Электронная библиотека » Ричард Уотмор » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 6 марта 2023, 15:40


Автор книги: Ричард Уотмор


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Так, на рубеже 1970–1980-х гг. французский философ Ж.-Ф. Лиотар перформативно и весьма успешно объявил о наступлении новой эпохи постмодерна[198]198
  Lyotard J.-F. La Condition postmoderne: rapport sur le savoir. Paris, 1979 (рус. пер.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. Н. А. Шматко. М.; СПб., 199).


[Закрыть]
. В чем, согласно Лиотару, состоит существо нового состояния культуры и новых социальных механизмов производства знаний? Информатизация и коммерциализация массовых коммуникаций приводит к постоянному умножению версий любых авторитетных интерпретаций в интересах политиков и частных компаний[199]199
  В результате изменения социально-экономической структуры коммуникаций исчезает доверие граждан к «большим нарративам». Ни экспертные оценки технократов, ни консенсус по модели Ю. Хабермаса не достаточны, чтобы вернуть веру общества в конкурирующие между собой дискурсы. Впрочем, с точки зрения Лиотара, эта утрата легитимности сопровождается своеобразным умиротворением социальных конфликтов через рынок и ощущение тотальной прозрачности массовых коммуникаций.


[Закрыть]
. Постмодернизм надолго становится самоописанием нового интеллектуального и социального контекста в развитых обществах «позднего капитализма». В работе другого французского классика, Ж. Бодрийяра, во многом опиравшегося на постмарксистский анализ коммерциализации массовых коммуникаций, близкий к концепции Лиотара, тексты и высказывания отрываются от реальности и замещают ее «симулякрами»[200]200
  Baudrillard J. Simulacres et Simulation. Paris, 1981 (рус. пер.: Бодрийяр Ж. Симулякры и симуляции / Пер. с фр. А. Качалова. М., 2015). Тексты-симулякры не просто прячут подлинный смысл, но представляют собой единственную истину новых медиатизированных и коммодитизированных социальных отношений. Бесконечные коммуникации и составляют отныне «пустыню реальности», за которой ничего больше не стоит. Речь не карта реальности, но сама реальность. Впрочем, эта действительность лишена определенности и смысла. Как показывает С. Н. Зенкин, подобно романтикам, Бодрийяр видит в симулякрах лишь тени утраченной подлинной реальности (природы, исторического прошлого, народного волеизъявления), но вернуться к истоку в современном социальном контексте уже невозможно (см.: Зенкин С. Н. Ложное сознание: Теория, история, эстетика // Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов. М., 2011. С. 22–38).


[Закрыть]
. В «Призраках Маркса» Деррида отказывается от онтологии присутствия и неприсутствия, но вполне уверенно формулирует структурную связь капитализма и феномена призрачности, на который он стремится указать:

Предлагая данное заглавие, «Призраки Маркса», я поначалу думал о всевозможных формах наваждения, которое, на мой взгляд, организует те формы, которые господствуют в сегодняшнем дискурсе. В пору, когда новый мировой беспорядок пытается установить свой неокапитализм и неолиберализм, никакому отрицанию не удается избавиться от всех призраков Маркса. Гегемония всегда организует репрессии, а значит, подтверждает наличие наваждений. Наваждение относится к структуре всякого господства[201]201
  Деррида Ж. Призраки Маркса / Пер. с фр. Б. Скуратова под ред. Д. Новикова. М., 2006. С. 30.


[Закрыть]
.

Пожалуй, чуть менее рефлексивно используя ту же онтологию языка и социально-экономических отношений, Дженкинс заключает:

Постмодернизм – это то, что прописал капиталистический доктор, ибо его релятивизм срывает остатки ограничений на новые социальные практики в пользу бесконечной гибкости и текучести, а значит, в пользу тысяч новых форм национальной и международной эксплуатации[202]202
  Jenkins K. At the Limits of History. Essays on Theory and Practice. P. 11. При этом радикальный релятивизм Дженкинса и левых постмодернистов не сводится к утверждению позднего капитализма. По мнению Дженкинса, он служит для атаки на статус-кво и разрушения любого интеллектуального обоснования существующего общественного порядка. Впрочем, остается неясно, как разрушение любых оснований в целях апологии позволяет сформулировать общую левую позитивную повестку, без которой релятивизм сохраняет свою функцию поддержания бесконечного плюрализма мнений при позднем капитализме. Более критически настроенный к релятивизму американский историк культуры и марксист Ф. Джеймисон написал скандальную статью, а затем книгу, где прямо в названии увязывает постмодернизм и поздний капитализм (см.: Jameson F. Postmodernism, or, the Cultural Logic of Late Capitalism. Durham, 1991; рус. пер.: Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма / Пер. с англ. Дм. Кралечкина под ред. А. Олейникова. М., 2019).


[Закрыть]
.

Разные по силе и происхождению аргументы Деррида, Уайта, Барта, Лиотара, Фуко, Рорти, Дженкинса и других теоретиков второй половины ХХ в. множественными путями приводят к схожему выводу – деконструкции языка как инструмента, пригодного для адекватного и целостного отражения (социальной и исторической) действительности, но и для анализа самого языка как особого рода социальной реальности. Ретроспективно обозревая результаты проделанной постмодернистами работы, мы можем отметить их успехи в проблематизации и теоретизации ремесла историков наряду со слабостью практических результатов.

Сила доводов и жизнеспособность нового языка для рефлексии социальной реальности, предложенные этой плеядой философов, значительна: они оказали огромное влияние на историографию, литературную критику, филологию, антропологию, исследования медиа и культуры. Утверждение о равенстве и невозможности разумного выбора разных интерпретаций и «точек зрения» стало любимым прибежищем многих нерадивых студентов. Между тем постмодернистская деконструкция социальной реальности как бесконечной и случайной сети взаимно аллюзивных текстов весьма уязвима и пристрастна. «Поздний капитализм», «коммодитизация» или «неолиберализм» оказываются для постмодернистов инструментами вполне «реалистического» осмысления интеллектуальной истории как отражения подлинной экономической и политической структуры общества. Коротко говоря, постмодернистские теоретики по умолчанию используют реалистический тип аргументации для релятивизации чужого дискурса об обществе и его прошлом, а собственная реалистическая социальная модель при этом выводится из-под аналогичной критики.

Социальная реальность как речь: контекстуалистский подход

Адепты Кембриджской школы (а также Сассексской школы, чьи представители, в отличие от «кембриджцев», занимаются преимущественно «долгим» XIX в.) придерживаются во многом противоположного взгляда на интеллектуальную историю, хотя развитие этого подхода также связано с радикальным обновлением философии языка. Их подход стал результатом сознательной ориентации истории политической мысли на методы, разрабатывавшиеся в аналитической философии в 1940–1960-х гг. Другим эпистемологическим импульсом для историков из Кембриджа стала сверхпопулярная книга Т. Куна «Структура научных революций»[203]203
  Kuhn T. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago, 1962 (рус. пер.: Кун Т. Структура научных революций / Пер. с англ. И. З. Налетова. М., 1977).


[Закрыть]
, в которой он показал, что даже в естественных науках, претендующих на строгость и объективность, действуют мощные социальные факторы, определяющие границы доказательства и статус истины.

«Реалистическая» интеллектуальная история отталкивается от лингвистического и исторического контекстуализма: во-первых, от поздних работ Л. Витгенштейна, согласно которому значение того или иного слова исчерпывается не формальными определениями, отсылающими к сущности понятия, но спецификой лингвистического узуса, то есть контекстом конкретного высказывания, во-вторых, от теории речевых актов Дж. Остина, в которой значение словесного действия определялось прагматическим контекстом того или иного утверждения, понятного как ход во взаимодействии с другими людьми.

К. Скиннер перенес принципы аналитической философии языка в историю идей. В программной статье «Значение и понимание в истории идей» (1969) он предложил теоретическое основание «лингвистического» контекстуализма, ориентированного на реконструкцию специфически понятой авторской интенции, которая заключена в самом тексте и его контексте, а потому подлежит научно верифицируемой экспликации[204]204
  Скиннер К. Значение и понимание в истории идей // Кембриджская школа: теория и практика интеллектуальной истории / Сост. Т. Атнашев, М. Велижев. М., 2018. С. 53–122; пер. с англ. Т. Пирусской.


[Закрыть]
. Позже, уже в 1990-х гг. и далее, Скиннер обратится к исследованиям риторических конвенций, заложенных в сочинениях самого разного жанра (от политических трактатов Т. Гоббса до ранних пьес У. Шекспира) и предопределявших их раннюю рецепцию. Дж. Г. А. Покок, в отличие от Скиннера, сделал акцент на изучении политических языков, чью эволюцию он толковал из исторической перспективы – как постепенное формирование модусов политической речи из профессиональных языков и языков второго порядка[205]205
  Покок Дж. Г. А. The State of the Art. (Введение к книге «Добродетель, торговля и история») // Кембриджская школа: теория и практика интеллектуальной истории. С. 142–188; пер. с англ. А. Бондаренко и У. Климовой под ред. Е. Островской (впервые статья вышла в 1985 г.).


[Закрыть]
.

«Кембриджская» разновидность интеллектуальной истории, как и сходные в этом отношении исследовательские программы К. Гинзбурга, Р. Дарнтона или Р. Шартье, противоположна по смыслу постмодернистскому проекту. Речь идет об историцистском подходе, цель которого состоит в воссоздании утраченных контекстов, позволяющих высветить оригинальные, исходные валентности текста или смыслы, свободные от сложившихся вокруг них впоследствии мифологий. Более того, выяснилось, что прежнее значение того или иного произведения способно сослужить анализу современной политической ситуации не меньшую пользу, нежели анахронистическое прочтение «из настоящего»[206]206
  Повышенное внимание к первоначальному контексту политического жеста не мешало Скиннеру и Пококу выстраивать метанарративы: оба основателя Кембриджской школы (а также Дж. Данн, много занимавшийся творениями Дж. Локка: Dunn J. The Political Thought of John Locke. Cambridge, 1969) восстанавливали утраченные смыслы и языки, тем самым актуализируя их, но при этом следуя правилам научного исследования, то есть главным образом избегая анахронизмов. Именно так Скиннер реанимировал третье понятие свободы, оказав влияние на Ф. Петтита с его концепцией свободы как недоминирования, а Покок «открыл» республиканскую традицию Нового времени (подробнее см.: Pettit Ph. Republicanism: A Theory of Freedom and Government. Oxford, 1997; рус. пер.: Петтит Ф. Республиканизм. Теория свободы и государственного правления / Пер. с англ. А. Яковлева, предисл. А. Павлова. М., 2016); Pocock J. G. A. The Machiavellian Moment. Florentine Political Thought and the Atlantic Republican Tradition. Princeton, 1975 (рус. пер.: Покок Дж. Г. А. Момент Макиавелли: Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция / Пер. с англ. Т. Пирусской под ред. А. Олейникова; общ. ред. Т. Атнашева и М. Велижева. М., 2020); Skinner Q. Liberty before Liberalism. Cambridge, 1998 (рус. пер.: Скиннер Кв. Свобода до либерализма / Пер. с англ. А. Магуна. СПб., 2006).


[Закрыть]
. Именно такой подход прежде всего и связывается с «интеллектуальной историей»: он оказался наиболее продуктивным как методологическая программа для эмпирических исследований на материалах по истории Италии, Англии, США, Франции или России[207]207
  См.: Кембриджская школа: теория и практика интеллектуальной истории; Collini S. The Identity of Intellectual History // A Companion to Intellectual History / Ed. by R. Whatmore and B. Young. P. 7–18, а также настоящее издание.


[Закрыть]
.

Историцистская концепция прошлого получила свое обоснование в целой серии академических опросников, появлявшихся в печати с середины 1980-х годов и посвященных осмыслению интеллектуальной истории как самостоятельной дисциплины. Наиболее недавний, репрезентативный и известный из них – датское издание «Интеллектуальная история: 5 вопросов». Характерно, что среди более чем двадцати участников опроса нет ни одного теоретика-постмодерниста. В остальном в книге представлены интервью с историками, занимающимися самыми разными сюжетами, однако всех их объединяет интерес к реконструкции первоначальных контекстов при исследовании политических или культурных явлений[208]208
  Intellectual History: Five Questions / Ed. by M. H. Jeppesen, Fr. Stjernfelt and M. Thorup. Copenhagen, 2013.


[Закрыть]
. Название «интеллектуальная история» во многом закрепилось за «кембриджской» версией дисциплины благодаря недавним основополагающим работам Уотмора: издаваемой ныне в русском переводе монографии «Что такое интеллектуальная история?» и специальному справочнику на аналогичный сюжет[209]209
  A Companion to Intellectual History / Ed. by R. Whatmore and B. Young.


[Закрыть]
. В многочисленных исследованиях, связанных с именем Уотмора, предмет и метод интеллектуальной истории понимаются почти исключительно в рамках историцистского направления, а главным вызовом интеллектуальной истории становится глобальный характер современного знания о человеке.

2. Языковой реализм: аргументы за

Существование двух версий интеллектуальной истории ставит перед гуманитариями две проблемы – обоснование (не)научного статуса исторического знания и соотношения знания и политики. Ниже мы намерены обсудить намеченные прежде точки расхождения между двумя вариантами интеллектуальной истории в контексте вызовов, стоящих сегодня перед науками о человеке. Как мы постараемся показать, постмодернистская программа релятивизации отношений между текстом и социальной реальностью может быть переосмыслена в «реалистическом» ключе. Для этого необходимо последовательно прояснить ряд неотрефлексированных, но ключевых допущений постмодернистской критики языка как инструмента и предмета научного познания, а также рассмотреть вопрос о том, как политическая валентность историографических нарративов (не) ставит под вопрос их научный статус.

Аргумент 1: постмодернистская критика и тайный языковой реализм

Полемический смысл значительного числа постмодернистских аргументов о природе письма и языка (а мы, в отличие от наших релятивистских коллег, утверждаем, что в них, как и в других высказываниях, можно реконструировать устойчивые исходные и заложенные авторами смыслы) заключается в том, что историография должна служить эмансипаторной критике сложившегося социального порядка. Лиотар, Фуко, Деррида, Дженкинс и многие другие теоретики показывают, как язык и письмо, а также связанные с ними претензии на достоверное и авторитетное знание работают на подавление и господство или на коммерциализацию общественных отношений. Релятивисты хотят восстановить нарушенный баланс, ограничив консерватизм и усилив эмансипацию через общественно-научный дискурс. Вместо нейтрального медиума научной истины или кладезя здравого смысла язык оказывается прежде всего инструментом скрытого политико-экономического господства. Этот аргумент следует признать основательным. Однако само его признание, в свою очередь, подразумевает модель социальной реальности как риторического агона, где, во-первых, высказывания и тексты служат отражением другой реальности и одновременно местом общественной борьбы, а во-вторых, сами релятивисты могут открывать и адекватно познавать сложную связь речи и социальных конфликтов, обнажая консерватизм других коллег или продвигая повестку освобождения. Именно на это неотрефлексированное противоречие, центральное для постмодернизма, мы и хотели бы указать.

С точки зрения релятивистов, говорящих о неуловимой многозначности текстов, в устроенном таким образом мире на самом деле и вполне однозначно существуют отношения господства, неравенства и торговли, происходят столкновения групп, соперничающих за право определять норму[210]210
  Помимо аргументов Куна, о которых мы кратко сказали выше, мы также можем отметить более позднюю версию социологии знания П. Бурдье, направленную на изучение академического пространства в современной ему Франции (см.: Bourdieu P. Le champ scientifique // Actes de la Recherche en Sciences Sociales. 1976. Vol. 2. № 2–3. P. 88–104; рус. пер.: Бурдье П. Поле науки // Альманах Российско-французского центра социологии и философии Института социологии Российской академии наук. М.; СПб., 2002. С. 15–56; пер. с фр. Е. Д. Вознесенской). Ученые играют в игру, где «научная истина» – главная ставка, которая определяется исключительно признанием коллег, а реальной целью служит увеличение социального капитала. Объективная истина и ее критерии не вполне исчезают из поля науки, но на первое место выходит социальное измерение дискурса, претендующего на статус нормы в ученом сообществе. Однако сами эти процессы формирования знания в конкурентном академическом поле социолог может вполне доказательно изучать, что позволяет говорить об общей повестке языкового реализма.


[Закрыть]
. Провозглашаемая призрачность реальности и письма, в которой текст остается без референта, а реальность дана лишь как текст, на наш вкус, слишком быстро уступает место безусловному утверждению идеологической борьбы в обществе разных и неравных. Очевидно, что для постмодернистских авторов общественная риторическая борьба и лежащий под ней поздний капитализм – это рабочая модель социальной реальности, разделяющаяся и полагающаяся большинством мыслителей, о которых мы упомянули выше. Однако сама эта модель претендует на статус адекватной интерпретации социальной реальности.

Как мы помним, Т. Кун считал конкурирующие за признание и ресурсы сообщества ученых, разделяющих общую парадигму, вполне адекватной интерпретацией социальной реальности, однако делать из этого вывод, что любые интерпретации «свободно парят» без связи с действительностью и являются лишь «инструментами господства», – это проявление поспешного «заглатывания» аргументов без их усвоения. Усваивая эти аргументы, можно признать, что язык служит, с одной стороны, средством социальной борьбы и кооперации, а с другой – ограниченным, но адекватным инструментом познания.

На достаточно высоком уровне абстракции Кембриджская школа (или, скажем, итальянская микроистория) близка постмодернистам в критике позитивизма или наивного платонизма в истории идей. Другим общим прозаическим фундаментом для реалистов и части постмодернистов (впрочем, не осознающих, что говорят прозой) служит понимание того, что риторические стратегии и тексты, по сути, и являются важнейшим слоем социальной реальности. При этом теоретики-релятивисты по факту считают, что тексты отражают иную действительность (политико-экономическую), а реалисты как раз подчеркивают автономию культурного поля.

Ошибка радикальных постмодернистов заключается в том, что они используют открытие языка как инструмента социального действия и господства в качестве аргумента против возможности объективного научного поиска и изучения самой языковой реальности. Однако на деле они разделяют веру в адекватность особой модели общественных отношений как полемики или идеологической борьбы языковыми средствами. Более того, допускаемое многими ведущими постмодернистами отождествление позднего капитализма (как мира массовых и коммерциализированных коммуникаций) с релятивизмом и постмодернистским отказом от установки на «реальность» и истину само содержит очень сильное утверждение. Для людей, считающих любые устойчивые значения текстов и событий прошлого иллюзорными, уверенность в господстве капитализма должна казаться избыточно реалистичной. Откуда известно, что бесконечную сложность призрачных общественных явлений и текстов можно адекватно описать как поздний капитализм?

Кажется, постмодернистам следует более систематически осмыслить обе части своих убеждений. Представления о «чистом», незаинтересованном поиске истины, о полной нейтральности научного или экспертного знания были убедительно опровергнуты в ходе интенсивной полемики ХХ в. Более оправданный реалистический вывод из вышеописанного набора релятивистских аргументов в применении к интеллектуальной истории состоит в выборе языка или дискурса как специфического предмета изучения, который нужно изучать в его собственной логике – полемического обмена высказываниями в соревновании за признание, нормы, конкретные решения и общую картину мира.

Резюмируем наши тезисы в пользу языкового реализма. Во-первых, интеллектуальная деятельность вплетена в ткань социальных отношений и, безусловно, оказывается инструментом борьбы, кооперации и в широком смысле полем социального действия par excellence. В этом качестве полемические высказывания (а любые высказывания и тексты суть часть общественной дискуссии) составляют самостоятельный порядок, который не сводится без остатка к игре каких-то иных факторов. Во-вторых, сами «идеи» не представляются ни адекватным отражением реальности, ни выражением «сущностей», лежащих за пределами физического или социального мира. Историк не способен установить сущность идеи «нации» или «государства», хотя многие современные исследователи в России и в мире, вероятно, все еще мыслят внутри этой парадигмы. Вместо обращения к абстрактным «идеям» историку скорее следует интерпретировать «высказывания» в их специфическом языковом и социальном контексте, что на практике указывает на необходимость реконструкции локально заданного репертуара смыслов и значений, на важность конкретных заимствований и аллюзий (не случайно филология и интеллектуальная история имеют много общего). Релятивистская критика языка и историографии дает методологический инструмент историку-реалисту. Наконец, в-третьих, историки по умолчанию мыслят свою науку, находясь внутри предзаданной культурной ситуацией воображаемой структуры времени (прогрессистской, апокалиптической, контингентной и др.), которую полезно осознавать[211]211
  Этот аргумент мы последовательно обсуждаем в следующем разделе, посвященном историзму.


[Закрыть]
.

Стратегия языкового «реализма» позволяет конструировать более или менее убедительные модели описания, с помощью которых можно воссоздавать значения сделанных ранее высказываний в исходном историко-социальном контексте, равно как и изучать позднейшую рецепцию этих высказываний в конкретный исторический период. Тексты принципиально открыты множественности истолкований в будущем, однако потенциальная открытость новым интерпретациям не означает, что у текста не было оригинального и более узкого контекста. Вернемся к тезису К. Гирца о подмигивании в ответ на подмигивание, который кажется почти неотличимым от «призраков призрака» Деррида или от утверждений Р. Барта. В отличие от постмодернистов, подчеркивающих творческий и игровой характер своих трактовок, Гирц ближе «реалистической» линии. Он по умолчанию исходил из того, что его анализ курьезных случаев взаимодействия людей разных культур в Марокко или петушиных боев на Бали адекватен сложному устройству самого предмета исследования. Указывая на важность воображения и fictio для антрополога, стремящегося освоить и разъяснить «символические действия» людей иных культур, он настаивал на научности и правдоподобии собственных гипотез[212]212
  Geertz C. The Interpretation of Cultures. P. 3–30 (рус. пер.: Гирц Кл. Интерпретация культур. С. 9–43).


[Закрыть]
. Рорти, который считал себя релятивистом, ратовал за контекстно ориентированную историю философии как наилучшую стратегию изучения истории мысли[213]213
  См.: Rorty R. The Historiography of Philosophy: Four Genres // Philosophy in History / Ed. by R. Rorty, J. B. Schneewind and Q. Skinner. Cambridge, 1984. P. 49–75.


[Закрыть]
. Следовательно, «реальность» мысли (точнее, высказываний) подлежит методической реконструкции.

Аргумент 2: историзм и/или «фиктивность настоящего»?

Значимым этапом в теории историографии последних двадцати лет стало большое внимание к тому, как мы сегодня представляем структуру или режимы исторического времени. Речь идет о так называемом темпоральном повороте в гуманитарных науках[214]214
  См., например: Олейников А. А. Время истории // Логос. 2021. Т. 143. № 4. С. 5–30.


[Закрыть]
. Историк, погруженный в общественный контекст, стремится определить исходную точку, из которой он смотрит на прошлое и намечает границу между прошедшим и настоящим. В знаменитой реплике Л. Хант, тогда президента Американской ассоциации историков, презентизм предстает как двойная опасность для историографии – он скрывает имплицитное и незаслуженное чувство морального превосходства над прошлым и мешает понять инаковость прошлого в его собственных терминах[215]215
  Hunt L. Against Presentism. https://www.historians.org/publications-and-directories/perspectives-on-history/may-2002/against-presentism (по состоянию на 23.10.2022).


[Закрыть]
. Классическая работа Ф. Артога о презентизме, вышедшая в 2003 г., во многом резюмировала накопленный опыт и задала новую понятийную сетку для последующей дискуссии[216]216
  Hartog F. Régimes d ’historicité. Présentisme et expériences du temps. Paris, 2003 (перевод книги Артога в настоящий момент готовится к печати в издательстве «Новое литературное обозрение»).


[Закрыть]
. Книга Артога демонстрирует, что речь идет, возможно, не просто об опасности для историографии, но о совершенно новом интеллектуальном вызове. Обсуждение вопроса о времени стимулировало появление аргументов в пользу признания «множественной темпоральности»[217]217
  Jordheim H. Against Periodization: Koselleck’s Theory of Multiple Temporalities // History and Theory. 2012. № 2. P. 151–171.


[Закрыть]
. В свою очередь, неотрефлексированная ранее фикция единства «настоящего» стала объектом продуктивной критики[218]218
  Osborne P. Global Modernity and the Contemporary: Two Categories of the Philosophy of Historical Time // Breaking Up Time: Negotiating the Borders Between Present, Past and Future / Ed. by C. Lorenz, B. Bevernage. Göttingen, 2013. P. 69–84.


[Закрыть]
.

В рамках каждой культурной общности в данный момент времени мы обнаруживаем сосуществование нескольких пластов или слоев темпоральности, то есть качественно различных суждений о характере настоящего момента и об общей логике исторического процесса. Скажем, в начале XXI в. С. Пинкер предлагает аргументы в пользу прогрессистской модели истории, Артог фиксирует гегемонию презентизма, сохраняют свое влияние циклические нарративы, а ряд современных российских и западных философов в диапазоне от А. Бадью до А. Дугина актуализируют апокалиптические ожидания. На уровне массовой культуры феномен исторической памяти общественных групп, многие из которых осознают себя через верность знаковым событиям прошлого, создают многоцветье «широкого настоящего времени»[219]219
  См.: Gumbrecht U. Our Broad Present: Time and Contemporary Culture. New York, 2014.


[Закрыть]
. В целом мы разделяем критические аргументы презентистской реконструкции настоящего, но хотим оспорить ее методологические импликации.

Признание наслоения разных представлений о времени влияет на историцистскую установку исследователей и ставит вопрос: можно ли проводить символическую границу между прошлым и настоящим, если первое столь неоднородно? В недавнем номере журнала «Логос» опубликован репрезентативный блок материалов о «темпоральном повороте», в котором современные теоретики истории развивают тему множественности настоящего. В обстоятельной и фундированной статье один из крупнейших специалистов по темпоральности Б. Бевернаж заявляет, что следствием структурного расщепления современности выступает невозможность провести грань между прошлым и настоящим, поскольку нельзя утверждать инаковость или «прошедшесть» прошлого без исчерпывающего исследования многослойной современности[220]220
  Бевернаж Б. «Прошедшесть прошлого»: некоторые размышления о политике историзации и кризисе истористского прошлого / Пер. с англ. А. Егоровой // Логос. Т. 31. 2021. № 4. С. 65–94.


[Закрыть]
. Опираясь на критику настоящего со стороны П. Осборна, Бевернаж пишет о перформативном характере границы между современностью и прошлым:

Называя современное фикцией, Осборн не хочет сказать, что оно не имеет отношения к реальности. Скорее, он имеет в виду, что современное отчасти возникает в результате «продуктивного воображения» и является очень даже реальным, потому что функционирует как перформативная проекция, которая «создает настоящее» или «социально актуализирует» несуществующую в действительности взаимосвязь проживаемых времен[221]221
  Бевернаж Б. «Прошедшесть прошлого». С. 82.


[Закрыть]
.

Согласно Бевернажу, профессиональные историки часто «производят прошедшесть» как способ дискредитировать определенные типы поведения с высоты своей социальной позиции. Скажем, утверждение об архаичности чужих культурных практик скрывает перформативную попытку закрепить более сильную позицию говорящего в символической иерархии как представителя торжествующей современности.

Вместе с тем утверждение, что рабство в США – это феномен прошлого и нет нужды критиковать Аристотеля за апологию рабовладения[222]222
  Как это делает в 2002 г. Л. Хант (Hunt L. Against Presentism), когда она переворачивает идеологическое острие аргумента, который позднее использует Бевернаж, и указывает, что, обвиняя Юма в расизме или Аристотеля в рабовладении, мы оказываемся в той же логике исторического превосходства, считая себя вправе осуждать невежественных жителей прошлого.


[Закрыть]
, по мнению Бевернажа, направлено против тех, кто указывает на сохраняющееся наследие расового неравенства в отношении афроамериканцев, и тех, кто призывает к тому, чтобы проследить преемственность современных форм угнетения в прошлом[223]223
  Бевернаж Б. «Прошедшесть прошлого»: некоторые размышления о политике историзации и кризисе истористского прошлого. С. 85.


[Закрыть]
. Долгосрочные процессы деколонизации, секуляризации или окончание апартеида (всегда) рано объявлять явлением прошедшей эпохи, ибо мы никогда вполне не изучим разнообразие многослойного настоящего. Бевернаж утверждает, что историзм не следует выбрасывать, но скорее оживить и обновить, осознав его скрытые идеологические импликации[224]224
  Там же. С. 87.


[Закрыть]
. Мы согласны с критикой идеологического производства исторической дистанции, где поспешно выстраивается иерархия современного и устаревшего.

Наши возражения Бевернажу можно свести к нескольким соображениям. Мы легко и всюду обнаружим сходную расщепленную структуру представлений о времени, и сегодня, и в предшествующее время. Что не отменяет возможности исторического изменения режимов темпоральности, или точнее, специфической конфигурации их разных «слоев», а значит, из этих открытий вовсе не следует «презентизм» как отказ от границы между прошлым и настоящим[225]225
  Так, Покок показывает сосуществование нескольких линий анти-Просвещения в век Просвещения (Pocock J. G. A. Barbarism and Religion. Vol. 1: The Enlightenments of Edward Gibbon, 1737–1794. Cambridge, 1999), что не отменяет того факта, что режимы темпоральности рубежа XVIII – XIX вв. и начала XXI в. могут иметь существенные различия с точки зрения композиции слоев историософских представлений и образов переживания времени, которые историки смогут реконструировать для каждого из этих периодов.


[Закрыть]
.

Актуальный историзм как методологическая установка близок базовой операции антропологии и всех гуманитарных наук, нацеленных на понимание. Речь идет о принципиальном допущении инаковости и множественности историко-культурных контекстов. Антрополог по умолчанию делает подобное допущение границы по отношению к своим современникам, а историк – к людям и сообществам прошлого. Осознание множественности сообществ и контекстов настоящего, по сути, только усиливает необходимость отдать себе отчет в дистанции между людьми, поведение которых исследователь хочет истолковать, и самим исследователем. Прошедшесть прошлого усиливается несовременностью настоящего внутри различных социальных групп. Историк стремится осознать собственные представления и предрассудки, а также личный опыт переживания темпоральности. Отменяет ли все сказанное историцистское дистанцирование и отстранение от прошлого? Нам кажется, напротив, – лишь делает его необходимым как условие понимания себя и других.

Аргумент 3: реполитизация истории: альтернативный путь

Наш третий аргумент связан с вопросом о желательности реполитизации (или, напротив, актуальности деполитизации) историографии с учетом уже сформулированных выше аргументов. Мы хотели бы использовать в качестве точки отсчета систематический и тонкий анализ дискуссии о необходимости реполитизации исторического знания в работах одного из главных отечественных теоретиков историографии А. А. Олейникова, которую мы упоминали выше. Российский философ прямо увязывает два феномена – темпоральный поворот, о котором мы говорили выше, и осознание политической значимости ремесла историков в публичном пространстве.

Олейников убедительно показывает, что относительно новое представление об истории как контингентном множестве различных тенденций, укладов и решений, в сочетании с памятью об альтернативах господствующему порядку, служит легитимацией для политической «утопии», для поиска новых путей в политике. Такой тип реполитизации истории как множества альтернатив для настоящего и будущего он считает наиболее адекватным. Напротив, телеологические версии исторического нарратива, сложившиеся в XIX в., имплицитно содержат политическое утверждение «необратимости прошлого», которое привело к «благополучному настоящему», которое, в свою очередь, желательно сохранить навсегда. Соглашаясь с поздним Х. Уайтом, Олейников утверждает, что основанная на телеологическом нарративе историческая дисциплина защищает консервативный реализм как тип политического мышления и инструмент в руках политиков и чиновников в национальном государстве[226]226
  Олейников А. А. Время истории. С. 12.


[Закрыть]
. При этом сам Уайт предлагал иной модус реполитизации истории – через возрождение ее моральной и воспитательной функции и поэтизацию образцов добродетельного поведения (magistra vitae). Развивая аргументы М. де Серто и М. Бевира, Олейников утверждает, напротив, возможность радикального историзма, которая позволяет в принципе устранить предположение об исторической закономерности происхождения настоящего из прошлого и тем самым указать на множество политических альтернатив[227]227
  Там же. С. 15–25.


[Закрыть]
.

Различение двух модусов реполитизации и морального подхода Уайта, а также демонстрация консервативного заряда «политики интерпретации» истории как необратимого и закономерного ряда событий представляются нам вполне разумными, но недостаточными, чтобы стать общей нормативной рамкой историографии как дисциплины. Мы считаем, что историк а) может по мере сил стремиться осознавать политические импликации своих суждений и своего исторического воображения и для этого аргументы Уайта и Олейникова дают прекрасный ориентир; б) способен явно артикулировать или бессознательно проецировать свои политические предпочтения и ценностные интересы в диапазоне от консерватизма до утопии[228]228
  Атнашев Т. М., Велижев М. Б. Первооткрыватель республиканской традиции, или Как заниматься политической философией с помощью истории политических языков? // Покок Дж. Г. А. Момент Макиавелли: Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция. С. 821–850.


[Закрыть]
, предлагать новые политико-философские концепции, опираясь на раскопки старых и уже забытых теорий[229]229
  Skinner Q. Liberty before Liberalism (рус. пер.: Скиннер Кв. Свобода до либерализма).


[Закрыть]
, или же поддерживать память о примерах добродетельного и недостойного поведения[230]230
  White H. The Practical Past. Evanston, 2014.


[Закрыть]
. Начало специальной военной операции в феврале 2022 г. подтверждает, что потребность в моральной позиции историков и гуманитариев не уменьшается со временем, как могло бы показаться из наивной прогрессистской перспективы. Однако открытая политическая борьба на поле истории или вмененный выбор одного из модусов политизации едва ли способствует свободному поиску лучшей версии описания прошлого.

Реполитизация истории в любом из двух модусов, а тем более в форме политики памяти, оказывается обоюдоострым оружием. Границы для битвы публичных интерпретаций совместного прошлого будут задавать лишь разные формы цензуры и санкций против «еретиков». Сторонники и противники капитализма, прогресса, контингентности, социализма, традиции или неизбежности войны смогут черпать свои аргументы в политизированной истории. Если идеологические выводы из используемых методов или получаемых результатов исследования о прошлом становятся важнее, чем возможность научно их оспаривать, где гарантия, что историю не политизируют и не монополизируют люди, чьи мнения нам чужды или прямо враждебны? Дабы не растворять настежь ящик Пандоры, мы хотели бы дополнить призыв Олейникова к осознанию двух метамодусов реполитизации истории двумя соображениями.

Во-первых, важно оставить за ученым право не иметь четкой политической позиции, которая бы задавала выбор тем и тем более предопределяла бы его суждения об изучаемых вопросах[231]231
  Мы придерживаемся сделанного М. Вебером классического различения исследовательского интереса (который определяется битвой Богов в душе ученого) и полученных результатов (которые должны формироваться научным и беспристрастным образом). Однако мы можем констатировать, что существует множество исследователей, не имеющих явной идеологической повестки.


[Закрыть]
. Во-вторых, мы считаем важным осознавать, обращать внимание на возможные политические импликации или политическую валентность собственных исторических штудий, даже если сам ученый не ставит себе явные идеологические цели[232]232
  См., например: Велижев М. Б. Чаадаевское дело. Идеология, риторика и государственная власть в николаевской России. М., 2022.


[Закрыть]
. Мы хотели бы предложить эскизную типологию таких непреднамеренных политических следствий штудий прошлого.

На макроуровне исторической абстракции мы можем говорить о политической валентности режимов историчности, которые включают в себя как субъективные модели переживания времени, так и макронарративы о ходе развития человечества или отдельных сообществ. Скажем, апокалиптическое, контингентное или прогрессистское видение истории будет иметь различные политические следствия[233]233
  См.: Олейников А. А. Время истории.


[Закрыть]
. Из вышесказанного, однако, не следует, что невозможно добиваться научного прогресса в аккумуляции знаний о макротенденциях исторической эволюции, таких как модернизация, бюрократизация, отношение центра и периферии или рост эмоционального самоконтроля[234]234
  Как показывает Н. С. Розов, успехи исторической макросоциологии дают основания для сдержанного оптимизма (Розов Н. С. Возрождение номотетики: основания и перспективы исторической макросоциологии // Способы постижения прошлого. Методология и теория исторической науки / Отв. ред. М. А. Кукарцева. М., 2011. С. 251–277). Однако важно не смешивать такие результаты с историософскими моделями, которые могут быть гомологически им близки.


[Закрыть]
.

На втором, промежуточном уровне исследования отдельных явлений, например в рамках истории чтения, эволюции политической философии либерализма или истории повседневности, мы можем говорить о прямой политической валентности полученных результатов. Суждения о «целостности» какого-либо периода или отдельной социальной общности (класса, слоя, нации, региона, идентичности) являются результатом не вполне обосновываемого выбора, скорее чем аргументации и отсылки к фактам[235]235
  Jenkins K. At the Limits of History. Essays on Theory and Practice. P. 8.


[Закрыть]
. Выводы историка либерализма о «либерализме», вероятно, не оставят равнодушным ни либерала, ни марксиста, ни либертарианца. Тем не менее задача написания истории либерализма как политической философии и как идеологии не является бессмысленной и может быть решена с большей или меньшей убедительностью на основе эвристической модели и фактов[236]236
  См., например: Freeden M. Liberalism: A Very Short Introduction. Oxford, 2015.


[Закрыть]
.

Наконец, мы можем обратиться к вопросу о политической валентности разысканий в отношении отдельного случая, предполагающего реконструкцию локальной констелляции фактов. На уровне анализа микрокейсов возможны как прямые политические импликации, так и подчеркнутый нейтралитет. Скажем, изучение жизни одной коммуны способно показать неустойчивость такой формы общежития и быть использовано как аргумент против анархизма. Одновременно историк с анархистскими убеждениями может найти в этом пусть краткосрочном опыте практическое воплощение глубинной потребности людей в самоуправлении.

Впрочем, на всех трех уровнях важно, что для интеллектуального историка (в отличие от философа, идеолога или политика) предметом интерпретации по умолчанию остается прошлое или просто иное, которое сопротивляется предпочтениям ученого и содержит в себе нечто новое в сравнении с его ожиданиями и опытом. Собственное настоящее и контекст историка работает как фон для исследуемой фигуры прошедшего, который полезно осознавать. Политическая борьба в настоящем не должна заменять споры о том, как лучше понимать историю в диапазоне от макронарративов до суждений об отдельных фактах и кейсах.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации