Текст книги "Con amore. Этюды о Мандельштаме"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 64 страниц)
На первый взгляд неясно, почему эти стихи Мандельштам посвящает биологу Борису Сергеевичу Кузину, с которым познакомился летом 1930 года в эриваньской чайхане239239
Кузин был командирован в Армению для изучения кошенили – карминно-красных червячков, выползающих в мае на поверхность земли (из них издревле делали в Армении карминные краски).
[Закрыть]. «“Личностью его пропитана и моя новенькая проза, и весь последний период моей работы. Ему и только ему я обязан тем, что внес в литературу период т. н. “зрелого Мандельштама”», – писал Мандельштам Мариэтте Шагинян в апреле 1933 года. Верность себе, верность науке, верность теории, которой посвящена жизнь, – вот что нес в себе и нес собой этот блестящий, независимый человек, острослов и всезнайка. Вот почему – «Я дружбой был как выстрелом разбужен», и вот откуда – посвящение Кузину!240240
Интересно, что сам Кузин изругал это стихотворение – он обожал «раннего Мандельштама» и недолюбливал «позднего», с настороженностью, а то и вовсе в штыки встречая каждое новое произведение.
[Закрыть]
Да, но при чем здесь тогда «немецкая речь»? Неужели это просто язык, на котором говорили Гете и Клейст?
Нет, не только. Н.Я. Мандельштам усматривала в этих стихах «…проблему верности и измены: для него чужой язык, чужая поэзия, наслаждение чужой речью равносильно измене. <…> Это какое-то повышенное ощущение верности, преданности, когда любовь к чужой поэзии ощущается как нечто запретное»241241
Мандельштам Н., 2006. С. 298.
[Закрыть].
Поставленный в очередной раз перед непростым выбором, измученный своим временем и родным языком, которым это время говорит с ним, а он – со временем, Мандельштам мечтательно вспоминает об ином языковом, и, быть может, об ином временном поле – том, где и когда война все еще напоминала «плющ в беседке шоколадной» и даже для строптивого поэта оставалась еще немало достойных возможностей.
Чужая речь мне будет оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится…
Осмелюсь предположить, что летом 32-го года Мандельштам и впрямь вынашивал план необычного «побега» – сознательного ухода, погружения в толщу чужого языка, внутренней эмиграции в мировую культуру. Внешним поводом, возможно, послужил какой-нибудь заказ или разговор о заказе на крупный перевод с немецкого. Может быть, речь шла именно о Гете, столетие со дня смерти которого предполагалось отметить выходом трех томов «Литературного наследства» и началом масштабного, приуроченного к юбилею Собрания сочинений? А ведь в начале 1930-х – благодаря спровоцированным Кузиным естественно-научным интересам – Мандельштам и без того увлекался чтением Гете – этим, по его выражению, «человеком всепонимания»!242242
«Вокруг „Молодости Гете“».
[Закрыть]
Если наша догадка верна, то само по себе стихотворение «К немецкой речи» – свидетельство исключительной серьезности намерений поэта. В 20-е и 30-е годы широко распространилась практика – подчас и не требующая знания языка оригинала – «набегов» русских поэтов-переводчиков на мировую поэзию (переводческая работа Брюсова, Пастернака, Шенгели, Лившица и многих других). Оригинальное творчество при этом, конечно, страдало, но скорее косвенно, каждый мирился с этим по-своему, вырабатывал тут свою «тактику», но о нарушении присяги русскому языку никто никогда не заикался.
Мандельштам и сам прошел через все это в 20-е годы, – прошел поневоле, с проклятиями (да еще со скандалами!). И на этот раз Мандельштам, как нам кажется, задумал куда более серьезный шаг – чем-то, быть может, схожий с отрешающим от прошлого и по-детски наивным уходом яснополянского старца. Вынашивался именно уход, сознательный отказ не только от литературной среды, но и от литературного творчества, – своего рода добровольная ссылка – в мировую культуру и, если угодно, на лестницу Ламарка. Прочь отсюда, долой – в чужие дебри!
За два года до этого – со слезами на глазах – Мандельштам распрощался со столь благодатной для него и вожделенной Арменией («Я тебя никогда не увижу, близорукое армянское небо…»). Начинать в одиночку и с нуля (как это и было у него с армянским и древнеармянским языками) Мандельштам уже не решался, но в пережитой им прежде Германии и в хорошо знакомой ему немецкой речи мог он рассчитывать на удачу и на достойных собеседников – в лице Баха и Гете, Глюка и Гельдерлина…
То был, конечно же, уход от себя, заговор против себя самого, уже по этому одному обреченный на неудачу. Отказаться от императива внутренней правоты, укорененной в русской речи на самом что ни на есть «молекулярном» уровне, – Мандельштам все равно не мог бы и, как мы видим, не смог.
И, хотя сама по себе девятимесячная пауза между «К немецкой речи» и следующими за ним старокрымскими стихами мая 1933 года более чем выразительна, действительность оказалась совершенно иной. Мандельштам и впрямь «эмигрировал» из поэзии и действительно «изменял» русскому языку. Он эмигрировал в прозу, в «Путешествие в Армению» (а писанием «большой прозы» у него и раньше как-то блокировались стихи), и «заигрывал» с итальянским, страстно уча его и одновременно читая в подлиннике Данта и других его соотечественников. Именно с итальянским и с «итальянцами» случилось у Мандельштама нечто, что живо напоминало замышленный «уход» к немцам и в немецкий.
Нет, не внутренней эмиграции искал Мандельштам, не ухода и убежища, а скорее выхода и прибежища, а то и вовсе свежего воздуха из распахнутого настежь окна. Быть здесь – и еще где-то, и через это «где-то» быть еще в большей степени «здесь».
Вырвавшись наружу, «старокрымские стихи» скоро кончились, уступив свое место снова нахлынувшей прозе – на этот раз «Разговору о Данте».
ГЕТЕ В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ МАНДЕЛЬШТАМА
Первая встреча Осипа Мандельштама с Гете описана в «Шуме времени»: на отцовской полке в семейном книжном шкапу стояли себе рядышком – «Шиллер, Гете, Кернер и Шекспир по-немецки – старые лейпцигско-тюбингенские издания, кубышки и коротышки в бордовых тисненых переплетах, с мелкой печатью, рассчитанной на юношескую зоркость, с мягкими гравюрами, немного на античный лад: женщины с распущенными волосами заламывают руки, лампа нарисована, как светильник, всадники с высокими лбами, и на виньетках виноградные кисти»244244
«Молодость Гете» (Т. 2. С. 356).
[Закрыть]. При этом – Гете и Шиллера маленький Иосиф (еще не Ося) считал близнецами.
Заблуждение это было рассеяно за годы учения в Тенишевке. И, оказавшись за границей, – а в 1908 – 1910 гг. Мандельштам побывал во Франции245245
В 1908 г. в Коллеж де Франс он слушал лекции Артура Шупке «Ход немецкой литературы от первых веков до наших дней».
[Закрыть], Германии, Италии и Швейцарии, – поэт не преминул посетить гетевские места во Франкфурте-на-Майне (где Гете родился и рос) и в Риме.
Как бы то ни было, но Иоганн-Вольфганг Гете – один из самых «упоминаемых» Мандельштамом писателей. В программной статье «О природе слова», вышедшей в Харьковском издательстве «Истоки» в июне 1922 года отдельной брошюрой, цитируется «Фауст» Гете: «Все преходящее есть только подобие». Интересно, что в книге «О поэзии» (1928) этой фразе предпослан ее немецкий оригинал: «Alles Vergängliches ist nur ein Gleichniss» – строка из «Chorus mysticus», которым завершается вторая часть «Фауста»246246
Т. 1. С. 227.
[Закрыть].
В статье «Письмо о русской поэзии», написанной в 1922 году, Мандельштам пишет: «Блоком мы измеряли прошлое, как землемер разграфляет тонкой сеткой на участки необозримые поля. Через Блока мы видели и Пушкина, и Гете, и Боратынского, и Аполлона Григорьева, но в новом порядке, ибо все они предстали нам как притоки несущейся вдаль русской поэзии, единой и неоскудевающей в вечном движении».
А в статье «Пшеница человеческая» Гете оказывается одним из высших представителей европейскости: «Совершенно своеобразное, насквозь одухотворенное отношение русского поэта [Тютчева] к геологическому буйству альпийского кряжа объясняется именно тем, что здесь буйной геологической катастрофой вздыблена в мощные кряжи своя родная, историческая земля – земля, несущая Рим и собор святого Петра, носившая Канта и Гете…».
Переводя в начале 1920-х гг. Макса Бартеля247247
Макс Бартель (1893 – 1975) – немецкий писатель и политический деятель социал-демократической направленности. Мандельштам перевел его книгу «Завоюем мир!» и написал к ней – цитируемое здесь – предисловие.
[Закрыть], Мандельштам усматривал в его литературных предках не только Фрейлиграта, Гервега и «немногих других литературных одиночек-революционеров», но и Гете, которого называл родоначальником германского символизма со всей его вековой мудростью.
В статье «Конец романа» Мандельштам неожиданно сблизил романы Гете и Ромена Роллана. «Страдания молодого Вертера» упоминаются им среди тех великих европейских романов, – наряду с «Манон Леско», «Анной Карениной», «Давидом Коперфилдом», «Красное и черное», «Шагреневой кожей» и «Мадам Бовари», – которые «…были столько же художественными событиями, сколько и событиями в общественной жизни». А «Вильгельма Мейстера» Гете, наряду с «Жан-Кристофом» Р. Роллана, Мандельштам относит к лучшим образцам классического романа: «Последним примером центробежного биографического европейского романа можно считать “Жан Кристофа” Ромен Ролана, эту лебединую песнь европейской биографии, величавой плавностью и благородством синтетических приемов приводящую на память “Вильгельма Мейстера” Гете»
Свою мысль Мандельштам раскрывает в другой статье («Девятнадцатый век»): «Синтетический роман Ромена Роллана резко порвал с традицией французского аналитического романа и примыкает к синтетическому роману восемнадцатого века, главным образом к “Вильгельму Мейстеру” Гете, с которым его связывает основной художественный прием.
Существует особый вид синтетической слепоты к индивидуальным явлениям. Гете и Ромен Роллан живописуют психологические ландшафты, ландшафты характеров и душевных состояний, но они не могут или не хотят дать диалога, им претит подойти вплотную к индивидуальности, а тем более им чужда эстетическая пытка психологического анализа, с ее внутренней формой японско-флоберовской аналитической танки. В жилах каждого столетия течет чужая, не его кровь, и чем сильнее, исторически интенсивнее век, тем тяжелее вес этой чужой крови».
В 1929 году Мандельштам затеял дискуссию о халтуре в деле художественного перевода классики. В статье «Потоки халтуры»248248
На литературном посту. 1929,. № 13 (июль). С. 42 – 45, с редакционным примечанием: «Печатая интервью с т. Мандельштамом, редакция приглашает тт. переводчиков, издателей, критиков и читателей высказаться по вопросу о переводческом деле». Название статьи принадлежит редакции.
[Закрыть] он помянул задуманное Государственным издательством Полное собрание сочинений Гете в 18 томах, добавив при этом: «Нужно удивляться смелости, вернее, дерзости ГИЗ, посягнувшего на полного Гете, оставив в полной неприкосновенности весь аппарат переводческой канцелярии»249249
Это издание не было осуществлено. Юбилейное 13-томное издание Гете со вступительной статьей А.В. Луначарского увидело свет в ГИХЛе в 1932 – 1937 и 1947 – 1949 гг.
[Закрыть]. В другой статье – «О переводах», – называя этот проект «крупнейшим и “образцовым” начинанием гизовской серии классиков», Мандельштам поясняет: «это работа для целого поколения. При массовом переводе здесь неизбежны рыхлость, дряблость».
В то же время известно, что Мандельштам и сам подумывал о работе над переводом Гете. 13 июня 1929 года Елизавета Полонская писала Мариэтте Шагинян: «Знаешь ли ты, что Мандельштам взялся перевести всего Гете?»250250
Архив семьи Шагинян. Нам сообщено Б.Я. Фрезинским.
[Закрыть].
Имя Шагинян, одного из лучших знатоков Гете из числа русских литераторов, далеко не случайно в этом контексте. 5 апреля 1932 года Мандельштам от отчаяния обратился именно к ней, пытаясь вызволить из тюрьмы своего друга-биолога Бориса Кузина. В «союзники» себе он выбрал не кого-нибудь, а милого мариэттиному сердцу натурфилософа Гете: «Помните, в Эривани я брал у вас томик Гете, и читали статейку в ЗКП251251
Газета «За коммунистическое просвещение».
[Закрыть], где я поклонился и от вас и от себя “живой” природе?»252252
Т. 4. С. 149.
[Закрыть]
Интерес Мандельштама к Гете и в дальнейшем не ослабевал.
В тридцатые годы ни переводов, ни, понятно, берлинских публикаций быть уже не могло. В это время заметно усилился интерес Мандельштама к Гете – «человеку всепонимания»253253
Т. 3. С. 418.
[Закрыть]. В свое реальное путешествие в Армению в 1930 году Мандельштам взял с собой гетевское «Italienische Reise»254254
Т. 3. С. 387.
[Закрыть], а в получившейся в результате путешествия прозе – «Путешествии в Армению» (1933) – есть целая главка о «Вильгельме Мейстере».
А в апреле – июне 1935 года, уже в Воронеже, ссыльный Мандельштам (вместе с женой) по заказу местного радио готовил передачу о молодом Гете255255
См. следы этой работы в майских, 1935 года, письмах поэта в Москву жене (Т. 4. С. 158). Роскошный «Фауст» Гете 1848 года издания с рисунками Делакруа имелся в библиотеке у Натальи Штемпель, и Мандельштам часто брал его почитать (Штемпель, 2008. С. 35.).
[Закрыть]. В самом ее начале – глубокое детское впечатление: «Чьи это сады? – Чужие. – Можно туда пойти? – Нельзя». «Зато ярмарка открыта всем и каждому»256256
Т. 3. С. 281.
[Закрыть], – продолжает Мандельштам: и не здесь ли корешок его собственной – вполне ребяческой, судя по всему, – революционности и пронесенного через всю жизнь герценовского разночинства?
«Молодость Гете» – единственная из дошедших до нас «воронежских» радиокомпозиций Мандельштама257257
Ее связь с воронежскими стихами на смерть О. Ваксель слишком очевидна, как и сквозные для этого времени «немецкие» мотивы.
[Закрыть]. По мнению Н. Мандельштам, в те два года, что учился в Париже и Гейдельберге, Мандельштам «испытал юношескую тоску и неврастению» – сродни той, что пережил и молодой Гете, боровшийся с ней походами в анатомический театр и на самый верх колокольни Кельнского собора.
Подбирая эпизоды из жизни Гете, Мандельштам оставлял лишь те, что находил характерными для становления каждого поэта. Так, Гете рассказывал о встрече молодых писателей с Клопфштоком: молодые позволили себе быть приветливыми и насмешливыми. Но разве не так же подчас относился к «старшим» и сам Мандельштам?
В сущности, Мандельштам попробовал сделать с биографией Гете примерно то же, что в «Разговоре о Данте» – с поэтикой великого итальянца: «опрокинуть» ее на себя.
МАНДЕЛЬШТАМ – ЧИТАТЕЛЬ ПУШКИНА
Алексею Нейману
1
Анна Ахматова, считавшая Мандельштама «нашим первым поэтом», писала о нем в «Листках из дневника»: «К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение – в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм ему был противен. О том, что “Вчерашнее солнце на черных носилках несут” – Пушкин, ни я, ни даже Надя не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков (50-е годы). Мою “Последнюю сказку” – статью о “Золотом петушке” – он сам взял у меня на столе, прочел и сказал: “Прямо – шахматная партия”.
Сияло солнце Александра
Сто лет тому назад сияло всем… (декабрь 1917 г.) —
конечно, тоже Пушкин»259259
Ахматова А. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 209 – 210.
[Закрыть].
После этих слов, казалось бы, тем внушительней и серьезней сила упрека, засвидетельствованного Э. Герштейн260260
Герштейн, 1998. С. 459.
[Закрыть], который Ахматова бросила Мандельштаму: «Единственное, чего я не признаю у него, – это “Стихи о русской поэзии”. Здесь он ухитрился не заметить (выделено мной – П. Н.) Пушкина».
Все же поправим упрекающую: не «не заметить» Пушкина, а не назвать.
О мандельштамовском свойстве не говорить всуе о самом священном – о Пушкине – свидетельствовала в своих воспоминаниях Н.Я. Мандельштам и Б.С. Кузин261261
Мандельштам Н., 1999. С. 38, 78; Кузин; Мандельштам Н., 1999. С. 154.
[Закрыть]. Здесь ключ к пониманию того факта, что во всей мандельштамовской лирике имя Пушкина упомянуто лишь дважды262262
Встречается оно и в шуточных стихах: «Пушкин имеет проспект, пламенный Лермонтов тоже…» (Т. 1. С. 157 – 158»).
[Закрыть].
Впервые – в стихотворении «Ариост», первая редакция которого (впоследствии утерянная и затем вновь найденная) была создана в Старом Крыму, где Мандельштам вместе с Б.С. Кузиным гостили в мае 1933 года у Н.Н. Грин, вдовы Александра Грина:
На языке цикад пленительная смесь
Из грусти пушкинской и средиземной спеси…
Немаловажно, что эти строки остались неизменными и во второй редакции «Ариоста», заново воссозданной по памяти в Воронеже и июне 1935 года.
Тогда же, кстати, имя Пушкина попало в стихи Мандельштама во второй раз:
…Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —
Молодые любители белозубых стишков.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Пушкинская грусть из «Ариоста» – скорее всего отголосок его прощания со «свободной стихией» в стихотворении «К морю» (1824), начатом в Одессе и завершенном в Михайловском («…Как друга ропот заунывный, / Как зов его в прощальный час, / Твой грустный шум, твой шум призывный, / Услышал я в последний раз»). Напрашивается и отсылка к стихотворению «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» (1829): «Мне грустно и легко; печаль моя светла…»264264
На это указывает и Г.А. Левинтон, автор ряда ценных наблюдений над «скрытыми цитатами» Мандельштама из Пушкина (Левинтон Г.А. К проблеме литературной цитации // Материалы XXVI научной студенческой конференции. Литературоведение. Лингвистика. Тарту, 1971. С. 52).
[Закрыть].
В первой редакции «Ариоста» есть еще одна важная (отмеченная Н.И. Харджиевым в его комментарии) пушкинская реминисценция, не сохраненная во второй:
…И морю говорит: шуми без всяких дум.
И деве на скале: лежи без покрывала…
Рассказывай еще, – тебя нам слишком мало,
Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.
Это, безусловно, парафраз из пушкинской «Бури»:
Ты видел деву на скале… и т. д.
В метрике обоих стихотворений слышится дыхание моря, смена его ритма. Как бы всю ночь бушевала пушкинская буря и сверкало «небо в блесках без лазури», а наутро, когда другой поэт пришел на берег, море уже успокоилось, улеглось, и его простершаяся бесконечность вызвала у Мандельштама масштабный эллинистический образ «широкого и братского лазорья», в котором воедино слились ариостовская (читай: средиземноморская) «лазурь и наше черноморье».
Надо подчеркнуть, что образ Пушкина в восприятии Мандельштама неизменно сопрягается с образом Батюшкова – главной, по его мнению, фигуры «в великом обмирщении языка, его секуляризации» («Заметки о поэзии»). Лишь составляя книгу «О поэзии» (1928), Мандельштам ввел в этот ряд и Пушкина.
Показательна и посвященная Пастернаку концовка статьи «Буря и натиск» (1923). Говоря о «Сестре моей жизни» как о новом российском поэтическом требнике («когда требники написаны, тогда-то и служить обедню»), Мандельштам утверждает: «Со времен Батюшкова в русской поэзии не звучало столь новой и зрелой гармонии. …Тогда приходит поэт, воскрешающий девственную силу логического строя предложения. Именно этому удивлялся в Батюшкове Пушкин, и своего Пушкина ждет Пастернак».
Батюшков же, «оплакавший Тасса», и сам, подобно Тассу, испивший из чаши душевного недуга, для Мандельштама неотрывен и от его «любимых итальянцев» – Данта, Ариоста и Тасса. Общее сопряжение этих пяти поэтов, словно решение некой математической пропорции, мы находим в «Разговоре о Данте», в самом начале его первой редакции, писавшейся, как и стихотворение «Ариост», в мае 1933 года в Старом Крыму:
«Незнакомство русских читателей с итальянскими поэтами – я разумею Данта, Ариоста и Тасса – тем более поразительно, что не кто иной, как Пушкин воспринял от итальянцев взрывчатость и неожиданность гармонии.
В понимании Пушкина, которое он свободно унаследовал от великих итальянцев, поэзия есть роскошь, но роскошь насущно необходимая и подчас горькая, как хлеб.
…Никогда не признававшийся в прямом на него влиянии итальянцев, Пушкин был тем не менее втянут в гармоническую и чувственную сферу Ариоста и Тасса. Мне кажется, ему всегда было мало одной только вокальной, физиологической прелести стиха и он боялся быть порабощенным ею, чтобы не навлечь на себя печальной участи Тасса, его болезненной славы, его чудного позора.
…Русская поэзия выросла так, как будто Данта не существовало. Это несчастье нами до сих пор не осознано. Батюшков – записная книжка нерожденного Пушкина – погиб оттого, что вкусил от тассовых чар, не имея к ним дантовой прививки».
В отличие от своего друга Анны Ахматовой, интересовавшейся мельчайшими подробностями каждодневного бытия и быта Пушкина и малейшими перемещениями и сменами настроений в кругу пушкинских знакомых (на основании чего она строила смелые догадки, прямо или косвенно подтверждавшие то, что ей слышалось в творческом опыте Пушкина), Мандельштам безоговорочно предпочитал знанию и ощущению пушкинской биографии знание и ощущение пушкинской судьбы.
Именно этим «понимающим» чувством проникнут дошедший до нас лишь в отрывках мандельштамовский доклад «Пушкин и Скрябин»:
«Пушкин и Скрябин – два превращения одного солнца, два перебоя одного сердца. Дважды смерть художника собирала русский народ и зажигала над ним свое солнце. Они явили пример соборной русской кончины, умерли полной смертью, как живут полной жизнью, их личность, умирая, расширилась до символа целого народа, и солнце-сердце умирающего остановилось навеки в зените страдания и славы.
Я хочу говорить о смерти Скрябина (а стало быть, и о смерти Пушкина. – П. Н.) как о высшем акте его творчества. Мне кажется, смерть художника не стоит выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено.
Пушкина хоронили ночью. Хоронили тайно. Мраморный Исакий – великолепный саркофаг – так и не дождался солнечного тела поэта. Ночью положили солнце в гроб, и в январскую стужу проскрипели полозья саней, увозивших для отпеванья прах поэта.
Я вспомнил картину пушкинских похорон, чтобы вызвать в вашей памяти образ ночного солнца, образ поздней греческой трагедии, созданный Еврипидом, – видение несчастной Федры».
Поэзия и судьба, жизнь и смерть – для Мандельштама – неразрывны, творчески едины. И голова Шенье, скатившаяся с плеч за день до разгрома революции, и полная безвестность кончины Вийона, и гибель Пушкина вместе с полицейскими похоронами его, и смерть Блока, а может быть, и собственная смерть – в мировоззрении Мандельштама не случайные, а фатально закономерные вехи, неизбежные финалы жизненных страстей поэтов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.