Текст книги "Дерись или беги (сборник)"
Автор книги: Полина Клюкина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Тигр
Дядя Саша всегда казался очень хорошим человеком, уж куда лучше отца. Он никогда не изменял жене и всё всегда выполнял молча. Даже если это была не его воля. Папа же всему противился. Он не выполнял маминых поручений, не приходил вовремя с работы, опаздывал на ее дни рождения, мои дни рождения и дни рождения брата, даже бабушки. Зато папа всегда дарил на Восьмое марта цветы, а дядя Саша – он в этот день ничего не дарил, зато даже не напивался.
Это был зоопарк, который назывался у них семейной жизнью, зачем далеко ходить – соседка колотит мужа и смотрит на прохожего, мол, вон какой знатный мужчина, а я что выбрала? Те, что слева и справа, – куда лучше. Точно так же дела обстоят со случившейся, прожитой жизнью и будущим. Прошлое – цветные фото, позапрошлое – сепия, а будущее – уже хорошо, если они черно-белые. Дядя Саша сидит у окна и вздыхает: «Теперь жизнь другая, пошто живешь – непонятно».
Почему он так тосковал – сначала Лиля позвонила из аэропорта и властным тоном просила его не опаздывать. Он и не опоздал. Потом в четыре руки несли ее вещи, она накупила себе подделок и теперь крутилась у зеркала, ко всем старым тряпицам прикладывала новые. Зато сэкономила пять тысяч. «А осталась бы дома, – ворчал дядя Саша, – вообще бы нисколечко не потратила». Чему же тут радоваться – встретил жену из Турции.
Дядя Саша давно уже был немолод, впрочем, как и Лиля, а когда только встретились – она казалась его моложе. У него не было своих детей, он, может быть, и хотел бы, чтоб остался ему какой-нибудь плод ранней связи, однако не вышло. Та самая ранняя связь распалась, когда ему еще тридцати не было. Прекрасный, практически ювенильный возраст, вполне годящийся на то, чтобы сходиться и расходиться. Однако только сейчас ему стало понятно, что она и была той самой, с кем не нужно, нельзя было быть молодым. Словом сказать, Фатя была полной женственности и теплоты, бархатной девушкой.
В середине лета в Березниках провалилась земля. Провалилась линия федеральной железной дороги, жилые дома и стройки. А потом еще и на вокзале появилось зияние глубиной в двадцать метров, шириной в пятьдесят, протяженностью – в пятьдесят два. Туда провалился вагон и много-много ненужного хлама, провалился и дядя Саша. То есть ему казалось, что он теперь там, среди корзинок, картонок и маленьких собачонок, среди неверных мужей и пятидесяти семи подстаканников. До армии Саша не ходил даже в местный клуб, зато, когда седина покрыла всю голову, смог не только разочек спрелюбодействовать, но и сделать это на семейном ложе.
А действо это происходило так: когда Лиличка впервые отправилась в Турцию, дядя Саша решил сразу же, не откладывая, уйти в запой. Но не такой, как у всех, – без депрессий и белой горячки, на них времени не хватало. После этого оставалось у него всего несколько дней, и нужно было срочно планировать, как их истратить во благо. Тогда дядя Саша вышел на улицу и дошел до скамейки, стоящей около дома. В жестоко натопленном городе пропотел он и промучился в результате до самого вечера, пока не подошла к нему длинноногая и не познакомилась, пока не предложила измерить длину ее ног.
В допотопной армейской жизни, строевой и бранной, наступательной, с притягивающими магнитами возле деревянной столовки и железных коек, не было более теплого занятия, чем разговор о любимых. Не было даже обыденных бытовых разговорчиков, поскольку любые детали дня приводили в уныние всякого и тут же отправляли всех спать. Обостренность, отзывчивость, ощутительность и переимчивость соседствующих жизней происходила еженощно и неизбежно. Благодаря этому и выдерживали – рассказам о красавицах, которые дожидались дома. А потом Саша вернулся, когда совсем созрел и уже точно знал, что пора жениться. Остановился возле чужой ограды перекурить и не успел еще достать папироску, как распахнулась калитка и вышла она. Она прошла мимо, поправила волосы – и скромненько-скромненько ему улыбнулась. Томно и даже, может быть, кисловато. В тот же момент старухи стали приглядываться, выпорхнули из окон и в одинаковых позах принялись наблюдать: «Кто таков и чё к нашей Фатюшке лезет».
В июле сыграли свадьбу, а в августе он уехал в студенты биологического факультета в Пермь. В описываемый момент он был точно отпущенным с каторги, снял, наконец, колодки, выкинул газету «Березниковский рабочий». А Фатя осталась под Березниками, устроилась в школу и стала учить детей рисованию. Ждала его на вокзале каждые выходные, он приезжал, потом уезжал, она бежала за электричкой и умоляла остаться. И стоял он у той же ограды спустя год, важно расправив плечи, уложив руки в брюки, пытаясь отгородиться навсегда от всех этих пресных драм. А навстречу ему сквозь заросший сад, перешагивая, перепрыгивая сорняки, выходила прощаться Фатя. Трава задирала тонкий подол, Фатинья мазала по щекам слезы, она была пасмурнее обычного, тише и почему-то красивее, чем раньше.
После полуночи в их квартире всегда становилось пусто. И даже электричество не могло этому помешать. Столб света стоял в комнате и казался рентгеновским жирным лучом. Он указывал на пустоту – так бывает, когда в течение дня ничего не меняется. Вернув длинноногую на улицу, улыбнувшись соседям, дядя Саша шагнул в подъезд, затем вошел в квартиру и увидел, как преступно теперь смотрелась его зияющая, «провалившаяся» постель. Свет спускался на глубину двадцати метров, указывал прямо на койку, на упавший вагон, подстаканники и все лежащие там головы. Дядя Саша шагнул вперед и наступил на каждую из них, прошел на кухню и сел рядом с собакой. В этот момент она почему-то очень его раздражала, ему хотелось вцепиться в нее, схватить за горло, а потом удушить или сломать ей шею. Но он не стал. Потому что знал, что и это скоро пройдет. Что и это скоро станет обыкновенной сепией.
Русалка
Больше всего дед любил бабушку. Иногда, правда, случалось, и ее он обвинял в какой-то своей неразрешенности, порой даже злился на нее и тогда мог запустить бадажком. Но мы-то все знали: несмотря ни на что, он всегда был благодарен ей за те пять десятков, которые они прожили бок о бок.
Земля наша в ту пору принадлежала татарам, впрочем, как и все земли в окрестностях. Она сдавалась в аренду раскулаченным мещанам под житье. Прадед Михаил с женой и моей пятилетней бабушкой на том берегу сами построили мельницу и небольшую бревенчатую избу. Ставни покрасили синькой, крылечко сделали невысоким, с двумя ступенями, с расчетом на старость и слабину ног. Уже с первых доходов от нового предприятия семья стала зажиточной.
Дед давно умер, но склонность к подвигам точно успел передать своим детям. Поэтому, когда родителям вконец наскучил город, папа тут же купил квартиру в Уинске, в поселке явно не городского типа. В пятнадцать коробок уложилась вся наша прежняя жизнь, и мы уехали обживать новый дом в глухую-глухую провинцию.
Наш дом был в два этажа росту, стоял в самом центре Уинска. В часе езды находилась деревня, где выросла мама и откуда очень рано уехала. Теперь каждые выходные мы заводили наш пятьдесят девятый газик, который, кстати сказать, папа собрал из металлолома, и гнали в деревню. Летом – за ягодами и молоком, зимой – за свежим мясом и снова за молоком. Мы всегда просили растопить для нас баню, почти всегда брат бежал оттуда зареванный. По дороге он запинался и часто даже угождал в навоз, затем снова возвращался в баню и попадал прямо в папины ручищи. Он уже дожидался, готовил полок и продолжал поддавать, жарко распаривал веничек и улыбался.
Возвращались мы всегда за полночь в понедельник, когда всего пару часов оставалось до новой рабочей недели. Жили от выходных и до выходных, мерзли в нашей новой квартире, по очереди таскали воду с колонки и спорили, кто пойдет следующий. Этот дом был тонкостенный, и потому мы называли его карточным, и только для папы он был самым прочным. Мама выходила на работу и каждый день задирала голову кверху, оценивала козырек и причитала, мол, каменная глыба когда-нибудь обязательно на нас свалится. «Обвалятся наши карты, – нервно повторяла мама, – эх, не доиграем».
Затем, когда наступило лето, отец снова усадил нас в машину. Закинул нам на колени пару мешков с мукой, парочку с макаронами, придавил их охотничьим ружьем, десятком пачек патронов и, наверное, для надежности, чтоб мы не сбежали, уложил сверху контрольный палас. Непонятно когда, он приобрел еще жилище, но теперь уже дом, не большой, но зато в деревне. К домику прилагались и восемь соток нашего собственного огорода, которые отец незамедлительно стал заполнять всеми возможными овощами. Он взрыхлял чернозем до самого края, где начиналось болото, засаживал его десятью ведрами картошки, затем судорожно искал новый участок и тут же снова принимался за дело.
По вечерам, когда нам становилось совсем скучно, мы собирались в кружок и вспоминали город. Так наступала ночь, и мы отправлялись спать. А потом отец откуда-то откопал доски и соорудил для нас во дворе столик. Теперь каждый вечер мы усаживались все вместе, растапливали дедовский самовар болотным сапогом, пускали дымы на полдеревни, заваривали какую-нибудь муравку и долго, откармливая каждого комара, пили из блюдечек чай.
Во всей нашей деревне оставалось только несколько настоящих старух. Остальные были подделками – доживали до сорока и тут же надевали на голову платок. Будто нарочно, чтобы покрепче шамкать, с того же момента они больше не вставляли, не чистили и не лечили зубов. Самыми славными настоящими старухами были Валентина, Марья, Дина и, конечно, моя бабушка Катя. Баб Валя, у которой единственной не было семейства, продавала молоко, сметану и творог, баб Марья любила слушать чужие рассказы, у Дины был самый знатный погреб, латаная крыша и внучка, которая ни с кем не разговаривала. А у баб Кати было все не так как у них. Ничего она не продавала, у нее всегда было семейство, которое наезжало как Мамай, а дочка ее, Валька, была, напротив, даже слишком общительная.
В тот день, укрыв худые плечи байковым цветастым халатом, баб Катя дожидалась нас в гости. Нащупав валенки с утра, нырнув в них, она уже до вечера из них не вылезала. Неспешно выбралась из сетки железной кровати, ухватилась за кочергу и стала тревожить угли в печи. Ограда скрипнула, заслон заскользил, вошла Валька. Шуршание кульков, медленные шаги, и вот она уже входит в дом. Перебирается по застенкам, вытянутые колени гамаш промелькнули в чулане, затем в спальне. Закрыв занавески, Валька стянула пальто. Взглянула в зеркало, вытаращила темные глазенки, оценила мешки под глазами, захлопнула ящик комода и натянула штаны повыше.
Когда стрелка часов перешагнула, наконец, полдень, мы пришли в гости. В городских куртёшках и блестящих удобных калошах, красных изнутри, снаружи черных. Принесли покупных печений. Бабушка сразу же выставила их на стол и за весь вечер к ним не притронулась. Пока мы все сидели за столом, Валька намывала посуду. Она выглянула с кухни, все посмотрели на нее вопросительно, и она сразу же вернулась обратно. Глазенки ее были настолько малы, что, казалось, сквозь эти зияния она не видела даже света.
Не выходила, потому что, видимо, злилась на нас за то, что мы переводим ее молоко, другие продают и деньги получают, зато вот мы своим скармливаем. Всегда так было – она за скотиной ходит, доит корову, а потом наведываются какие-нибудь родственнички и разоряют. Видимо, она все же просматривала возможность баб-Катиного скорого конца, и потому нужен был строгий расчет, куда она потом денется и на что будет жить. Урожаем особо не проживешь, работать – не хватит духу, во-первых, не молода, а во-вторых, станет ли кто-то брать на работу алкоголичку. Если только дрова колоть. Летом можно еще сено обметывать, но за это в деревне тоже платили бутылкой. Так Валька уже заранее сердилась на мать, на нас, родственничков, которые съедали ее беспечную старость. Не простые это были размышления, но обычные по меркам деревенских старух – речь шла о главном, о благополучии, о том, как выжить. И только выжить, а не нажиться – об этом и речи быть не могло.
Но баночку сметаны у Вальки мы с мамой все-таки купили. Она так растрогалась, что мы втроем даже пошли прогуляться и проведать баню. Молча стояли около бани, Валька ворочала угли, а затем вышла и разревелась: «Помощь мне нужна! Очень нужна, лечиться хочу!» Жаловалась, мол, у многих баб меры нет, но только ее так в собственном доме ненавидят. Она просила найти для нее врача, готова была сохранить для этих целей пенсию, и мама с баб Катей в тот вечер сами на радостях за это дело по стопке выпили.
Стали ушивать баб-Катин плащ и устраивать Вальке примерки. «Мне-то он уже куда, – рассуждала баб Катя, – я уж, может, и на улицу-то больше не выйду». Мой неугомонный папа, когда увидел наше занятие, сразу нашел ключи от дедовского сарая и отправился на поиски необходимых ему вещей – топора, пилы, тачки. Вернулся он только после полуночи с прялками и лаптями, чугунками и разными часиками. Теперь дом напоминал музей ваяния и зодчества, а у папы восторженно сияли глаза. Мы знали, что у всего этого барахла были когда-то свои хозяева, и потому с этих пор лучшим занятием было воображать судьбы этих предметов.
– Шуточки, думаете? – Бабушка взяла прялку и стала стирать с нее пыль.
– А чё, призраков надо бояться? – мы с мамой стали изображать прядущих девиц.
– Сядьте-ка ближе, расскажу вам чего.
С того дня мы стали бережнее относиться ко всему хламу, который папа притаскивал в дом. В каком именно году, бабушка уже и не помнила, поселилась в нашей деревне приезжая Павла. Местные хлопцы, женатые и не женатые, во главе с красавцем Костей сразу стали утаптывать садик под ее окнами. Таскали ей на гостинцы подсолнухи и зазывали на свидания. Но Павла песен не пела, кос не плела и на свидания не ходила. Целыми днями она пряла и вскоре по селу поползли слушки: мол, девка – ведьма, и если спрядет что да на тебя наденет – тут же и подохнешь!
Однажды в Иванов день Павла не пришла в церковь. Люди стали браниться: молодая, а порядкам не следует. Потом, под вечер, к Павле пришла Аннушка, тучная старуха, вскормившая своих семерых и соседских четверых. За это ее в деревне и уважали, хотя чаще боялись. Похотливого мужа Костю она так могла коромыслом отделать, что тот потом неделю не глядел на баб. Пришла и давай угрожать. А Павла, рассказывала бабушка, девица не из пужливых была.
В ту пору деревня наша была в составе Осинского уезда. Там же образовалась и Иштеряковская волость, где собаки и сегодня только на татарском и лают. Ни одного русского там не было. Зато Воскресенск наш был только русским, собрал в себе жителей берегов Ирени и Тулвы, отколупнулись они от всех прочих татар и даже сумели свою церковь построить. С тех пор, кроме одного на всех участкового, ничего нашу деревню с Иштеряками, Бикбаями, Барсаями и Мерекаями не связывает.
Вечером по берегам высыпали все жители уезда. Жгли костры и, взявшись за руки, прыгали через огонь. Увидев тут же и Павлу, все вдруг заохали и зашептались, и только моя бабушка, ей было тогда не больше десяти лет, взяла Павлу за руку и повела в хоровод. Песня тут же стихла, за ней появились ряженые. Из воды выскочил одетый в русалку мужик, выскочил и давай девок пугать. Затаскивает их в воду, а они его матом и визгом. Толкают русалку: «Убирайся, нечисть, мужа испортишь, урожай нам погубишь!» А пуще всех Аннушка навалилась, колотит русалку по башке и прикрикивает: «Ты, нежить, проказу-то тут не сей, не дадим тебе надругаться над мужиками!» Так русалка и повалился на землю, скрючился и застонал. А Аннушка сразу к Павле: видишь, Пашенька, как с нечистью мы справляемся?!
Вся деревня той ночью не спала. Мужики Костю искали, а бабы занимались одним общим делом: тушили Павлину избу. А когда потушили – поняли, что зазря. Павлы в избе все равно не оказалось. Будто она в ней и не жила.
После нашего ухода пришла Дина с баночкой варенья, и они с бабушкой остались вдвоем. Мы быстро забрали Вальку с собой, чтоб напоить ее чаем в нашем дворе из нашего «сапожного» самовара. Выложили в тарелку купленную у нее сметану, достали магазинного печенья и снова сели кормить комарье. Мы с папой, правда, не очень-то разговаривали с Валькой, тем у нас как-то не находилось, зато мама сидела с ней всю оставшуюся ночь.
– Валь, я в детстве была точно как ты, – мама грустно грызла печенье и пыталась рассмотреть в Валькин взгляд, безучастный, пустой.
– Помню-помню.
– А потом ты уехала в город, и каждый приезд твой был для меня праздником. Как-то на Новый год привезла мне маленькие лакированные шашки, и в первый же вечер мы посеяли четыре штуки. Я начала рыдать, а ты взяла и заменила их колпачками от маминых лекарств.
– Помню-помню, – снова повторила Валька.
– А потом ты подарила мне первый бюстгальтер и первое взрослое платье из парчи. Оно вообще не походило на те, что я раньше за всеми донашивала.
– Ты надевала его еще? – оживилась Валька.
– Нет, так потом и берегла. Только один раз на школьный бал. Ты тогда вскипятила воду, опустила бигудюшки, и, помнишь, как ты обжигалась и хохотала, каждый раз доставая их голыми пальцами!
– Помню-помню.
– А потом ты стала меня разочаровывать. Никак я не могла понять твоих поступков. Почему ты, такая женственная, пила с мужиками, такая добрая, а так обижала мать. Чё ж ты такая умная, а таскалась с женатым.
– Куда уж тебе понять – бежала в большой город. Сейчас приезжаешь сюда за романтикой. А мы здесь живем. Как получается, так и выживаем. А если что, и сжечь можем.
Лето выдалось жаркое. Папа продолжал притаскивать хламчик: патефон, поварешки, расчески, валенки, лапти, а однажды даже икону приволок. Напрасно я считала деревню скучнейшим на земле местом: тут тебе и призраки, и русалки на каждом шагу. Но мы русалок не боимся – в случае чего у папы есть ружье. И палас.
Когда наступило утро, Вальки у нас не оказалось. Будто ее здесь и не было. Она шла домой и радостно теребила деньги, которые вытащила ночью из палаты сестры. Соображала, на сколько же бутылок ей хватит.
С дороги послышался зов «скорой помощи», старухи на лавках вздрогнули и стали друг друга пересчитывать.
Цеце
Таниной лучшей подругой была Цеце. Так она сама себя называла и очень, надо сказать, вжилась в роль.
Можно ли принять такую жизнь, где муж раз в неделю до чертиков напивается, а потом приходит домой и, не дойдя до кровати, низвергается на пол? Да-да, размышляла Цеце, именно низвергается. Сто тридцать килограммов жира и где-то глубоко среди них затерялась душа. А потом он проснется в их общей спальне, которая за сутки его сна провоняет заношенными до блеска носками, немытым туловом и даже, наверное, легкими. «Как такого любить», – думала Цеце, когда он, проснувшись, потянулся к ней за поцелуйчиком. Опять ест и не наедается. Вот, берет со стола книгу и отправляется с ней в туалет. Разве можно быть таким натуральным, думала Цеце и снимала очки. «Ну что от него теперешнего родишь, бежать от него надо и успеть родить. Пока не старая, пока мужики вьются».
Потом Цеце приготовила для дочери завтрак, уселась перед телевизором, убрала со стола крошки, села обратно, снова нарезала хлеб и наделала крошек, снова их убрала, а потом вдруг неожиданно встала и надела очки. Она всегда их снимала, когда дома был бардак, и надевала, чтобы увидеть его снова, принять как данность и взяться-таки за уборку. Надо же было разложить все вещички, каждую на свое место, выстирать все белье, вымыть посуду, поснимать с подоконников садинки и выкупать их в ванной, стереть, наконец, с них всю пыль. «А потом Боря проснется. Потянется целоваться, а я ему – фигу! И снова – бардак. Выходит, совершенно бесполезное это дело, уборка».
Тогда Цеце снова сняла очки и снова присела к телевизору. «Надо что-то делать, надо срочно что-то предпринимать», – опять терзала себя Цеце. И тут она вспомнила про свою лучшую подругу Таню. А почему бы не взять и не наведаться к ней в гости? Просто прийти и широконько так улыбнуться, принести в ее дом праздник. «А для чего же еще друзья? – размышляла Цеце. – Чтобы быть маятниками. А если еще по пути коньячком угостят…» Довольная собой, Цеце скоро умылась и подкрасила губы, надела широкое декольте и уже собралась выходить, как вдруг ее посетила мысль: а что, если у Тани уже гости, наверняка все съели, чем же тогда они смогут заняться? И мысль тут же ее отпустила: нет, она всегда что-нибудь сообразит. «У нее, наверное, безотходное производство», – подумала Цеце, и от этой мысли ей даже повеселело.
Дорога на Танину дачу была выстлана сугубо благими намерениями. Субботним весенним утром тут прогуливалась малышня, дети катались на льдинах и строили запруды, играли в «Титаник», изображая тонущих пассажиров и громко выкрикивая: «Джек, комбак!», падали на спину и «отходили в мир иной». Эта цепочка повторялась у них каждые несколько минут, и чем дальше, тем лучше у них получалось разыгрывать смерть.
Субботним весенним утром на улице было тихо. Капель, похрустывание сырого снега и крошечные цветки мать-и-мачехи на проталинах, где под землей пряталась теплотрасса. Вся эта дорога до Таниной дачи всегда почему-то казалась тоскливой. Наверное, потому, что она пролегала мимо чужих участков, откуда вечно попахивало шашлыком и похмельем, чьей-то кипящей жизнью и даже баней. Да еще эти лужайки, небо, которое не пачкается даже осенью. Здесь они с Борей проводили все выходные, Боря привязывал к тополю колесо и мог часами катать ее на бешеной скорости. А еще этот цыганский поселок и их печальные песни. Цыгане всегда, сколько Цеце себя помнила, ездили на том же автобусе. Они все время куда-то спешили. Садились всегда на Чапайке и из хвойных лесов ехали в самый центр города. В отличие от других жителей, они не стеснялись тереться о людей в переполненном салоне и не брезговали общим воздухом, будь то перегар или гнилость. И, конечно, на черный цыганский взгляд, запихнув кошелек под бюст, они не лепили в кармане фигу.
Сегодня Цеце повезло, и был выходной, к тому же была весна. Тане не так везло, и она попадала сюда ежедневно и чаще – с утра. Когда все лица в автобусе были одинаковыми. Старухи забивались в углы и зябли, еле-еле читали книжки. На каждом абзаце они засыпали, просыпались и в пятый раз перечитывали абзац как в первый. На колдобинах книга падала с колен, кидалась в талую грязь и пачкалась. Впитывала черноту и повторяла орнамент пола. Куда страшнее были лица молодых: беспробудная тревога оставалась на них до самого обеда, и казалось, ни о чем хорошем эти люди уже не думают. Да, вряд ли они могли думать о Боге, когда чужой локоть был вогнан в самую их селезенку, когда чужой грим терся о новый бурнус, когда чужая стариковская сетка норовила порвать дорогой капрон. Вряд ли Боженька мог ехать с ними в тот момент, когда все в жизни хочется пережечь, бежать на Фиджи и сонливо облизывать соль. Жрать соль и фигу в кармане разжать.
К лобовому стеклу липло солнце, от мокрых колес хрустела земля. Автобус миновал кряж, где седьмую весну строилась церковь. Гнилые стропила гнулись, балки скрипели от ветра, сверху, покрытый мхом, слезоточил ржавчину купол. Внезапный рывок отодрал руки от поручней и швырнул пассажиров наземь. Громоздкие окна выбросились из рамы и звучно хрустнули, они разбились в воздухе, ударились о пол и рассеялись. Кусочки запотевали и подрагивали, красиво блестели на холоде и отливали утренним светом. «Простите, – объявил водитель, – это был столб». Цеце вылетела из автобуса, быстренько осмотрела широкое декольте, затем руки и ноги и, спокойная и целая, выпрыгнула на дорогу, чтобы поймать машину.
На примере Цеце Таня знала, что если она поможет другу в беде, друг непременно потом вспомнит о ней, когда опять попадет в беду. И тем не менее она продолжала встречать ее у себя на даче, кормить, поить и давать деньги в долг. Выслушивать рассказы о Боре и о том, что Цеце обязательно еще хоть разочек родит. И не от Бори. В своих мечтах Цеце гуляла с колясочкой по аллейкам, пальтишко ее вздувалось и приподнималось от сочного ветра. В мечтах она была хороша собой и свежа, несмотря на свои сорок, несмотря на младенца в коляске, который почему-то фигурировал только как младенец в коляске. «А потом, – говорила Цеце, – подъедет ко мне белый автомобильчик, выйдет из него что-нибудь похожее на Аль Пачино, усадит меня на переднее сиденье и увезет далеко-далеко». – «Цецегова, – говорила Таня, – опомнись! Какой Аль Пачино, какой, к черту, автомобильчик?! Кто на тебя, с коляской сорокалетнюю дуру, смотреть станет?» Таня всегда любила проговаривать людям очевидное, хотя на Цеце и это не действовало. И тогда Таня просто улыбалась ей, поила чаем, кормила и давала в долг.
Своего первого и на тот момент единственного в жизни мужчину Цеце лобызала будто ребенка. Пряно любила шептать ему просьбы на ухо, после чего он тут же подскакивал и куда-то бежал. Она сама наряжала его в рубашки, но только первое время. Повязывала ему нарядные галстуки на толстую шею, давила прыщички на спине, а он, как избалованное дитятко, постанывал и кряхтел, отгонял ее от себя, а потом тут же шел извиняться. И длился бы этот их бессмысленно-радостный быт еще не один десяток лет, если бы Цеце не начала внезапно взрослеть. Она перестала быть улыбчивой и спокойной, любила теперь всплакнуть и обидеться, рассердиться и даже ударить маленьким кулачком Борю в самое сердце. Но всё это лишь для того, чтобы муж снова принес ей тортик и снова повез прогуляться. Тетя Галя, наблюдая за дочерью и ее внегенными повадками, с горечью думала о том, каким сильным ребенком росла эта девочка, каким хрупким и в то же время уверенным, и что сейчас с ней сотворил Боря. Разбаловал, испортил и размягчил.
Когда родилась Цеце, тетя Галя решила – девочку надо тешить, но все же держать в строгости. Она не хотела рожать от супруга, которого никогда не любила. Она только верила, что полюбит, – верующей и померла. Однако Цеце родилась, и тетя Галя, сама того не заметив, юркнула под мужний каблук. Забросила свой вокал, перестала думать о млечных путях, облаках и приметах, рассматривать фото и крутить обруч, кормить бездомных собак и любить лес. До этого тетя Галя могла рассказать много важных вещей. Определить без труда, когда будет дождь, к чему нахохлились птицы, зачем так низко летают вороны, куда летят пчелы так поздно, как червяки слиплись в клубок, почему щавель – конский, и, наконец, объяснить, зачем она все это знает.
В двенадцать лет в Цеце проявился отцовский характер, а вместе с тем легкость, понятная только им с папой. Институт был окончен с красным дипломом, и вот повстречался ей Боря. Только пришел из армии, работал слесарем на заводе, сразу сделал ей предложение, и она согласилась. Были, конечно, и колебания, мол, если рабочий – значит, сопьется. Однако в противовес Тане Цеце в приметы не верила.
Единственной неприятностью оставались родители – мать истерила, поняв, что дочка живет бедно, папа поддакивал и совал деньги. И тогда отрадой Цеце стала рыхлая грудь свекрови. В нее она зарывалась и могла часами рассказывать умной женщине о вздорности стариков, сидела на даче и била мух своей персональной хлопушкой. Свекровь тем временем внушала Цеце, что Боря у нее молодец и не сегодня так завтра притащит домой кучу продуктов. Боря надежды оправдывал, сам приходил в дугаря пьяный, однако всегда с мешочком.
Но все волшебство их единства окончательно растаяло, когда он изредка стал пропадать. Оставлял их с дочерью как придется, зато потом приносил подарки. Жене – денежку на консервы, дочке – какую-нибудь куколку-одевалку. Игрушка всегда актуальная, особенно когда корчмарь может в любую минуту пропасть: картонная куколка с кучей нарядов. А лучшее в этой куколке – ее приспособленность к жизни. В случае если гардероб поизносится, девочка сама сможет нарисовать себе платьице, вырезать его и надеть как настоящее…
Локтистая тропка продолжалась до самой дачи. Цеце шагала по сухой растрескавшейся глине, улочки продолжали множиться, заборы расти вверх. Откуда-то слева донесся густой мертвичинный запах, которого раньше Цеце почему-то не замечала. Она подошла к забору и посмотрела в щелку – полураздетые мужики, скинув куртки и майки, выкачивали выгребную яму и тут же сливали весь перегной на гряды. «Вот что такое безотходное производство», – подумала Цеце и пошагала дальше. Еще метров двести ее догонял смрад, который теперь напоминал лишь о голеньких крепких спинах, она улыбнулась на секунду и тут же вспомнила Борю: «Бежать от него надо, бежать без оглядки…»
Когда Цеце наконец добралась до дачи, первым делом она прислушалась – гостей у Татьяны не было, она толкнула дверь, но дверь оказалось запертой. Из соседней калитки вышла старуха, что-то прошамкала, Цеце подошла ближе и переспросила.
– Уехала, говорю.
– Куда? Зачем? – возмутилась Цеце.
– К сыну уехала, дите у него родилось.
Всю дорогу Цеце ругала себя, что не позвонила и не уточнила у Тани, будет ли она дома. Ругала Таню за то, что ее не было дома. «До этих пор всегда была, а тут дите, видите ли, – злилась Цеце, – всегда ждала меня, а тут на´ тебе». Она снова преодолевала тот же путь, извилистый и долгий, зато с маленькими историями, которые делали ей приятно: щелкой в заборе, откуда был лучший из лучших вид, тополь, где катал ее Боря, но это уже куда скучнее. Цеце успешно двигалась мимо цыганского поселка, сегодня там было тихо, везде было тихо сегодня. Затем она резко свернула в лес и пропала.
Эти два дня, пока ее не было, Боря обзванивал всех знакомых. За это время сонная болезнь у него прошла, Боря успел проспаться. Теперь ему нужно было одно – срочно вернуть жену. Наконец Цеце объявилась. На все вопросы отвечала странно, рассказывала про поляны и пущи, про вырубки, гущи, дубняк и ельник, про просеки, осинники и редколесья. Затем Цеце сняла очки и уснула. Она снова оказалась возле забора, откуда поддувал гнилостный ветерок. Во сне Цеце улыбалась: она давно не чувствовала себя такой живородящей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.