоанализа. <…> Он явился прямо со стадиона – при восьмиградусном морозе «Зенит» обыграл московское «Динамо» (4:1). Геша в ударе был – читал с подъемом. Свободных мест не было.
05.06. …Женя Сливкин. Он здесь. 14-го у него презентация книги в «Звезде», 17-го улетает в Америку. <…> Вспомнили Григорьева, между прочим; он считает, что тот коммерсант, почему-то решил, что у него сеть закусочных. «Да кто тебе сказал такое?» – «Да он сам говорил, перед моим отъездом». Очень смешно.
08.06. …Григорьев, который не пьет неделю. «Я понял, что я не алкоголик. У меня нет физической зависимости, только метафизическая».
15.06. …Митькин аттестат за восьмой класс лежал на холодильнике, мы решили, что это новый уже. Григорьев открыл:
– Ну, Митя, у тебя по географии тройка. Ну, всего две пятерки. По физкультуре пятерка!.. По английскому тройка!.. Ты же знаешь английский?
Как это, думаю, по английскому тройка? Его же учитель хвалил. Смотрю в аттестат – там тройки сплошь. Наверное, вчера выдали. А что было вчера – не помню.
– Митя, – говорю, – поздравляю тебя с окончанием школы. (Он готовился к английскому в своей комнате, за стеной; нет, что-то не то, думаю, – как же он аттестат получил, если завтра еще экзамен?) – Ты что, правда школу закончил?
– Еще нет, но, может, закончу, если вы уйдете.
Тут я и сообразил, что это старый аттестат, за восьмой класс.
Ушли..
8.12. Григорьев: благодушный, трезвый, работу «ищет». «Если бы ты Букера получил, я бы занял у тебя тысячу долларов безвозвратно». Недавно говорил, что, если бы я Букера получил, он бы повесился.
2006
11.05. …звонит взбудораженный: «Кто такой Чарльз Буковски?» – Его приглашают на «5-й канал» и хотят, чтобы он рассказал о том, какое значение в его жизни имеет Буковски. Передача о маргиналах.
14.05. Григорьев в ящике («Неделя в большом городе»). Копна седых волос, вольная борода… С пафосной задумчивостью говорит про девушек – больше любят они маргиналов, чем респектабельных мужчин. Мама зашла на кухню: «Ой, это же Геннадий!»
02.12. Позавчера отмечался юбилей литклуба «Дерзание» (70): Григорьев там был; говорит, кутили всю ночь и всю ночь читали стихи. Был лучше всех, по его же словам.
[Так и было, наверное.]
2007
21. 02. Звонил Григорьев: «Составляю список приглашенных на мои похороны. Тебя то вычеркну, то опять впишу, еще не решил. Всего будет человек двадцать». – «Лучше бы ты меня с пятидесятилетием поздравил». – «А! Я и забыл! Поздравляю». – «Как позвоночник?» – спрашиваю. Позвоночник почти вылечился, а вот отит достает… Возят, говорит, на процедуры каждое утро – в сороковую. Просит не навещать. «Все есть». – Несколько лет назад он сказал нам с Федоровым, что пишет речи, которые надо произнести у его гроба – чтобы не было самодеятельности.
[Потом стало известно, что ни на какие процедуры он не ездил и вообще не лечился…]
13.03. Анатолий позвонил: Гена умер. Вете звоню на работу – заплакала. Сам чуть не плачу. Умер Григорьев. Взял и умер.
5. Григорьев и шнурки
Одну, на первый взгляд, незначительную запись выношу отдельно.
2000
16.10. «У вас развязался шнурок», – сказала прохожая Григорьеву – расхристанному, лохматому и смахивающему на бомжа. Геша ответил: «Я знаю», – и пустился в рассуждения о пользе примет. Импровизация длилась минуты две, пока женщина, наконец, не пошла на другую сторону улицы. Довольный Григорьев обратился ко мне: «Мои маленькие подарки городу».
Тут ведь вот как получалось.
Он действительно считал, что делал всем подарки.
И весь мир он воспринимал как подарок – себе.
Да и сам себя он ощущал подарком. Таким большим подарком.
Он и был нам подарок. Но не все понимали это.
Виктор Топоров. Высокий градус
Все знают эту то ли притчу, то ли хохму – как слепые пытались получить представление о слоне: один, исследовав часть объекта на ощупь, заключил, что слон – это большой питон, другой сказал, слон – это четыре столба, третий – огромная искривленная кость.
На годовщине Топорова я оказался в тесном кругу хорошо его знавших. Кто бы ни вспоминал Топорова, другим казалось, что речь идет не о нем. «Да нет же! Топоров был не таким! Он совсем другим был!» Едва не дошло до ссоры. Тут я и вспомнил про слона и слепых. И все согласились.
Я как раз очень хорошо понимаю недостаточность моих о нем представлений.
Топоров, действительно, очень разный. О «разностях» Топорова нам даже не приходится догадываться. Но противоречивость его, о которой часто говорят, – это миф.
В Топорове вообще не было ничего противоречивого. Трудно представить более цельную личность. Он во всем оставался самим собой – и в быту, и в творчестве, и в застольных беседах, и во взаимоотношениях с людьми, и даже в таком роде деятельности, как художественный перевод, где, казалось бы, по определению следовало отрешиться от себя в пользу другого. На любом тексте, на любом поступке Топорова – клеймо Топорова.
Мы как-то с ним вспоминали наше знакомство, и оба не могли вспомнить, где и при каких обстоятельствах. Вероятно, такового вообще не было, если понимать под знакомством некое событие с представлением и рукопожатием. Он знал, что я есть, я знал, кто он. У нас были общие друзья. Как-то Женя Сливкин позвал меня на свой поэтический вечер в Дом писателя, было потом обсуждение, вечер вел Топоров, меня попросили сказать, я что-то сказал, и не очень удачно, Топоров возражал с нехарактерным для него благодушием, потом все вместе не могли не оказаться за одним столиком в кабаке, то бишь в буфете… Да и до этого – на поэтических вечерах всевозможных пересекались…
Вспоминаю: только что познакомился с Геннадием Григорьевым (после конференции молодых писателей Северо-Запада, тогда проводили такие), идем мы с ним по Московскому мимо памятника Ленину, существующему здесь лет восемь уже, – Григорьев рассказывает о себе, какой он весь исключительный, и тут же заявляет гордо, что Топоров его «друг и учитель». «А это кто?» – спрашиваю я. Григорьев отвечает: «Глава мафии».
Мне было чуть за двадцать, Григорьеву под тридцатник, а неведомый мне Топоров приближался к возрасту Христа…
А в доме, в который мы с Григорьевым тогда пришли, в подтверждение его слов об особом месте Топорова в петербургской культуре мне дали почитать – как сокровище – вполне официально выпущенную издательством «Прогресс» (1977) нетолстую книгу «Из современной нидерландской поэзии», – был там в числе других поэтов напечатан поэт Люсеберт, про которого мне сказали (если не под большим секретом, то «со значением» точно), что, конечно, какой-то Люсеберт, должно быть, существует в их Нидерландах, но этот Люсеберт на русском вовсе не перевод, а полноценная выдумка Виктора Топорова.
И я очень хорошо помню, какое сильное впечатление произвел на меня топоровский Люсеберт.
Не есть ли вселенная место выселения
Для слепцов льстецов висельников и весельчаков
Или же цветочная клумба с каменной тумбой
и атомной бомбой посередине
Нашей гордыни
Петушьи пастушьи простушьи надежды на скорый рассвет
Будущее под знаком жидкого овна
Кадиллаки и зодиаки макаки
Радость плоска как тоска
Зато на вседержителе лопается бюстодержатель
У примадонны крепкая корма
Корма дорожают и дорожают с каждым годом
Позиция гроссмейстера ухудшается с каждым ходом
Пухлый палец пресыщения
Посещение палаты мер и часов
Минут и секунд стреляющих нам в затылок
Мозги ни зги не видят сзади
Иначе бы иначе молили о пощаде
Исчадия бренности и бритья
Что за кутья возлежит на ваших тарелках
Подгорев на ваших горелках задохнувшись в ваших духовках
Показавшись в ваших винтовках с оптическим прицелом
Позанимавшись своим делом и своим телом
Своим белым с красной кровью и когтистой смертью внутри.
Да ведь это же не «про них», а «про нас»!.. Сейчас, возможно, странным покажется, но тогда всякому имеющему глаза должно было видно быть, что весь этот сюрреализм просто кишит аллюзиями… «На вседержителе лопается бюстодержатель»… Да ведь это же Брежнев, наш дорогой Леонид Ильич с его орденским «иконостасом» и «чувством глубокого удовлетворения», см. «классический» портрет Д. Налбандяна (у меня у самого на Московском проспекте установлен перед окнами был гигантский аналог – широкогрудый, со звездами, – пялился в окна ко мне, то нагоняя тоску, то побуждая к сарказмам, то ни с того ни с сего вдохновляя на что-нибудь…).
Потом, много лет спустя, я слышал от Топорова (и читал у него о том же), что Люсеберт непереводим принципиально. Он возможен только на нидерландском. Но осуществился, тем не менее, на двух языках – нидерландском и русском. Русский Люсеберт – это возможная реализация Люсеберта, если бы он был русским поэтом, – по сути, тот же Люсеберт, но выдуманный Топоровым. «Переводить – как писать впервые», – правило Топорова, сформулированное им в «Двойном дне». «Не настраиваясь по камертону сходных явлений в русской поэзии – выявляя, подчеркивая, гипертрофируя несходство».
«Если температура подлинника 37, то в переводе она должна подскочить до 39, в противном случае читатель ничего не почувствует».
Мне кажется, это только часть его общего правила. Он повышал температуру во всем – не только в переводах. Там, где другой автор довольствовался бы «теплым» нейтральным высказыванием, Топоров будет раскалять текст, делать его обжигающим. Будь то критическая статья, публицистика или просто дежурная запись в «Фейсбуке» – его высказывания горячи.
Или: «на грани фола» – как любил повторять Геша Григорьев.
Именно Геннадию Григорьеву и принадлежит честь увековечивания Топорова в русской поэзии. И прежде всего в поэме «День “Зенита”». Виктор Топоров обозначен здесь (что справедливо) как поэт-переводчик и выведен под другим именем: «В поэме он назван Абрам Колунов». Поэма сюжетная, в ней рассказывается о реальном посещении друзьями футбольного матча «Зенит» (Ленинград) – «Динамо» (Киев). Действие происходит в дни пресловутого антиалкогольного указа, что не мешает героям в перерыве между таймами отправиться с «заветной фляжкой, притороченной ремнем», в кусты, там они находят еще и третьего, с «Агдамом». Увлекательная беседа укрывшихся в кустах (в частности, о философском значении понятия «пополам») прерывается появлением милиционера.
«Ты кто такой?» – спросил его Абрам.
(Все знают – у Абрама скверный норов.)
А страж порядка, козырнувши нам,
сказал: «Сержант милиции Майоров!»
Я Колунова подтолкнул локтем,
чтоб обошелся он хоть раз без шутки —
ведь так недолго загреметь на сутки…
Сержант спросил: «Так, значит, водку пьем
в общественных местах?»
Его вопрос
был явно риторическим. И хладом
повеяло. И просквозило взглядом.
Но тут Абрам такую чушь понес!..
О том, что нету должного калибра,
о трудных судьбах русского верлибра
и что взрывоопасен стадион…
И разъяснил про роль центуриона
и в наше время, и во время оно,
и справку дал, что есть центурион.
Поведенческий портрет Виктора Леонидовича дан действительно убедительно, а что до эрудиции Топорова, она у него всегда была грозным оружием, и он его никогда не стеснялся применять в боевых противостояниях, – впрочем, не будем пересказывать эту замечательную поэму. Мне доводилось слышать ее раз десять в авторском исполнении, в том числе на вечере Геннадия Григорьева в Белом зале еще не сгоревшего Дома писателя. Вечер вел, конечно, Топоров. Он сидел за столиком, на котором стояли стакан и бутылка будто бы с минеральной водой – на самом деле там был другой напиток, который позволял ведущему поддерживать должный тонус и который постоянно тревожил выступающего перед микрофонной стойкой. Иногда между стихотворениями Топоров позволял себе едкие, хотя и уважительные ремарки, и тогда начинались пререкания; Григорьев горячился, как мальчишка, а Топоров вел себя демонстративно сдержанно, как мудрый и терпеливый воспитатель. Публика следила за этими непривычными импровизациями с не меньшим вниманием, чем за стихами. Вообще говоря, Григорьев был, несомненно, последним поэтом в Петербурге, способным держать полный зал в течение двух часов, а вечер этот был, похоже, последним из поэтических в Белом зале, ознаменованных аншлагом.
Через четверть почти века после «Дня “Зенита”» Григорьев написал поэму «Доска», точнее, «быль-поэму», но уже о другой, новой эпохе и с другими историческими персонажами. К этому времени Топоров стал главным литературным критиком страны – во всяком случае, самым читаемым, – а также публицистом, обозревателем ряда изданий и главным редактором преуспевающего издательства. Дань уважения Топорову – в частности как предсказателю всевозможных изломов литературного процесса – принесена в коротком отступлении:
Что будет завтра – критику видней.
На дне – двойном! – во всех вопросах сведущ,
он – Топоров – Белинский наших дней,
фонарик наш во мраке ночи, светоч!
Но наш пророк, увы, в поэме этой
не предусмотрен фабулой и сметой.
Топоров отвечал комплиментом в том же стиле. В журнальной рецензии он указывал на то, что хотя эта поэма и написана левой ногой, но и левой ногой Григорьев пишет лучше, чем большинство поэтов Петербурга правой рукой.
Поэма полна аллюзий, двойных смыслов, иносказаний, и мне, одному из ее персонажей, доставляло истинное удовольствие сочинять к ней обширные комментарии. Да вот очевидное: «На дне – двойном!» Здесь, конечно, имеется в виду «Двойное дно» – книга воспоминаний Виктора Топорова с авторским подзаголовком «Записки скандалиста». Если кто не знает, «Двойное дно» – это единственный в своем роде образец мемуаров и, вообще говоря, «опытов», всецело неполиткорректных, дерзких и веселых, написанных с предельной раскованностью абсолютно свободным человеком, эгоцентриком, понимающим многое о нашей жизни и нашем мире и ничуть не боящимся ни мыслей, ни слов. Ему и раньше подбрасывали в почтовый ящик веревку и мыло, а после этой книги поторопились и вовсе объявить нерукопожатным. Возмутитель спокойствия Виктор Топоров, между прочим, приводит в «Двойном дне» эпиграмму на себя, сочиненную когда-то Григорьевым, – Топоров сам был мастером эпиграмм, и очень злых, но эта григорьевская (впрочем, по словам автора книги, единственная приличная) на редкость безобидна:
Не живите
ниже Вити…
А я помню эти короткие строчки уже в составе детского стихотворения, вероятно, сочиненного Григорьевым позже (в конечном итоге он опубликовал его в детском журнале «Искорка»). Этажом выше лирического героя живет мальчик Витя – этот несносный сосед целыми днями бьет по полу молотком. Последние слова стихотворения:
Не живите
ниже Вити,
ниже Вити
с молотком!
Уже после смерти Григорьева мы пытались вместе с Топоровым вспомнить текст давнего стихотворения, в свое время сочиненного ко дню рождения В. Л. Стихотворение было длинное, брутальное, с характерным для Григорьева юмором – короче, на любителя, вернее сказать, на ценителя. Сам автор мне его читал наизусть не однажды, с неизменным своим артистизмом, но кто ж знал, что текст хранился лишь в его голове. Помню только четыре строчки:
…Не смотрите на вид иудейский!
Он проходит всегда напролом!
Он прошел к вам домой – и у детской
колыбели стоит с топором!..
Своеобразным приложением к этому катрену могла бы послужить анаграмма, которую Григорьев извлек из имени, отчества и фамилии своего друга и учителя (надо только отметить, что Виктор Леонидович Топоров, сам любивший лингвистические фокусы, к увлечению Григорьева анаграммами относился прохладно): «Диво: перо-то в крови… Отлично!»
Анаграмма была составлена в конце девяностых, когда Топоров уже имел репутацию жесткого, и даже жестокого, бескомпромиссного литературного критика, своего рода здравомыслящего Дон Кихота, воюющего отнюдь не с ветряными мельницами.
Есть у Григорьева и вполне романтические стихи, посвященные Топорову, причем не всегда для читателя явно – как, например, с посвящением все тому же «Люсеберту, нидерландскому поэту». Так что образ Топорова в русской поэзии (представленной, во всяком случае, поэзией Григорьева со всеми ей присущими ироническими коннотациями) – это вовсе не мрачный маньяк и не мизантроп, а, скорее, тайновидец, конспиролог, игрок, ведущий сложную партию, один из «ночного дозора», из тех, кто связан узами особого дружества и при званием.
После смерти Топорова стало казаться, что и вся литературная критика с ним умерла. А в последние годы жизни он, казалось, был единственный в стране, кто читает все. Все читает, и все ему мало. В первый год нового тысячелетия надумали они с Павлом Крусановым издавать журнал литературной критики «Станционный смотритель». Была готова обложка. На ней изображался этот самый станционный смотритель с бородой, как у Топорова. И с длинными волосами, как у Топорова. И со взглядом, выражавшим свирепость. Да это и был Топоров… Но – деньги, деньги… Журнал не вышел.
А еще раньше, в середине 90-х, мы с Анатолием Бузулукским и Николаем Федоровым затевали «внепартийный» литературный журнал «Братья Карамазовы». Топоров дал большую статью как раз про философию перевода. Он написал в «Смене» о новой премии «Антибукер», к возникновению которой имел отношение, и сообщил, что номинация прозы будет называться «Братья Карамазовы» – в честь журнала, который выйдет вот-вот (заметьте – в честь журнала, а не чего-то другого…). Но собранный номер так и не вышел – естественно, из-за денег. Через несколько месяцев Топоров попросил вернуть текст, он у него был в одном экземпляре. Возвращая, к счастью, не потерянную машинопись, я спросил, почему он не печатает под копирку. Топоров ответил вопросом: «А зачем?»
Он часто отправлял в различные издания первые экземпляры своих работ, не оставляя себе вторых. Он сотрудничал с газетой и журналом до тех пор, пока не уличал издание в каких-нибудь исправлениях текста. После первого редакторского вмешательства он уходил.
«Виктор Леонидович, а почему вы на компьютер не перейдете?» – «А зачем? Я печатаю без правки».
Он один из последних в городе перешел – и то потому, что в этом виде рукописи перестали принимать – с пишущей машинки на компьютер. Но однажды он вошел в «Фейсбук» (кажется, в 2011-м) и мгновенно стал его «королем»…
Ну так вот, «Ленинград город маленький», – как говорится в одном славном фильме, вышедшем на экраны в начале 80-х… Литобъединений тогда в Ленинграде штук сорок было. Но и без них литературная жизнь если не кипела, то волновалась далеко не рябью. Поэзией вообще все было пропитано… Все эти читки по кругу, квартирники, вечера… Не помню, где меня впервые мог слышать Топоров (наверняка слышал, а не читал), но я попал в число немногих молодых и не очень, которых он приглашал почитать в своих студиях (а он все время какие-то студии переводчиков вел – во Дворце молодежи, еще где-то). В разное время появлялся я у него с Женей Сливкиным, с Таней Мневой, с Ирой Мои сеевой, с Николаем Голем, ну и с Гешей Григорьевым, само собой… И как-то стал замечать, что меня воспринимают «человеком Топорова»…
А тут мы с Григорьевым в 1983 году одновременно от нечего делать поступили в Литературный институт, на заочный. Причем в один семинар – к Анатолию Жигулину. И появилась у нас возможность болтаться в Москве по два месяца в году. Это, конечно, интересная и в чем-то поучительная история, но к Топорову она имеет лишь то отношение, что наше поступление он приветствовал. И стал я в Москве сталкиваться с такой ситуацией: «Про вас Топоров рассказывал». И оказалось, что «про вас Топоров рассказывал» это, знаете ли, рекомендация (но, увы, рекомендациями я никогда не умел пользоваться – да и Григорьев тоже).
Помню, в 1992-м Топоров и Уфлянд устроили в Доме писателя вечер памяти Олега Григорьева. Пригласили нас почитать свое. Тогда это, кажется, называлось «поэзия экстравагантов». Уфлянд читал. Однофамилец Олега – Геннадий. На этом вечере я впервые услышал, как читает свое Топоров. Это было его первое за долгие годы публичное выступление в качестве оригинального стихотворца. «Каминг-аут» мы еще не знали слово, но, по сути, был каминг-аут, конечно. Он прочитал старое, очень старое (и, как все у него, неопубликованное): «Опять насрали в оркестровой яме». В исключительно топоровском стиле…
А через несколько дней мы с ним столкнулись на Садовой нос к носу, и он сказал: а составьте-ка подборку строк на четыреста и оставьте для меня у вахтера (это в Доме писателя) – тут у нас, сказал, антология намечается… (Он вел поэтическую рубрику в газете полтора уже года, а теперь наметилась книга.) Так я попал в «Поздние петербуржцы».
«Поздние петербуржцы» – литературный памятник – не скажу, петербургской поэзии в целом, как раз нет, но определенной литературной ситуации (не всякая литературная ситуация удостаивается своих памятников), и прежде всего – как это видно сейчас, памятник самому Топорову. Потому что это сугубо авторская антология, и обустроена она в соответствии с его собственными представлениями о поэзии, более всего сказавшимися в коротких эссе-предисловиях, которыми он предварял каждую подборку. Не знаю, как сейчас, но после выхода антологии термин «поздние петербуржцы» долго бытовал в литературном обиходе как своего рода социокультурная метафора.
В антологию вошло порядка сорока поэтов, все они здравствовали на момент хотя бы докнижного, газетного издания (исключение – Роальд Мандельштам и Леонид Аронзон) – стихи сначала публиковались в газете «Смена», где каждому отводился «подвал» на всех четырех полосах. Смотрю на оглавление книги и вижу, что в живых уже нет многих. Нет Виктора Кривулина, Алексея Хвостенко (Хвоста), Михаила Генделева, Олега Охапкина, Олега Григорьева, Геннадия Григорьева, Владимира Уфлянда… и еще, и еще, и еще… (и посмотришь – ведь все «беспокойники»!) И Бродского тоже (он тоже, по убеждению Топорова, «поздний петербуржец»). Да и самого Топорова нет в живых, и его помощника и со-составителя Максима Максимова (известного не столько культурологическими проектами, сколько смелыми статьями о петербургском криминалитете, стоившими ему жизни).
Елены Шварц нет. Но ее и не случилось в «Поздних петербуржцах», о чем Топоров потом сожалел. Позже он издал ее эссеистику отдельной книгой в «Лимбусе», когда туда его пригласили главным редактором…
Он гордился «Поздними петербуржцами». Он вообще любил свои достижения и ими гордился. Спортивными, например, – в молодости занимался вольной борьбой, о чем любил рассказывать, и всю жизнь не бросал шахмат. Уже главредом «Лимбуса» участвовал в каких-то турнирах – помню, как он говорил с гордостью, что значится в каком-то международном шахматном рейтинге за номером тысяча с чем-то. Он гордился новыми именами, которые открывал, и трудными книгами, которые ему удалось издать. Тем, что издал «Голую пионерку» Михаила Кононова, книги Ирины Денежкиной (не уставал повторять о ее «врожденном таланте»), замечательного и до сих пор недооцененного Андрея Темникова из Самары, чью рукопись, отвергнутую другими издательствами, положил ему на стол земляк никому не известного писателя, приехавший в Питер по делам. «Зверинец Верхнего Мира» вышел незадолго до неожиданной смерти ее автора.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.