Текст книги "Con amore. Этюды о Мандельштаме"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 64 страниц)
Задержимся еще немного в 1930-х годах. «Новые стихи», «Путешествие в Армению», «Разговор о Данте», несколько других вещей – все это было им тогда написано.
А что же напечатано?
Два с половиной десятка стихотворений в пяти скромных, но так всем запомнившихся подборках в «Литературной газете», «Звезде» и, главным образом, в «Новом мире» да еще «Путешествие в Армению» в майском номере «Звезды» за 1933 год – вот, собственно, и все. А ведь были задуманы и новые книги, на некоторые из них имелись договоры, даже шли выплаты гонорара, – например, за двухтомник в ГИХЛе, – а «Путешествие в Армению» в «Издательстве писателей в Ленинграде» было доведено до третьей корректуры! Но ни эти издания, ни сборники «Избранное» и «Стихи» в Госиздате, ни «Разговор о Данте» так и не увидели света.
И хотя даже в Воронеже, находясь в ссылке, Мандельштам не оставлял попыток выйти на своего читателя (он посылал свои стихи в «Красную новь», «Звезду», «Знамя» и другие журналы), стена, возведенная между читателями и поэтом, оказалась непреодолимой. Когда же Мандельштама в мае 1938 года вторично арестовали, а в начале 1939 года пришло сообщение о его смерти 27 декабря в далеком пересыльном лагере «Вторая речка» под Владивостоком, то эта страшная, безмогильная смерть перечеркнула, казалось бы, не только ненаписанное, но и все неизданное.
Жизнь, однако, распорядилась иначе. Жена поэта Надежда Яковлевна Мандельштам, некоторые их испытанные друзья – как, например, Наташа Штемпель и другие – в своей памяти и в немногочисленных списках сберегли мандельштамовские стихи, пронеся их через многие и тяжкие испытания. В 1960-х годах, спустя четверть века после гибели автора, его стихи разошлись по стране и миру во множестве машинописных списков. К этим, благодарной памяти, спискам пусть и несовершенным текстологически (до текстологии ли тогда было?), восходит целый вал журнальных публикаций середины и второй половины 1960-х годов (стихи Мандельштама печатались в «Москве», «Подъеме», «Просторе», «Литературной Армении», «Литературной Грузии», «Дне поэзии», «Литературной России»).
В мае 1967 года в издательстве «Искусство» вышла и первая в нашей стране посмертная книга Мандельштама «Разговор о Данте», подготовленная А.А. Морозовым. Это издание – высокий образец беспримесной любви к поэту и его книге.
И лишь в конце 1973 года появился мандельштамовский том в Большой серии «Библиотеки поэта», работа над которым началась еще в 1956 голу! Он был выпущен более чем скромным тиражом – 15 тысяч экземпляров, а с учетом всех допечаток – порядка 35 – 45 тысяч4646
Сборник очень хорошо раскупался в магазинах «Березка» иностранцами, немедленно дарившими его своим советскими друзьям: и «дешево», и «сердито», и не надо рисковать на границе.
[Закрыть].
Сборник критической прозы Мандельштама «Слово и культура» потребовал от подготовителей «всего» девяти лет и вышел в 1987 году двумя заводами общим тиражом в 65 000 экземпляров.
Рекордным по тиражам оказался 1990 год. Мандельштамовский «Камень», подготовленный А.Г. Мецем, Л.Я. Гинзбург, С.В. Василенко и Ю.Л. Фрейдиным и выпущенный ленинградским отделением издательства «Наука» в серии «Литературные памятники», задал планку в 150 тысяч экземпляров. Высоту, которую легко взял так называемый «черный», или «худлитовский», двухтомник Мандельштама, над которым вместе со мной работали С.С. Аверинцев и А.Д. Михайлов: его 200 тысяч экземпляров разлетелись за две недели!
И даже первые образчики ставшего со временем устойчиво традиционным для мандельштамовского сообщества типа издания – своего рода мандельштамовского альманаха с публикациями, материалами к биографии, филологическими штудиями и т. д. – выходили совершенно эйфорическими для такого типа издания тиражами – в 50 тысяч экземпляров, как воронежский сборник «Жизнь и творчество О.Э. Мандельштама» (1990), и даже в 100 тысяч, как первый выпуск «Сохрани мою речь…» (1991)!
Уже синий четырехтомник Мандельштамовского общества и издательства «Арт-Бизнес-Центр» сигнализировал о попятном движении. Если первые его три тома выходили в 1993 – 1994 гг. тиражом в 10 тысяч экземпляров или около того, то четвертый, изданный в 1997 году, вышел только 5-тысячным тиражом. Таким же тиражом вышел в 1995 году и «мецевский» том в «Новой библиотеке поэта»…
То же и с альманахами. Сборник «Слово и судьба. Осип Мандельштам. Исследования и материалы» вышел в 1991 году тиражом в одну тысячу экземпляров, а тираж второго выпуска альманаха «Сохрани мою речь…» (1993) сдулся со ста до двух тысяч4747
Чему тоже можно было бы позавидовать в 2000-е годы, когда тиражи опустились до 500 и даже 300 экземпляров!
[Закрыть].
За годы официального непризнания, категорического непечатанья и кажущегося забвения стихов Мандельштама сложился и окреп самый настоящий миф о Мандельштаме, вобравший в себя и его трагическую судьбу, и историческое время поэта, насыщенное собственным трагизмом и грозами. Это миф о противостоянии и, если угодно, о единоборстве Поэта и Тирана, о физическом поражении – и о духовной победе Поэта, о неистребимости Поэзии.
Мандельштам рано научился говорить от своего имени, затем от имени многих, а потом и от имени всех4848
Ср. в остродраматическом письме Н.Н. Пунина от 23 сентября 1929 г. к А.Е. Аренс-Пуниной, своей первой жене: «Думаю о своей судьбе, отнятой, как сказал Мандельштам обо всех нас…» (Пунин, 2000. С. 309).
[Закрыть]. И не случайно, что именно ему суждено было выразить двуединый характер эпохи, в которую он жил и погиб.
И ее тезис – ее ужас и яд:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны…
И ее антитезис – противоядие и надежду:
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Мы не можем не быть благодарны мифу о Мандельштаме, с годами обросшему вполне фольклорными деталями, такими, например, как рассказы о дивном поэте, читающем у костра уголовникам сонеты Петрарки, или сообщения о встречах с ним где-то на Колыме чуть ли не в 1950-х годах. Этот миф, бесспорно, еще более усиливал жизнестойкость мандельштамовской поэзии, но в чем-то и захлестнул ее, частично заслонив. Появились читатели, гораздо лучше знающие мемуары Надежды Яковлевны, чем стихи Осипа Эмильевича.
Наше поворотное время с его обнадеживающим стремлением к восстановлению исторической правды постепенно выстраивает и другие, помимо мифологических, ряды, выявляет недостающие звенья. Многочисленные публикации мандельштамовских стихов и прозы, а также воспоминаний о нем, неизбежно возвращают нас к Мандельштаму-поэту, к Мандельштаму-человеку.
Полнота изданности великого поэта на его родине – явственный показатель культурного здоровья общества. В поэме «По праву памяти» А. Твардовский выразил это со свойственной ему простотой:
Опала на мандельштамовские стихи растянулась по меньшей мере на треть века, а на стихи Гумилева, Ходасевича, Георгия Иванова – чуть ли не на полстолетия. Это трагично и само по себе; ибо породило поколения читателей, лишенных целого пласта русской поэзии.
Это, наконец, чревато утратой того, что можно назвать чувством историко-литературного стыда. Ведь литературный процесс так или иначе все эти десятилетия не прекращался, журналы и книги – выходили, и тем, кого издавали, не было стыдно оттого, что их печатанье идет на фоне непечатанья Платонова, Булгакова, Мандельштама… Сегодняшнее их возвращение к читателю хотя бы частично и хотя бы с писателей-современников снимает этот груз, пусть даже и не всеми осознанный, но от этого не менее реальный.
9Две революции, Февральская и Октябрьская, и две войны, Первая мировая и Гражданская, прямым очевидцем которых Мандельштаму привелось быть, самым решительным образом потрясли устои его мировосприятия.
И когда летом 1923 года 22-летний поэт Лев Горнунг принес Мандельштаму тетрадку своих стихов, он обращался уже не к акмеистическому мэтру, а к совсем другому поэту. А тот безо всякой рисовки ответил ему в приложенной к стихам записке: «…в них (стихах. – П. Н.) борется живая воля с грузом мертвых, якобы «акмеистических» слов. Вы любите пафос. Хотите ощутить время. Но ощущенье времени меняется. Акмеизм двадцать третьего года – не тот, что в 1913 году.
Вернее, акмеизма нет совсем. Он хотел быть лишь «совестью» поэзии. Он суд над поэзией, а не сама поэзия. Не презирайте современных поэтов.
На них благословение прошлого».
Это необычайно важное признание, своего рода акмеистический антиманифест.
От чего тут отрекается Мандельштам? От акмеистической статичности, от опасности омертвления слова, все еще полного собственным смыслом, но лишенного контакта со своим историческим временем, лишенного «живой воли».
Сам же термин «акмеизм» при этом сохраняется, но уже не в эстетическом, а в домашнем, семейном значении: как обозначение группы знавших себе цену поэтов, связанных личной дружбой и былой цеховой общностью. И недаром в 1933 году, на своем вечере в ленинградском Доме печати, на вопрос: «Что такое акмеизм?» – Мандельштам ответил: «Акмеизм – это была (выделено мной – П. Н.) тоска по мировой культуре».
Собственно, «отречение» от акмеизма состоялось еще раньше, может быть, сразу же после революции. «Не стоит создавать никаких школ. Не стоит выдумывать своей поэтики. <..> Не требуйте от поэзии сугубой вещности, конкретности, материальности», – пишет Мандельштам в статье «Слово и культура», напечатанной впервые в мае 1921 года в альманахе «Цеха поэтов» «Дракон».
Эта статья – попытка осмысления уже произошедших исторических сдвигов, попытка движения навстречу новому, но движения гордого и независимого. Поэту представлялось, что культуре в молодой советской республике суждено заменить церковь (различие между культурой и религией, а уж тем более между культурой и церковью тогда никому не нужно было разъяснять). Культура, собственно, и казалась ему тогда новой церковью, отделившейся от государства, после чего человечество строго разделилось на друзей и на врагов слова.
Свято уверовав во «внеположность государства по отношению к культурным ценностям» и, следовательно, в его «полную зависимость от культуры», поэт и не предполагал, как сложатся их отношения в действительности.
Но очень скоро, в статье «Гуманизм и современность» (1923), он пригляделся к будущей «социальной архитектуре» и задумался – миру «пирамиды», строящей из человека, он противопоставил «социальную готику», строящую для него: «Если подлинное гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон». Мандельштам уповал на то, что гуманистические ценности не исчезли, но всего лишь «спрятались, как золотая валюта, но как золотой запас, они обеспечивают все идейное обращение современной Европы… И не под заступом археолога звякнут прекрасные флорины гуманизма, а увидят свой день и, как ходячая монета, пойдут по рукам, когда настанет срок».
Что ж, он оказался сразу и плохим, и хорошим пророком. Думал ли он, наивный «друг слова», что придет час и ему на темя наденут фригийский колпак «врага народа»?
Умирая в советском лагере на краю земли (смерть настигла его 27 декабря 1938 года), он, конечно же, не узнал, что еще при его жизни в дорогом его сердцу Гейдельберге, как и в остальных немецких городах, разрушили и сожгли синагоги. Он, по словам Липкина, говорил: «Гитлер и Сталин – ученики Ленина»5050
Ср. близкое высказывание в письменной версии его воспоминаний: «Этот Гитлер, которого немцы на днях избрали рейхсканцлером, будет продолжателем дела наших вождей. Он пошел от них, он станет ими» (Липкин, 2008. С. 34).
[Закрыть], – но он все же не представлял, как дружно и как слаженно нацистский Египет и советская Ассирия примутся за изничтожение гуманизма по обе стороны от линии Керзона и как преуспеют они в строительстве бараков, газовых печей и прочих пирамид из человечины по всей Европе.
Но еще в меньшей степени мог он себе представить то, что спустя четверть века его собственные, Осипа Мандельштама, стихи, сохраненные жизненным подвигом верной Надежды и помноженные на всеобщность его и их страшной судьбы, станут теми самыми «золотыми флоринами гуманизма», о которых он пророчествовал. Что они буквально пойдут по рукам, – списками ли самиздата, пересъемками ли с тамиздата или, несколько позже, публикациями на родине, – и помогут уцелевшим людям вернуть себе человеческое достоинство, помогут впитать и унаследовать «золотой запас» культуры и человечности.
«Поэзия – плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказываются наверху», – писал он в том же «Слове и культуре». И, как оказалось, – писал о себе: спустя 55 лет после его смерти именно эти слова высекут на мемориальной доске, установленной в Гейдельберге, на доме, где он прожил свои, быть может, самые беспечные, самые свободные и счастливые студенческие дни.
10Еще до революции и в годы Гражданской войны разные власти пробовали поэта Мандельштама «на зубок» – посылали запросы, арестовывали, выпускали, укоризненно качали головой.
Но только советская власть отнеслась к нему с подобающей серьезностью – не печатала, травила, засылала сексотов, арестовывала, ссылала, казнила и миловала, миловала и казнила.
Осип Эмильевич, с интуитивной тревогой приветствовавший обе революции – этот, как он выразился, «скрипучий поворот руля», в 20-е годы постоянно искал правильный формат личных отношений с этой чуждой ему властью, но дальше деловых контактов, скандалов и персональной пенсии за заслуги перед русской литературой дело никогда не заходило.
Если, уклоняясь от мифологем, можно и нужно говорить о конформизме Мандельштама, ни на миг не забывая тех конкретных исторических условий, в которых он находился, то тезис о его принадлежности к писательской «номенклатуре» – уже чистая напраслина5151
Максименков Л. Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932 – 1946). Сталин, Бухарин, Жданов, Щербаков и другие // ВЛ. 2003. № 4. С. 250.
[Закрыть].
Как поэт Мандельштам на долгие годы замолчал, и только травля, только его «Уленшпигелиада», наложившись на путешествие в Армению, вернула ему поэтические правоту и голос. Голос оказался окрепшим и пророческим – поэт перешел на метрические волны и семантические сгустки-циклы, и из раскрепощающего «армянского» цикла перебрался в «волчий» с его пафосом «гремучей доблести».
Когда же в тридцать третьем, увидав своими глазами голодомор, Мандельштам написал то, чего не написать не мог («Мы живем, под собою не чуя страны…»), и приготовился к смерти, Сталин в тридцать четвертом наградил его самым чудесным и щедрым образом – подарил жизнь.
Эта «Сталинская премия» была дарована ему первым лицом не из прихоти и не бескорыстно, – а чтобы прослыть чудотворцем и намекнуть «мастеру» о его скромном творческом должке, об элементарной благодарности.
Чтобы иметь потом возможность усмехнуться тараканьими глазищами в тараканьи усы и лишний раз глумливо сказать: «Наша сила в том, что мы и Мандельштама, как потом и Булгакова, заставили работать на нас»5252
Парафраз более позднего высказывания Сталина о Булгакове, написавшем о нем пьесу (Смелянский А. Уход (Булгаков, Сталин, «Батум»). М., 1988. С. 45).
[Закрыть].
Мандельштам действительно написал в тридцать седьмом «Оду», длинную и двусмысленную. Павленко со Ставским она не понравилась, не понравилась бы она и адресату, если бы он ее прочел (с ним наверняка консультировались, но едва ли показывали стихи). Зато из ее строк соткалось целое направление современного мандельштамоведения, яростно исследующее вопросы «коллаборационализма» поэта: когда, на чем и насколько Мандельштам «сломался», к чему сводились его «стилистические» разногласия с эпохой.
Поэтому в тридцать восьмом чудо не повторилось. Полоса заигрывания с мастерами слова кончилась: ни в дочки-матери, ни даже в кошки-мышки играть было некогда и незачем. Да и не с кем: аудитория, на которую это могло бы произвести впечатление, изрядно уже поредела.
Тем не менее государство все еще по достоинству ценило индивидуальность и талант поэта Мандельштама, посему удостоило его не коллективного, в составе высосанного из пальца ленинградского заговора, а сугубо персонального «Дела», инициированного высшим писательским начальником и проэкспертированного чекистскою сволочью из своих.
2 мая 1938 года в мещерской Саматихе поэта арестовали, заведя на него сначала следственное, а потом и тюремно-лагерное дело. В тюрьме, в пересылке, в эшелоне и в лагере под Владивостоком его плоть мололи и перемалывали жернова НКВД. В пересыльно-перемольном лагере он и умер 27 декабря 1938 года, окончательно став искомой и надлежащей, в сущности, субстанцией – лагерной пылью.
И только стихи – армянские, московские, воронежские, савеловские – избежали такой же участи, они уцелели и прижились – с тем, чтобы со временем вернуться, обернувшись «виноградным мясом» творческой свободы гения и непередаваемым счастьем самовольного самиздатского чтения. Еще немного – и они проросли дивным лесом журнальных и книжных публикаций, пластинок с голосом поэта, а с недавних пор еще и мемориальными досками и памятниками.
11У Мандельштама, по выражению А.А. Морозова, была гениальная «поэтическая физиология». Она сошлась в нем с исключительным историческим чутьем, с обостренным слухом на «шум времени». Вытекающая отсюда гражданственность, мужественность его поэзии – определяющая ее черта – не выражалась при этом поверхностно, внешне-событийно, а являлась самим нервом поэтического переживания, самой тканью стиха. В нем непрестанно «росли и переливались волны внутренней правоты» поэзии, полногласно звучала «присяга чудная четвертому сословью».
Ни на миг не оставляли поэта столь характеризующие его, по выражению Арсения Тарковского, «нищее величье и задерганная честь», – но именно честь, исполненное социального и исторического достоинства самосознание поэта, – и без этого нет Мандельштама, как не было без этого и Пушкина. Бесчестно не написалось бы ни про «гремучую доблесть грядущих веков», ни про собственный «век-волкодав», ни про «миллионы убитых задешево» и охваченные огнем столетья в исторических «Стихах о неизвестном солдате».
В.Б. Шкловский однажды так сказал о Мандельштаме, придыхая и затяжно улыбаясь на каждом найденном слове: «Это был человек… странный… трудный… трогательный… и гениальный!»
Пятьдесят с лишним лет тому назад этот странный, трудный, трогательный и гениальный человек писал из Воронежа Юрию Тынянову: «…Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе».
Что ж, сбывается пророчество Мандельштама:
Чистых линий пучки благодарные,
Направляемы тихим лучом,
Соберутся, сойдутся когда-нибудь,
Словно гости с открытым челом…
– и кажется, что само время приближает и проясняет его удивительные стихи.
12Одна из центральных фигур в русской поэзии XX века, Мандельштам прежде всего поэт.
Поэт необычайно светлого дара – как Пушкин. Поэт исключительного историософского мироощущения – как Тютчев. И – как Некрасов – поэт редкостного политического темперамента, что особенно поразительно для столь хрупкого, столь ранимого и столь переполненного всевозможными страхами и опасениями человека. Ну, а если непредвзято задуматься – то какой там фарфор, какой хрусталь, какая там чистая лирика, какое эстетство или декадентство, в чем его так любили уличать и при жизни, и после смерти?..
Предначертанная ему высокая судьба – горькая, страшная судьба русского поэта в самые что ни на есть окаянные дни.
Его поэтическая доминанта не ослабевала, а подчас даже усиливалась… в его прозе, поражавшей прежде всего яркостью красок, щедростью метафор, чистотой и сочностью языка. Это то, что мы теперь почти официально называем прозой поэта, то, что приобрело статус отдельного жанра.
Мотивы и темы ранних статей, а также написанных в начале тридцатых годов «Четвертой прозы» и «Путешествия в Армению» по-своему подхвачены и переформулированы в удивительном эссе «Разговор о Данте» – своего рода ars poetica Мандельштама. Предпринятый им разговор – это «Разговор о Мандельштаме» в не меньшей степени, чем о Данте, но главное – это новый разговор о природе поэтического, о материи стиха: «…там, где обнаружена соизмеримость вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала».
В «Разговоре о Данте» Мандельштам почти не пользуется понятием «слово»; на его месте здесь чаще встречаются такие понятия, как «поэзия» или «поэтическая речь». И это не единственная метаморфоза. При всем внутреннем единстве с книгой «О поэзии» «Разговор о Данте» являет собой прорыв в область, если можно так выразиться, динамической поэтики – от серии единичных наблюдений и осмысленных с их помощью приемов к постижению поэтического целого, еще не ставшего, не свершившегося, не остывшего, а на наших глазах становящегося.
Процесс, лавированье, колебанье, порыв – вот понятия, на которые в первую очередь он опирается. Поэтическая «вещь возникает как целокупность в результате единого дифференцирующего порыва, которым она пронизана. Ни на одну минуту она не остается похожа на себя самое…». Не формообразование, а порывообразование – вот что призывает исследовать Мандельштам у Данта, точнее, «соподчиненность порыва и текста».
Не менее плодотворным окажется этот призыв и применительно к стихам самого Мандельштама. Читая их, откладывая, перечитывая, ощущаешь и самые тончайшие душевные дуновения, и самые грозные, самые неистовые исторические вихри.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.