Текст книги "Con amore. Этюды о Мандельштаме"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 64 страниц)
Но никакое заочное знание не могли бы заменить в мироощущении Мандельштама те полгода, что он провел непосредственно в Германии. В конце сентября или начале октября 1909 года, оставив семейных на курорте, Мандельштам переехал в Гейдельберг. Записавшись на философский факультет на зимний семестр 1909/1910 годов, он провел здесь осень, зиму и весну, по крайней мере ее начало517517
См. об этом подробнее в наст. издании, с. 275 – 331.
[Закрыть].
Черед же стихов, так или иначе связанных с Германией, пришел позже – только в 1913 году. Первым, насколько можно судить, было стихотворение «Бах»:
Здесь прихожане – дети праха
И доски вместо образов,
Где мелом – Себастьяна Баха
Лишь цифры значатся псалмов.
Разноголосица какая
В трактирах буйных и церквах,
А ты ликуешь, как Исайя,
О, рассудительнейший Бах!..
В тот же год518518
Впрочем, есть основания и для другой датировки: «1915».
[Закрыть] лютеровская фраза – «Hier stehe ich – ich kann nicht anders…» – легла в эпиграф и начало знаменитого четверостишия:
«Здесь я стою – я не могу иначе»,
Не просветлеет темная гора —
И кряжистого Лютера незрячий
Витает дух над куполом Петра.
«Кряжистость», крестьянскость, огненная романтическая наивность, по Мандельштаму, – непременные спутники немецкого духа. Превосходно зная «правила», среду, почву, регламент, Мандельштам тем более ценил «исключения». Тот же царственно-жертвенный костер бетховенских симфоний, например, их личностное и в высоком смысле индивидуалистское начало519519
См. «Оду Бетховену» (1914) и статью «Скрябин и христианство» (1915).
[Закрыть].
…Между тем незаметно подкрался июль 14-го года. Выстрел, грянувший в Сараево, разбудил бога войны и всех ее бесов. Россия и Германия оказались врагами, в стихи ворвались сполохи пожаров, бомбардировок, смерти. Истинная хрупкость и зыбкость, казалось бы, неоспоримых культурных ценностей – внушала ужас.
В сентябре европейцы были поражены известиями о бомбардировках немцами готических красавцев-соборов во французских городах: «Отныне и вовеки, – писал известный журналист В.И. Немирович-Данченко, – проклятие и презрение тебе, некогда великая страна, павшая сейчас до последних степеней варварства… Мы не пойдем за тобою. Мы пощадим твой Кельнский собор, чтобы каждый вечер и утро от солнца выступал румянец стыда на его башнях, на его каменных стенах – от призраков таких же, как и он, великих, но уничтоженных соборов Реймса и Лувена»520520
Нива. 1914. № 40. 4 октября.
[Закрыть].
Сходные чувства испытывал, по-видимому, и Мандельштам. В том же сентябре 1914 года он написал стихотворение «Реймский собор» (другой вариант заглавия: «Реймс и Кельн»), с которым не раз выступал на различных вечерах (сборы от них, как правило, шли в пользу лазаретных касс). Вот первоначальная – «длинная» – версия этих стихов521521
Недовольный этой редакцией, Мандельштам отбросил первые две строфы и именно в таком виде пустил стихи в печать (Петроградские вечера. 1915. Кн. 4. С. 13 – 16).
[Закрыть]:
Шатались башни, колокол звучал —
Друг горожан, окрестностей отрада,
Епископ все молитвы прочитал,
И рухнула священная громада.
Здесь нужен Роланд, чтоб трубить из рога
Пока не разорвется Олифан.
Нельзя судить бессмысленный таран
Или германцев, позабывших бога.
Но в старом Кельне тоже есть собор,
Неконченный и все-таки прекрасный,
И хоть один священник беспристрастный,
И в дивной целости стрельчатый бор.
Он потрясен чудовищным набатом,
И в грозный час, когда густеет мгла,
Немецкие поют колокола:
– Что сотворили вы над реймским братом?
Тут примечательно само противопоставление «германского» – как отвлеченно-имперского, воинственного, грубого – и «немецкого» – как причастного культуре, совести, христианству. «Германец выкормил орла», – как будет сказано позднее в стихотворении «Зверинец», или «Ода миру» (1916). Призывая запереть всех воюющих, державных «зверей» – орла, льва, петуха, медведя – в душеспасительном «зверинце», Мандельштам обращался к праистокам – «вину времен», к равно необходимому всем и каждому «льну», к глубинному очистительному свету великих рек – Волги и Рейна, испокон века призванных течь и обмывать раны великих своих стран и народов. Символическое значение этих рек было столь прочно и неоспоримо, что и годом позже, когда все окончательно перепуталось, и отброшенная во времена варварства Европа («Шумели в первый раз германские дубы, / Европа плакала в тенетах…») не представляла уже, что на самом деле с нею станется, именно через реки Мандельштам уловил и по-своему выразил, напророчил грядущее историческое небытие и России и Германии, их союзную, их роковую причастность к царству мертвых:
…Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
Внутренняя коннотационная взаимозаменяемость таких связок как «Россия – Волга» или «Лорелея – Рейн – Германия» в процитированном стихотворении «Декабрист» (июнь 1917) самоочевидна.
Это же подтверждает и набросок 1935 года, созданный во время работы над циклом «Кама»:
Это я. Это Рейн. Браток, помоги.
Празднуют первое мая враги.
Лорелеиным гребнем я жив, я теку
Виноградные жилы разрезать в соку.
В другом пореволюционном стихотворении («Когда на площадях и в тишине келейной / Мы сходим медленно с ума…», декабрь 1917) отрезвляет – вино, «холодный и чистый рейнвейн», предложенный поэту – и поэтом – от лица чисто российской «стужи» и «жестокой зимы». Насколько же, воистину, «все перепуталось»!
Вскорости было написано и стихотворение «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа. / Нам пели Шуберта – родная колыбель…»522522
В одном из автографов оно даже имело заглавие: «Шуберт» (собрание М.И. Чуванова).
[Закрыть]. У этого стихотворения есть четкий адресат – Анна Ахматова – и столь же четкий импульс: посещение вместе с ней концерта певицы О.Н. Бутомо-Названовой, состоявшегося 30 декабря 1917 года в Малом зале Петроградской консерватории523523
В программе – романсы Ф. Шуберта и Н. Метнера (см. комментарий Б.А. Каца в кн.: Мандельштам О. “Полон музыки, музы и муки…”. Стихи и проза. Ленинград, 1991. С. 118).
[Закрыть]. Стихотворение, открывающееся эпиграфом из Гейне, – «Du, Doppelgänger, du, o bleicher Geselle!..»524524
«О, <мой> двойник, о, <мой> бледный собрат!..» (Из стихотворения Г. Гейне «Двойник», входившего в «Книгу песен»).
[Закрыть] – и вовсе переносит нас в Германию – в ту самую, где философствующий школяр любовался с противоположного берега городом, замком, рекой – под вдохновенный аккомпанемент соловьев. Знаменитые шубертовские романсы – на стихи Гете («Лесной царь»), Гейне («Двойник»), В. Мюллера («Прекрасная мельничиха»), – как это у него нередко бывает, сплавлены у Мандельштама в одно целое.
Сам же Шуберт встречается и у позднего Мандельштама едва ли не чаще других композиторов525525
«Жил Александр Герцович…», 27 марта 1931 года), «И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…», ноябрь 1933 – январь 1934 гг.
[Закрыть]. А в стихах, написанных на смерть Ольги Ваксель526526
«На мертвых ресницах Исакий замерз…» и «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» (июнь 1935 года).
[Закрыть], – встретим не только упоминание имени Шуберта, но и новые отсылки к его романсным циклам (в частности, к песне «Движение» из цикла «Прекрасная мельничиха»):
…И Шуберта в шубе замерз талисман, —
Движенье, движенье, движенье.
Но бесспорной кульминацией немецкой темы у Мандельштама является стихотворение «К немецкой речи» – уникальное в целом ряде отношений527527
См. его разбор в наст. издании, с. 159 – 169.
[Закрыть].
«РИМ-ЧЕЛОВЕК»:
МАНДЕЛЬШТАМ И ИТАЛИЯ
Стефано Гардзонио
Путешествия
Италия для Осипа Мандельштама – это не страна как страна в ряду прочих, а нечто гораздо большее. Скорее это целый континент или даже материк. Континент Культуры, материк Истории, исток европеизма и самой Европы, начало начал.
В таком понимании Мандельштам, собственно, никогда и не покидал своей Италии, всегда носил ее с собой, но все же часто и остро тосковал от того, что физически это не так. Многие его путешествия и 20-х, и 30-х годов (в частности, в Крым или в Армению) и даже ссылка в Воронеж воспринимались им по шкале «приближения» к Италии, к Средиземноморью или «отдаления» от них. Своего физического максимума тоска достигла именно в Воронеже.
Сугубо биографически Мандельштам был в Италии дважды. Первый раз – буквально на один день и тайком от родителей – он посетил Геную. Об этом свидетельствует его письмо среднему брату Шуре от 24 июля (6 августа)1908 года – замечательной красоты почтовая карточка с фотографией г. Сиона в Швейцарии.
Russie. Финляндия. Райвола. Дача Пец. А. Э. Мандельштаму.
Шуринька!
Я еду в Италию! Это вышло само собой. У меня 20 фр<анков> с собою – но это ничего. Один день в Генуе, несколько часов у моря и обратно в Берн. Мне даже нравится эта стремительность. Поезд вьется по узкой долине Роны. Отвесные стены – скалы и лес завешены облаками. “Они”528528
Речь идет, очевидно, о матери и младшем брате – Ф.О. Мандельштам и Е.Э. Мандельштаме, находившихся в это время в Берне.
[Закрыть] ничего не знают – пока, конечно.
Add’io!529529
До свиданья! (ит.)
[Закрыть]
Ося.
Всего несколько часов у моря, на берегу Генуэзского залива («…Генуи ленивая дуга…»), но как отзовутся эти острые впечатления от спонтанного «набега» на генуэзскую метрополию позднее в Крыму, в Феодосии и в Судаке, где Мандельштама ждали встречи с остатками генуэзских крепостей!
Второе итальянское путешествие Мандельштама состоялось весной (предположительно в марте) 1910 года, по завершении семестра в Гейдельбергском университете. Поэт как бы последовал «совету» одного из своих профессоров, искусствоведа Генриха Тоде, в шутку (а может и всерьез) не понимавшего, как это можно ходить на его лекции, скажем, на «Основы истории искусства» или на «Великие венецианские художники XVI века» (именно их и слушал Мандельштам), и при этом так ни разу в Италии не побывать530530
См. в наст. издании, с. 300 – 301.
[Закрыть]. Из Италии поэт вернулся уже не в Гейдельберг, а в Санкт-Петербург. Маршрут этой поездки никак не задокументирован, но по позднейшим стихам можно смело предполагать, что мимо Рима, Флоренции, Венеции и Неаполя Мандельштам не проехал.
Но на самом деле Мандельштам подчинился не столько внешнему, сколько внутреннему голосу, – сирене, манившей его в Италию, может быть, всю жизнь. «Ожог» от этих двух коротких посещений Италии был пожизненно неизгладим.
Не будет преувеличением приравнять 1932 – 1934 годы к третьему итальянскому «ожогу» Мандельштама. Тогда он учил итальянский язык и, по выражению Ахматовой, «весь бредил Дантом, читая наизусть страницами»531531
Ахматова, 2005. С. 111.
[Закрыть]. На это же время пришлись сильнейшее увлечение Петраркой, Ариостом и Тассом.
Эссе «Разговор о Данте» – почти одновременно со стихотворным «Ариостом» – писалось весной 1933 года в Старом Крыму и Коктебеле. И когда уже в Воронеже, по заказу Радиокомитета, Мандельштам переводил неаполитанские песенки, он не удержался и написал, – «На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!..»532532
В стихотворении «День стоял о пяти головах…» (1935).
[Закрыть], – то имел он в виду, конечно же, не один только Крым и не одно только «наше черноморье», но и итальянскую «лазурь» и все «широкое и братское лазорье», о которых писал в «Ариосте».
В стихи Мандельштама Италия попала далеко не сразу – спустя добрых пять лет после второго визита. Да и не всегда легко сказать, является ли Рим из широко понимаемого «римского» цикла 1914 года современным ему католическим городом, начиненным развалинами своего иного и древнего величия, или же собственно Древним Римом?
В стихотворении «О временах простых и грубых…» Рим уже совершенно абстрактен и, мешаемый в песнях со снегом, дан из перспективы скифского Овидиева изгнания. Столь же отдаленно и условно «римским» – а по сути петербургским – является и стихотворение о Казанском соборе и его создателе, Воронихине («А зодчий не был итальянец, / Но русский в Риме…»). Тот и не пытался скрывать своего восторженного подражания создателю Собора Святого Петра, но, не будучи связан тисками уже построенного, распорядился своими пространством и свободой конгениально:
И храма маленькое тело
Одушевленнее стократ
Гиганта, что скалою целой
К земле беспомощно прижат!
Но максимальной степени отвлечения от современного Рима Мандельштам достигает в «двойчатке», обращенной непосредственно к римским «развалинам».
Природа – тот же Рим и отразилась в нем.
Мы видим образы его гражданской мощи
В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,
На форуме полей и в колоннаде рощи.
Природа – тот же Рим, и, кажется, опять
Нам незачем богов напрасно беспокоить —
Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,
Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!
Мандельштамовское представление о соотнесенности в Вечном городе истории и природы, их перетекании одного в другое, необычайно сродни эйнштейновским тезисам о соотношении времени и пространства. И, когда в другом стихотворении из той же двойчатки («Когда держался Рим в союзе с естеством…»), он восклицает —
А ныне человек – ни раб, ни властелин,
Не опьянен собой – а только отуманен;
Невольно думаешь: всемирный горожанин!
А хочется сказать – всемирный гражданин!
– то эту «всемирность» воспринимаешь не как глобальный космополитизм «граждан мира», а скорее как некий пан-историзм, как некие причастность и «гражданство» во всемирной истории. Человек мира – это человек Рима.
Тогда приоткрывается и смысл уподобления Мандельштамом Рима – «месту человека во вселенной». Мировая история обнаруживает себя не только как экстерриториальная, но и как вневременная категория, способная выкристаллизовываться в такие абстрактные категории как, скажем, демократия, свобода, закон, гуманизм, человеческое достоинство. Это открылось ему в Риме, и с таким багажом и таким «посохом» ему уже не страшно и не стыдно будет пускаться в любой путь, хотя бы он и вел на Вторую Речку!
И в то же время в мандельштамовском Риме есть «место» и для католической начинки. Поэт как бы смотрит на Рим глазами и католика-неофита, и чуть ли не самого понтифика одновременно:
Поговорим о Риме – дивный град!
Он утвердился купола победой.
Послушаем апостольское credo:
Несется пыль, и радуги висят.
На Авентине вечно ждут царя —
Двунадесятых праздников кануны, —
И строго-канонические луны —
Двенадцать слуг его календаря.
На дольный мир глядит сквозь облак хмурый
Над Форумом огромная луна,
И голова моя обнажена —
О, холод католической тонзуры!
Стихотворение «Encyclica»533533
Папское послание.
[Закрыть], написанное уже иным размером, продолжает все ту же двойственность, не переходящую в раздвоение:
Есть обитаемая духом
Свобода – избранных удел.
Орлиным зреньем, дивным слухом
Священник римский уцелел.
И голубь не боится грома,
Которым церковь говорит;
В апостольском созвучьи: Roma! —
Он только сердце веселит…
После этого тема Рима уходит как бы в тень, уступая давлению военно-политических событий (Мандельштам – впечатленный варварскими немецкими бомбардировками – очень скоро оказался в стане противников войны). Дважды, если не трижды названа Италия в его стихотворении 1914 года «Европа», посвященном геометрическим контурам и меняющейся по ходу войны топологии Старого Света. «Ленивая дуга» Генуэзского залива и собственно «медуза» Аппенинского полуострова (именно медуза, а не более привычный «сапожок») относятся для него к безусловному ядру Европейского континента.
Как средиземный краб или звезда морская,
Был выброшен водой последний материк.
К широкой Азии, к Америке привык,
Слабеет океан, Европу омывая.
…Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта
Гусиное перо направил Меттерних, —
Впервые за сто лет и на глазах моих
Меняется твоя таинственная карта!
Через два года, в 1916 году, Мандельштам написал стихотворение «Зверинец», в котором достаточно ярко представил воющую Европу в качестве геральдического зверинца. К Италии, в частности, он обратился со следующими ироническими словами:
Италия, тебе не лень
Тревожить Рима колесницы,
С кудахтаньем домашней птицы
Перелетев через плетень?
Однако в октябре 1915 года тема Рима возвращается вновь – в цикле (или, как называл его Каблуков, «складне») о Риме: «Обиженно уходят за холмы…», «С веселым ржанием пасутся табуны…» (оба вошли в «Камень» 1916 года) и «У моря ропот старческой кифары…». Здесь, однако, уже совсем другая оптика: поэт смотрит на Рим издалека – из Крыма и сквозь Крым. Да, все здесь насквозь пропитано римскими запахами и воспоминаниями, все здесь напоминает семихолмие Вечного Города, но все-таки это не Рим – подобие, похожесть, соприродность не в силах перечеркнуть его удаленность…
Похожий, и вместе с тем совершенно другой ракурс – в одном из «московских» стихотворений Мандельштама, окрашенных влюбленностью в Марину Цветаеву. В феврале 1916 года с искренним изумлением он обнаружил в Кремле творение Аристотеля Фиоравеанти – «Успенье нежное – Флоренцию в Москве…».
Но, может быть, самое знаменитое мандельштамовское стихотворение об Италии – и самое загадочное – это «Веницейская жизнь» из «Tristiа» (1920).
Веницейской жизни, мрачной и бесплодной,
Для меня значение светло.
Вот она глядит с улыбкою холодной
В голубое дряхлое стекло.
Тонкий воздух кожи, синие прожилки,
Белый снег, зеленая парча.
Всех кладут на кипарисные носилки,
Сонных, теплых вынимают из плаща.
И горят, горят в корзинах свечи,
Словно голубь залетел в ковчег.
На театре и на праздном вече
Умирает человек.
Ибо нет спасенья от любви и страха,
Тяжелее платины Сатурново кольцо,
Черным бархатом завешенная плаха
И прекрасное лицо.
Тяжелы твои, Венеция, уборы,
В кипарисных рамах зеркала.
Воздух твой граненый. В спальне тают горы
Голубого дряхлого стекла.
Только в пальцах – роза или склянка,
Адриатика зеленая, прости!
Что же ты молчишь, скажи, венецианка,
Как от этой смерти праздничной уйти?
Черный Веспер в зеркале мерцает,
Все проходит, истина темна.
Человек родится, жемчуг умирает,
И Сусанна старцев ждать должна.
Просто поразительно, как сумел поэт уловить и передать тот немного рваный ритм венецианского прибоя, мелко и мерно, в такт гребкам, покачивающего гондолы. Этот влажный ракурс, взгляд с водной поверхности и чуть ли не через дождь, совмещен и с сухопутной перспективой – замкнутой и ограниченной достаточно небольшим пространством дворцовой, музейной или церковной залы, даже окна которой не дают выхода из этой замкнутости, ибо упирают взгляд во все ту же, покачивающуюся твердь или в противоположный берег канала. Смерть и любовь напитали собой каждую строчку этого удивительного стихотворения, но нам уже никогда не узнать того, чтó послужило ему в 1920 году реальными поводами и причиной.
Итальянская тема, точнее, итальянские реалии возвращаются в мандельштамовские стихи спустя десятилетие, в 1931 году, и с несколько другой стороны. В стихотворении «Я пью за военные астры…» неожиданно всплывает «веселое асти-спуманте» – как дешевая и плебейская альтернатива дорогому и благородному вину Папского замка. В стихотворении «Канцона» итальянским огоньком блеснуло и снова погасло само название. В белых стихах («Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…», «Еще далеко мне до патриарха…»), как бы перекликая? любимых художников, Мандельштам помянул Рафаэля и двух венецианцев – Тициана и Тинторетто («…Вхожу в вертепы чудные музеев, / Где пучатся кащеевы Рембрандты, / Достигнув блеска кордованской кожи, / Дивлюсь рогатым митрам Тициана / И Тинторетто пестрому дивлюсь / За тысячу крикливых попугаев»).
Под знаком ДантаА 1932 – 1934 годы и вовсе прошли у Мандельштама под знаком итальянской литературы – прежде всего Данта, Петрарки и Ариоста. Наряду с «Разговором о Данте» – этим, по выражению Л.Е. Пинского, ars poetica Мандельштама, – в ее магнитное поле попали и стихи, и переводы.
Кроме сонетов Петрарки, он перевел и немало стихотворных отрывков – цитат из Данте для своего «Разговора». А несколько стихотворений возникли как бы на полях «Разговора о Данте». Вот, например, этот отрывок, датированный маем 1932 года (переработан в сентябре 1935 года):
Вы помните, как бегуны
В окрестностях Вероны
Еще разматывать должны
Кусок сукна зеленый.
Но всех других опередит
Тот самый, тот, который
Из песни Данта убежит,
Ведя по кругу споры.
Через год, 4 – 6 мая 1933 года, было написано стихотворение «Ариост»:
Во всей Италии приятнейший, умнейший,
Любезный Ариост немножечко охрип.
Он наслаждается перечисленьем рыб
И перчит все моря нелепицею злейшей.
И, словно музыкант на десяти цимбалах,
Не уставая рвать повествованья нить,
Ведет туда-сюда, не зная сам, как быть,
Запутанный рассказ о рыцарских скандалах.
На языке цикад пленительная смесь
Из грусти пушкинской и средиземной спеси —
Он завирается, с Орландом куролеся,
И содрогается, преображаясь весь.
И морю говорит: шуми без всяких дум,
И деве на скале: лежи без покрывала…
Рассказывай еще – тебя нам слишком мало,
Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум.
О город ящериц, в котором нет души, —
Когда бы чаще ты таких мужей рожала,
Феррара черствая! Который раз сначала,
Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши!
В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея,
А он вельможится все лучше, все хитрее
И улыбается в крылатое окно —
Ягненку на горе, монаху на осляти,
Солдатам герцога, юродивым слегка
От винопития, чумы и чеснока,
И в сетке синих мух уснувшему дитяти.
А я люблю его неистовый досуг —
Язык бессмысленный, язык солено-сладкий
И звуков стакнутых прелестные двойчатки…
Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг.
Любезный Ариост, быть может, век пройдет —
В одно широкое и братское лазорье
Сольем твою лазурь и наше черноморье.
…И мы бывали там. И мы там пили мед…
Стихотворение «Ариост» стало «двойчаткой», но двойчаткой поневоле: оно считалось утерянным, и Мандельштам в июле 1935 года фактически заново его написал. В мае же 1933 году роль «дополнительного» играло следующее стихотворение:
Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть:
Ведь все равно ты не сумеешь стекло зубами укусить.
О, как мучительно дается чужого клекота полет —
За беззаконные восторги лихая плата стережет.
Ведь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот
В последний раз перед разлукой чужое имя не спасет.
Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас,
Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз?
И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,
Получишь уксусную губку ты для изменнических губ.
В декабре 1933 – январе 1934 Мандельштам переводил сонеты Петрарки (общим числом четыре). Арест и ссылка – сначала в Чердынь, а потом в Воронеж – поначалу ослабили сосредоточенность Мандельштама на итальянском, но очень скоро Италия и итальянские образы вернулись и в его стихи.
В июне 1935, работая над радиопередачей о Гете, он пишет о нем четверостишие, начинающееся словами: «Римских ночей полновесные слитки, Юношу Гете манившее лоно…». Там же и тогда же, в 1935 году в Воронеже, он перевел еще и несколько «Неаполитанских песенок».
Но, если в первой и второй «Воронежских тетрадях», итальянские мотивы почти не выходили на поверхность (кроме «Итальянского путешествия» Гете это еще Паганини, например), то в третьей тетради Италия снова вышла на поверхность. Так, стихотворение «Не сравнивай, живущий не сравним…», написанное 18 января 1937 года, заканчивалось следующей строфой:
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых еще воронежских холмов
К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
В марте 1937 – еще несколько «итальянских» стихов – «Тайная вечеря» (9 марта), двойчатка «Заблудился я в небе – что делать?..» (9 – 19 марта) и «Рим» (16 марта).
Где лягушки фонтанов, расквакавшись
И разбрызгавшись, больше не спят
И, однажды проснувшись, расплакавшись,
Во всю мочь своих глоток и раковин
Город, любящий сильным поддакивать,
Земноводной водою кропят, —
Древность легкая, летняя, наглая,
С жадным взглядом и плоской ступней,
Словно мост ненарушенный Ангела
В плоскоступьи над желтой водой, —
Голубой, онелепленный, пепельный,
В барабанном наросте домов —
Город, ласточкой купола лепленный
Из проулков и из сквозняков, —
Превратили в убийства питомник
Вы, коричневой крови наемники,
Италийские чернорубашечники,
Мертвых цезарей злые щенки…
Все твои, Микель Анджело, сироты,
Облеченные в камень и стыд, —
Ночь, сырая от слез, и невинный
Молодой, легконогий Давид,
И постель, на которой несдвинутый
Моисей водопадом лежит, —
Мощь свободная и мера львиная
В усыпленьи и в рабстве молчит.
И морщинистых лестниц уступки —
В площадь льющихся лестничных рек, —
Чтоб звучали шаги, как поступки,
Поднял медленный Рим-человек,
А не для искалеченных нег,
Как морские ленивые губки.
Ямы Форума заново вырыты
И открыты ворота для Ирода,
И над Римом диктатора-выродка
Подбородок тяжелый висит.
Это стихотворение – эпиграмма на диктатора-выродка – как бы раскрывает тезис об отвратительности рук власти-брадобрея (вспомните ножницы, которые спустя всего четыре с половиной года другие выродки занесут над окладистыми раввинскими бородами в городках и местечках бывшей черты оседлости!). Ни в каком другом стихотворении о Риме Мандельштам не был так топографичен и так подробен, как в этом. Фашистская Италия тут уже не смешная курица времен Первой мировой, а свора злобных щенков из «убийства питомника».
Доктрина психопата с тяжелым подбородком, как и доктрина горца с широкой грудью осетина решительно не совмещается у Мандельштама со всем тем, что выкристаллизовалось в Риме и из Рима («Рима-человека») за тысячелетия его истории.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.