Текст книги "Con amore. Этюды о Мандельштаме"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 50 (всего у книги 64 страниц)
Ни Гладков, ни Тата с добыванием воспоминаний Лютика для Надежды Яковлевны не преуспели, и она ознакомилась с ними именно по той копии, которой располагал Евгений Эмильевич.
Надо ли говорить, сколь многое в записках Ваксель, начиная с «прозаической художницы» и «ног как у таксы», было для Надежды Яковлевны просто непереносимо! Поглядевшись в зеркало чужих мемуаров, она ощутила себя остро уязвленной и униженной. Мертвая Ольга, снисходительно смотрящая с этих страниц на нее сверху вниз, и из могилы нанесла ей сокрушительной силы удар и как бы отомстила сполна за все «свинство» мандельштамовского разрыва. Нелепое предположение о том, что воспоминания Лютика не то надиктованы, не то записаны ее матерью, только подчеркивают ту растерянность и то замешательство, в которые вдруг впала Надежда Яковлевна.
Возможно, что именно тогда она и ощутила настоятельную потребность написать свою версию событий и тем самым «ответить» Лютику – то ли защищаясь от ее несказанных слов, то ли атакуя их. Ей вдруг открылись и убойная сила мемуаров, и преимущества печатного и первого слова перед устными оправданиями: вон сколько громов и молний переметали они с Анной Андреевной и в Жоржика Иванова, и в Шацкого-Страховского с Маковским, и в Миндлина с Коваленковым, а чувство победы или торжества справедливости в их устном против их печатного споре все равно не возникало. А еще, кажется, она поняла – и как бы усвоила! – одну нехорошую истину: не так уж и важно, правдив мемуар или лжив.
Интересно наблюдать и ту роль, которую тема Ольги Ваксель и эскизы к ней сыграла в формировании текста и атмосферы «Второй книги» Надежды Мандельштам, где Лютику посвящена уже не пара абзацев, как в «Об Ахматовой» и в письмах, а целая главка («Пограничная ситуация»), не считая многочисленных упоминаний до и после этой главки.
Надо, однако, сказать, что сексуальная тематика отнюдь не была табу в разговорном обиходе вдовы Мандельштама. Так, ей уделено немало места в единственном видеоинтервью, данном ею для голландского телевидения в середине 1970-х годов. Пишущий эти строки, часто посещавший Надежду Яковлевну во второй половине 1970-х гг., может засвидетельствовать, как охотно она обращалась к теме плотской любви и ее нетрадиционных разновидностей. Иногда для этого был повод (скажем, выход в «Новом мире» «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой), но чаще всего никакого повода и не требовалось. Рассказы о ее киевских любовниках (без называния имен!) и фразочки типа «Ося был у меня не первый» с комментариями никогда не выходили на первый план, но не были и редкостью.
Некоторые мемуаристки, преодолев неловкость, фиксируют проявления сексуальной революции у Надежды Яковлевны и в 1920 – 30-е (Э. Герштейн), и в 1940-е (Л. Глазунова) годы.
Годы богемной юности не прошли для Надежды Яковлевны бесследно. Да и Лютик едва ли уступала ей по степени раскрепощенности. А по какому-то внутреннему счету, особенно если мерилом считать любовные стихи, Надежда Яковлевна тогда Лютику все-таки «проиграла»! Иначе бы не бросила в сердцах про дуру-Лютика, получившую такие стихи!..
6Довольно существенно, что Ольга Ваксель была поэтом. Стихи были проявлением и потребностью ее высокоталантливой натуры, и не так уж важно, что объективно она была поэтом слабым, эпигоном акмеистов, прежде всего Ахматовой и Гумилева.
Самые ранние стихи Лютика датированы летом 1918, самые поздние – октябрем 1932 года. Но поэзия уже занимала ее и в 1916, когда, в Коктебеле, она виделась с Мандельштамом и тосковала по Арсении Федоровиче, своем будущем муже, разражаясь в его адрес стихами. Хорошо, что они не сохранились.
Сохранившимся еще долго были свойственны неуклюжее изящество и подростковая угловатость: «И все чернее ночи холод, / Я так живу, о счастье помня, / И если вдохновенье – молот, / Моя душа – каменоломня» (Павловск, 1920) Или: «Задача новая стоит передо мной: / Внимательною стать и вместе осторожной, / И взвешивать, чего нельзя, что можно…» (1922). Или: «И лето нежное насыплет на плечá / Крупинки черные оранжевого мака» (1923).
Возможно, тут сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их своим друзьям-поэтам – тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:
Но если боль иссякнет, мысль увянет,
Не шевельнется уголь под золою,
Что делать мне с певучею стрелою,
Оставшейся в уже затихшей ране?
(«Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921)
И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была Лютику отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность – скучной и назойливой. Но это деланное безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть – вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, – и показывала?..)
Большинство ее стихов были написаны в традиционном раннеакмеистическом ключе, с характерным сложным грамматическим рисунком и романтическим настроением. В них как бы законсервировались десятые годы, и стихи были не хуже того, что тогда печаталось, например, в «Гиперборее».
Прототипы же легко узнаваемы. Вот стихотворение, живо напоминающее одновременно о Гумилеве и Гумилева, —
Все дни одна бродила в парке,
Потом, портрет в старинной раме
Поцеловав, я вечерами
Стихи писала при огарке.
Стихи о том, что осень близко,
О том, что в нашей церкви древней
Дракон с глазами василиска…
А вот другое, столь же отчетливо кивающее на Ахматову:
Спросили меня вчера:
«Ты счастлива?» – Я отвечала,
Что нужно подумать сначала.
(Думаю все вечера.)
Сказали: «Ну, это не то»…
Ответом таким недовольны.
Мне было смешно и больно
Немножко. Но разлито
Волнение тонкое тут,
В груди, не познавшей жизни.
В моей несчастной отчизне
Счастливыми не растут.
27 декабря 1921
А вот поклон и автору «Камня»:
Березки – как на черном бархате,
Небес прозрачна синева…
Вы, злые вороны, не каркайте!
Не верю: это не Нева.
Луга над берегами черными,
Но вдалеке нависший дым
Над городами непокорными
Под небом плачет молодым.
Расплывчатыми очертаньями
Волнуют взор и даль и близь,
И огненными трепетаньями
Во мне предчувствия слились.
Вдыхая ночи пламя сладкое,
Прислушиваясь к тишине,
Я с гордостью ловлю украдкою
Твой взор, несущийся ко мне.
19 июля 1921 Прибытково
Иногда (не часто) на страницы врывается и ее собственная биография, как, например, в стихотворении «Дети» (1921 – 1922):
У нас есть растения и собаки.
А детей не будет… Вот жалко.
<…>
На дворе играют чужие дети…
Их крики доносит порывистый ветер.
Несколько чаще среднеакмеистического обретается на ее страницах тема смерти: «Мне страшен со смертью полет… / Но поздно идти назад» (1921). Или: «И если снова молодым испугом / Я кончу лёт на черном дне колодца, / Пусть сердце темное, открытое забьется / Тобой, любимым, но далеким другом» (1922). Или: «Мне-то что! Мне не больно, не страшно – / Я недолго жила на земле…» (1922).
Конечно, ожидаешь найти «следы» и Мандельштама – и находишь! Например, в стихах февраля 1922 года:
Ведь это хорошо, что я всегда одна.
Но одиночество мое не безысходно:
Меня встречаешь ты улыбкою холодной,
А мне подобная же навсегда дана…
Ведь это хорошо, что выпита до дна
Моя печаль, и ласка так нужна мне.
Иду грустить на прибережном камне,
Моя тоска, как камень холодна…
Не много пролито янтарного вина,
Когда весь мир глаза поцеловали;
И думаю, что радостней едва ли
И девятнадцатая шествует весна…
Очнувшись от блистательного сна,
Пыталась возродить его восторг из пепла,
Но небо солнечное для меня ослепло.
Сквозь искры алые обмерзшего окна.
И ширились лучи от волокна
Дрожащего, испуганного света…
Кто знает, что дороже нам, чем это,
Когда душа усталости полна.
7 февраля 1922
Или:
Какая радость молча жить,
По целым дням – ни с кем ни слова!
Уединенно и сурово
Распутывать сомнений нить,
Нести восторг своих цепей,
Их тяжестью не поделиться.
Усталые мелькают лица,
Ты ж пламя неба жадно пей!
Какое счастье, что ты там,
В водовороте не измучен
(Как знать мне, весел или скучен?),
Тоскуешь по моим цветам.
Как хорошо, что я так жду,
И, словно в первое свиданье,
Я в ужасе от опозданья,
Увидев за окном звезду.
11 февраля 1922
И не о ресницах ли самого Мандельштама (до Вистендаля еще чуть ли не десятилетие!) часом вот эти строчки? —
Стройнее и ближе, зарей осиянный,
Чуть видимый оку, приблизившись плавно,
Встаешь успокоен, счастливый и сонный,
Глядишь сквозь ресницы с влюбленностью фавна.
21 декабря 1921
Стихов, написанных в 1925 – 1930 гг., нет или они не сохранились. Да и за 1931 – 1932 гг. осталось всего два стихотворения: одно, написанное еще в России, и второе – в Норвегии.
И это, отметим, уже совсем другие стихи – без угловатости и подражательности. В них есть и свобода и, в общем-то, легкое мастерство.
Я не сказала, что люблю,
И не подумала об этом,
Но вот каким-то теплым светом
Ты переполнил жизнь мою.
Опять могу писать стихи,
Не помня ни о чьих объятьях;
Заботиться о новых платьях
И покупать себе духи.
И вот, опять помолодев,
И лет пяток на время скинув,
Я с птичьей гордостью в воде
Свою оглядываю спину.
И с тусклой лживостью зеркал
Лицо как будто примирила.
Все оттого, что ты ласкал
Меня, нерадостный, но милый.
Май 1931
В последнем же стихотворении – еще и прямые указания на причины трагедии, толкнувшей Ольгу Ваксель на самоубийство11141114
Оно приводится чуть ниже.
[Закрыть].
Пора уже вернуться к Ресничкам-Вторым, к Христиану Вистендалю. Вот описания их первых встреч:
«Было довольно скучно. Музыканты играли всё те же, тысячу раз слышанные вещи, “Рамону” и др. Все те же надоевшие лица завсегдатаев “Европейской”, смешные пары, танцующие с ужимками, словом, пора было уходить. Вдруг Николай обнаружил на той стороне зала нечто примечательное. “Посмотрите на этого молодого еврея, какие у него замечательные ресницы!” Я возразила: “Не только ресницы”. И вечер сразу наполнился большим содержанием».
Спустя некоторое время Лютик и Реснички оказались вдвоем:
«…Я сообщила ему, что влюблена в него, как девчонка. В первый раз в жизни он слышал подобное признание, и не знал, как на него реагировать. Он никак не мог принять этого всерьез, но все же хотел выслушать всё, что я могу ему сказать. <…> Он был очень серьезен и внимателен. <…> Я вложила всю горячность своего увлечения в ласки, которыми осыпала его, и он сам был теперь ближе, нежнее и человечнее. Это было потрясающее счастье, после которого можно было умереть без сожаления или пережить долгую и скучную жизнь, согреваясь одним воспоминанием о нем. Я спала урывками, просыпаясь с блаженной улыбкой; видела его во сне, как будто мы не расставались».
Еще позднее:
«Около этого времени, встретив Х[ристиана], я согласилась снова встречаться с ним. Я чувствовала себя в силах быть ровной, спокойной, не доставлять ему неприятностей своей экспансивностью, которая его пугала.
Итак, на совершенно новых началах мы виделись снова. Теперь эти встречи в тихом шведском Консульстве были моим отдыхом, моей радостью. Ради них я готова была на всё. <…> Сначала мне казалось, что X[ристиан] так же сух и холоден, как раньше, но постепенно от раза до раза он стал проявлять ко мне настоящую нежность и внимание совершенно другого порядка, более человечного. Я была счастлива, как только это мыслимо…».
Воспоминания О. Ваксель заканчиваются описанием разгоревшейся страсти:
«…Когда я обнимала его, – это был действительно трепет живого сердца. Он говорил мне, что ожил, что он снова хочет жить и любить меня и работать, сделать что-нибудь для своей маленькой Норвегии. Я была горда и счастлива.
Бывали минуты, когда мне казалось, что возвращается пора безумия, что я снова слишком начинаю увлекаться, что я мучаю моего друга своей чрезмерной страстностью. Но я во время брала себя в руки, только сжимала зубы до скрипа, чтобы не проявить как-нибудь своих бурных настроений. Иногда во сне мне казалось, что я громко произношу его имя. Я просыпалась, обнимая подушку».
Все это было написано весной 1932 года – частично самой Ваксель, но большей частью – под ее диктовку – ее третьим мужем, норвежским дипломатом Христианом Иргенс-Вистендалем. В диктовку веришь все-таки с некоторым трудом, настолько стилистически хорошо – как бы на родном языке и на едином дыхании – все написано11151115
Да и не напишешь столько за один – первый – месяц пребывания в чужой стране, когда с избытком чисто внешних впечатлений и усилий по привыканию! Может быть, существовала предшествующая авторская редакция, лишь переписанная Вистендалем?
[Закрыть].
Воспоминания обрываются на событиях весны 1932 года, когда жить Ольге оставалось всего полгода. В эти полгода уместилось не так уж мало: поездка в Крым и на Кавказ с Христианом, лето с сыном в Мурманске и подготовка сына к поступлению в школу, в начале сентября – когда было получено официальное разрешение на брак с Вистендалем – поездка в Москву для регистрации брака и получения зарубежной визы и, последнее: приезд в Ленинград для оформления доверенностей, прощания с сыном и матерью, на чье попечение она оставляла Арсика.
«28 сентября Христиан увез Ольгу на свою родину, в столицу Норвегии Осло. <…> Она была окружена вниманием и трогательной заботой родных и друзей Христиана; языкового барьера не было, так как Ольга Александровна хорошо говорила по-французски и по-немецки, да и занятия норвежским у нее шли успешно. Но неожиданно для всех, прожив всего лишь месяц в семье Христиана, 26 октября 1932 года, оставив несколько стихотворений и рисунков, Ольга Александровна застрелилась из револьвера, найденного в ночном столике мужа. Сказались и ностальгия, и глубокая осенняя депрессия, и тяжесть от травли, которые несли ей бесконечные преследования со стороны Арсения Федоровича, усталость от жизни, в которой она безуспешно пыталась найти свое место. И твердое решение жить только до тридцати лет, которое она приняла. Смерть Ольги принесла большое горе всем близким»11161116
Цит. по: Смольевский А.А. Ольга Александровна Ваксель (1903 – 1932) // Львова А.П., Бочкарева И.А. Род Львовых. Новоторжский родословец. Выпуск I. Торжок, 2004. («Возможна ли женщине мертвой хвала?..» С. 264). Вот завершение этого рассказа: «…Через полтора года умер и Христиан от сердечной болезни. Юлия Федоровна взяла со всех своих друзей клятву, что об истинной причине смерти Ольги они ничего не скажут мне, ее сыну. В 1934 году переписка с Осло, с сестрой Христиана и с Норвежским консульством в Ленинграде прервалась».
[Закрыть].
Последнее стихотворение Ольги Ваксель – это своего рода предсмертная записка самоубийцы:
Я разучилась радоваться вам,
Поля огромные, синеющие дали,
Прислушиваясь к чуждым мне словам,
Переполняюсь горестной печали.
Уже слепая к вечной красоте,
Я проклинаю выжженное небо,
Терзающее маленьких детей,
Просящих жалобно на корку хлеба.
И этот мир – мне страшная тюрьма,
За то, что я испепеленным сердцем,
Когда и как, не ведая сама,
Пошла за ненавистным иноверцем.
Октябрь 1932
Увы, в цикле ее сердечных привязанностей (а стало быть и «отвязанностей») ничего не изменилось: и норвежский рай оказался очередной ошибкой – непредставимой поначалу, но роковою на этот раз.
8Весть о том, что Лютика нет в живых, что она застрелилась где-то в Скандинавии, достигла Мандельштама не сразу. В один из его приездов в Ленинград ее принес театральный журналист и, естественно, один из поклонников Лютика – Петр Ильич Сторицын11171117
Сторицын (Коган) Петр Ильич (1894 – 1941), литератор, театральный критик.
[Закрыть]. Громом среди ясного неба новость не оказалась, иначе стихи памяти Ваксель – и несомненно другие – появились бы сразу.
Почему же тогда спусковой крючок сработал в начале лета 1935 года в Воронеже?
Причин тут две. Главная – это обращение к Гете, занятия которым заставили Мандельштама задуматься об этапах творчества поэта и о роли женщин на этих этапах. На все это постепенно наплывал ставший уже чисто «вакселевским» образ вожделенной Миньоны.
Второе – это краткое отсутствие в Воронеже Нади. Стихи памяти Ваксель Мандельштам, безусловно, считал «остро-изменническими», и в ее присутствии такие стихи автоматически не писались.
Возможна ли женщине мертвой хвала?
Она в отчужденьи и в силе,
Ее чужелюбая власть привела
К насильственной жаркой могиле.
…Я тяжкую память твою берегу —
Дичок, медвежонок, Миньона, —
Но мельниц колеса зимуют в снегу,
И стынет рожок почтальона.
И сразу же слова о свадьбе в «заресничной стране» приобрели окончательный – совершенно новый и зловещий – смысл.
«ДАР ТАЙНОСЛЫШАНЬЯ ТЯЖЕЛЫЙ…»
(ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ)
Николаю Богомолову и Вадиму Перельмутеру
1
Суровой и прекрасной зимой 1920 – 1921 гг. чуть не все оставшиеся в Петрограде поэты, художники и ученые стянулись в одно место, поближе друг к дружке – в «убогую роскошь» Дома Искусств, целого артистического квартала на углу Невского и набережной Мойки. Это было не просто общежитие полуголодных интеллигентов – это был целый культурный мир, а те несколько лет, что он просуществовал, обернулись целой эпохой – эпохой революционного напряжения и творческого подъема. «Дом Искусств» издавал свои журналы, многие из его постояльцев запечатлел и этот мир в своих произведениях, и просто удивительно, что весь этот богатейший материал, без проникновения в который многое непонятно в истоках сегодняшнего искусства, – до сих пор не собран. Какая замечательная могла бы получиться книга!
Главу о Ходасевиче в ней я бы открыл цитатой из мандельштамовского очерка:
«Вспоминаю я моего соседа по Камчатке бывших меблированных комнат, куда сплавили нас за неимением места в хоромах Дома Искусств, – поэта Владислава Ходасевича, автора “Счастливого домика”, чей негромкий, старческий, серебряный голос за двадцатилетие его поэтического труда подарил нам всего несколько стихотворений, пленительных, как цоканье соловья, неожиданных и звонких, как девичий смех в морозную ночь» («Шуба»).
Действительно, 191 стихотворение, составившее пять прижизненных книг, – сколь это ничтожная цифра на фоне Мережковского, Брюсова, Бальмонта, даже Блока с их собраниями сочинений. Трудно подыскать поэта более скупого на стихи!..
Владислав Ходасевич родился в Москве, в Гостиной Слободе, 16 (28) мая 1886 года. Его отец и мать были родом из Литвы: Фелициан Иванович Ходасевич сомнительной карьере художника (он занимался в Академии художеств у Ф. Бруни) предпочел фотографическое ремесло, открыв магазин сначала в Туле, потом в Москве. Владислав, шестой ребенок в семье, обожал свою мать, Софью Яковлевну (урожденную Брафман). Семья была католической, но происхождение родителей позволило Ходасевичу с горечью откликнуться в ноябре 1914 г. – в одном из писем к Борису Садовскому – на газетные сообщения о погромах в Польше так: «мы, поляки, кажется, уже немножко режем нас, евреев».
Сам Ходасевич, хотя и был похоронен в Париже по католическому обряду, никогда не выказывал папистской ревности. Не забудем и того, что —
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.
Она же была и няней Влади. Читать он выучился в три года, первые стихи, обращенные к младшей из своих двух сестер («Кого я больше всех люблю, / Уж всякий знает – Женичку»), сочинил в шесть или семь лет. В раннем детстве он упал со второго этажа, в девять лет переболел черной оспой – и то, и другое обошлось без последствий.
В 1896 – 1904 гг. учился в 3-й Московской гимназии (в одном классе с братом Валерия Брюсова Александром), твердый «четверочник». В автобиографической канве, сделанной в 1922 году по просьбе Н.Н. Берберовой, обращает на себя внимание ремарка, относящаяся к 1903 году: «Стихи навсегда». В 1904 году поступил в Московский университет на юридический; спустя год – перевелся на историко-филологический, где проучился два года, после чего был отчислен за неуплату взноса за обучение.
Выход «Молодости» – первой книги Владислава Ходасевича – позволил ему снова приступить к занятиям осенью 1908 года. На сей раз на три полных семестра, после чего он снова увольняется, и снова по безденежью – с тем, чтобы осенью 1910 г. сделать третью и последнюю безуспешную попытку (на сей раз вновь на юридическом факультете). В мае 1911 года он распростился с alma mater навсегда.
2К этому времени Ходасевич уже хорошо известен в московских литературных кругах. С 1902 года он участник вечеров Московского литературно-художественного кружка, страстный поклонник Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, с последним он близко и горячо сдружился. В 1905 – 1907 гг. Ходасевич дебютирует в периодике, причем скорее как критик, а не поэт (соотношение публикаций 4:1). В. Гофман и В. Брюсов, два рецензента его книги «Молодость», сравнили ее с «Романтическими цветами» – первой книгой Н. Гумилева, ровесника Ходасевича.
«Молодость» была посвящена М.Э. Рындиной, первой жене Ходасевича, и вышла спустя несколько недель после их разъезда. Два с половиной года брака с этой, по отзывам современников, столь же красивой, сколь и эксцентричной богачкой, личного счастья Ходасевичу не принесли (немудрено, что слова «карты» и «пьянство» чаще других мелькают в автобиографической канве за эти годы.
Вторая книга Ходасевича – «Счастливый домик» (1914) – объединила стихи 1908 – 1913 гг. Разрыв отношений с женщиной, не относившейся всерьез к чувствам полюбившего ее поэта, нелепая смерть матери, а затем и отца – этих трех событий, произошедших в 1911 году, было более чем достаточно, чтобы поставить Ходасевича на грань самоубийства: его спас Муни – Самуил Викторович Киссин, ближайший друг. Это описывает сам Ходасевич в «Некрополе»:
«Однажды, осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашел к своему брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола, и первое, что попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил к Муни по телефону:
– Приезжай сейчас же. Буду ждать двадцать минут, больше не смогу.
Муни приехал.
В одном из писем с войны он писал мне: ”Я слишком часто чувствую себя так, как – помнишь? – ты, в пустой квартире у Михаила”.
Тот случай, конечно, он вспомнил и умирая: “наше” не забывалось. Муни находился у сослуживца. Сослуживца вызвали по какому-то делу. Оставшись один, Муни взял из чужого письменного стола револьвер и выстрелил себе в висок. Через сорок минут он умер».
Это произошло на рассвете 28 марта 1916 года в Минске, где Муни служил по санитарному военному ведомству: находившийся в Москве Ходасевич, увы, не смог вернуть долг своему спасителю. И на всю жизнь сохранил ощущение личной вины перед неспасенным другом (1922):
Леди долго руки мыла.
Леди крепко руки терла.
Эта леди не забыла
Окровавленного горла.
Леди, леди! Вы, как птица,
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится —
Мне лет шесть не спится тоже.
Весной того же 1916 года у Ходасевича открылся туберкулез позвоночника, или спондилит, – следствие неудачного падения на именинах у поэтессы Любови Столицы, после чего позвоночник сместился. Гипсовый корсет, разумеется, не повышал настроения.
Ходасевич принял обе российские революции. 15 декабря 1917 года он писал Б. Садовскому: «Верю и знаю, что нынешняя лихорадка России на пользу. Но не России Рябушинских и Гучковых, а России Садовского и …того Сидора, который является обладателем легендарной козы. Будет у нас честная трудовая страна, страна умных людей, ибо умен только тот, кто трудится. <…> К черту буржуев, говорю я»11181118
Ходасевич, 1996. С. 359 – 360.
[Закрыть].
И спустя полтора года, 3 апреля 1919, он пишет тому же адресату, что от «диктатуры бельэтажа» его «тошнит и рвет желчью»: «Я понимаю рабочего, я по какому-то, может быть, и пойму дворянина, бездельника милости Божиею, но рябушинскую сволочь, бездельника милостью собственного хамства, понять не смогу никогда.
<…> Поймите и Вы меня, в конце концов, приверженного к Совдепии. Я не пойду в коммунисты сейчас, ибо это выгодно, а потому подло, но не ручаюсь, что не пойду, если это станет рискованно»11191119
Там же, 359 – 360.
[Закрыть].
«В России новой, но великой…» – скажет Ходасевич в своем «Памятнике», а пока, в 1923 году, напишет в стихотворении «Сквозь облака фабричной гари…»:
Но на растущую всечасно
Лавину небывалых бед
Невозмутимо и бесстрастно
Глядят: историк и поэт.
Людские войны и союзы,
Бывало, славили они;
Разочарованные музы
Припомнили им эти дни —
И ныне, гордые, составить
Два правила велели впредь:
Раз: победителей не славить
Два: побежденных не жалеть.
После революции, чуть ли не впервые в жизни, Ходасевич определился на службу. Сначала секретарем третейского судьи, разбиравшего тяжбы между рабочими и предпринимателями (комиссар труда В.П. Ногин даже предлагал ему заняться новой кодификацией законов о труде, но недоучившийся юрист-второкурсник, разумеется, не счел себя достаточно для этого компетентным), затем в Театрально-музыкальной секции Моссовета и в Театральном отделе переведенного в Москву Наркомпроса.
Летом 1918 года Ходасевич, вместе с П. Муратовым и другими, организовал первую «Книжную лавку писателей» в Москве, где, в свою очередь с другими, дежурил за прилавком, а Анна Ивановна Ходасевич, на которой он фактически женился в 1911 году, сидела за кассой (книга «Счастливый домик» посвящена ей). Одновременно он читал лекции о Пушкине в московском Пролеткульте. Зимой 1919 – 1920 гг. и он, и жена некоторое время служили в Книжной палате: он – заведующим, она – секретарем.
Недоедание, зимний холод (не выше пяти градусов!), переутомление – не прошли даром: весной 1920 года Ходасевич заболел тяжелой формой фурункулеза.
Тогда же появилась третья книга стихов – «Путем зерна». Ходасевич посвятил ее памяти Муни.
… Так и душа моя идет путем зерна:
Сойдя во мрак, умрет – и оживет она.
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
(1917)
В этой книге впервые встречается одна из излюбленных форм Ходасевича – длинные фрагменты, написанные нерифмованным разностопным ямбом («Обезьяна», «Полдень» и др.).
В них, возможно, сказался такой переводческий прием Ходасевича, как его переложение русским дактилическим гекзаметром написанных на иврите поэм Саула Черняховского. Вот начало одной из них – идиллии «Вареники»:
Редкое выдалось утро, каких выдается немного
Даже весной, а весна – прекрасна в полях Украины,
В вольных, как море степях! – Но кто же первый увидел
Прелесть прохладного утра, омытого ранней росою,
В час, как заря в небесах, розовея, воздушно сияет?
Жаворонок первый увидел…
В ноябре 1920 года Ходасевич с женой и ее сыном переезжает в Петроград, где поселяется в «Доме Искусств» («хорошие две комнаты, чисто, градусов 10 – 12 тепла…») и устраивается на службу в горьковскую «Всемирную литературу», чьим представителем в Москве он стал после переезда в новую столицу. Его избирают в комитет Дома Литераторов, в правление Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей, в суд чести при этой организации, в Высший совет Дома Искусств. В этой, несколько искусственной и карнавальной, атмосфере литературного Петрограда, с удивительной быстротой – за два с небольшим года – сложилась четвертая книга Ходасевича «Тяжелая лира» (в ее первое, госиздатовское, издание 1922 года вошло 43 стихотворения, во второе, берлинское, 47 стихотворений, из них около 30 датированы 1921 годом).
С выходом «Путем зерна» Ходасевич окончательно утвердился в ряду первых поэтов Серебряного века. Не отрекаясь от предыдущих книг, тем не менее, с нее он повел отсчет своим лучшим стихам, составляя свое последнее прижизненное избранное – парижский том «Собрания стихов» (1927). Вторая часть этой книги и есть «Тяжелая лира», а третья – книга «Европейская ночь»: стихи, написанные Ходасевичем уже за границей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.