Текст книги "Что такое интеллектуальная история?"
Автор книги: Ричард Уотмор
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Ключевой урок европейского экономического развития, по мнению Смита, заключался в том, что оно, как выразился Хонт, шло «в обратном порядке». Иными словами, началось оно еще при римлянах с торговли предметами роскоши с доставкой товаров на дальние расстояния. Следом постепенно развивалась внутренняя торговля, и лишь в самую последнюю очередь произошла коммерциализация сельского хозяйства. Как известно, Смит предостерегал против физиократических, равно как и меркантилистских стратегий политических и экономических реформ, широко распространенных в 1770-х и 1780-х гг. Хонт указывал, что большим достижением Смита была предложенная им в «Богатстве народов» «стратегия исправления экономики, не разрушавшая экономического и политического своеобразия Европы. В этом смысле его книга являлась великим – возможно, величайшим оплотом гражданской свободы и ее уникальных европейских экономических предпосылок, защищавшим их от всего наносного». Смиту, как и Юму, удалось разрушить иллюзии в отношении истории европейской свободы и презумпцию о ее связи как с античными традициями, так и с современными формами политической свободы. По мнению Хонта, «туннельные трактовки», неспособные обойтись без телеологии, возникают тогда, когда историки занимают те или иные политические позиции. Соответственно, именно это происходило в тех случаях, когда интеллектуальные историки выступали поборниками республиканизма или естественного права как важнейших сил в истории развития европейской свободы. С точки зрения Хонта, происходившее в Кембридже в 1970-х гг. может быть названо формированием «антишколы», объединявшей самых разных по своим воззрениям ученых, разделявших скептицизм в отношении либерального, марксистского, штраусианского и постмодернистского подходов к прошлому. Членом этой группы можно считать каждого, кто признавал, что идеологии соответствующей эпохи не учитывали взаимосвязей между экономикой и политикой и что эти взаимосвязи могут быть выявлены в ходе интеллектуально-исторических исследований.
Ответ Покока на обвинение интеллектуальной истории в безразличии к проблемам современной жизни чрезвычайно своеобразен. В последние десятилетия Покок в целом избегает политической философии как сферы исследований и продолжает четко проводить различие между политической ангажированностью и исторической осведомленностью. Покок сделал больше, чем какой-либо другой исследователь в области изучения великих исторических нарративов раннего Нового времени, и показал, что они означали для их создателей и, что более существенно, для их читателей, ссылавшихся на них в ходе политических, теологических и экономических дискуссий. Он выяснил, что исторические трактовки в большинстве случаев складываются в рассказ о происхождении некоторого сообщества, дополняющий другой классический сюжет о непрерывности существования этого сообщества во времени. Эти нарративы оспариваются, подвергаются пересмотру, снова оспариваются, и так до бесконечности[139]139
Pocock J. G. A. The Politics of Historiography // Idem. Political Thought and History. Essays on Theory and Method. Cambridge, 2009.
[Закрыть]. По мнению Покока, они входят в структуру личности индивидуума как один из элементов, не менее важный, чем традиционные определения собственной идентичности. Одной из ключевых тем «Момента Макиавелли» служит все более и более сильный страх, порождаемый утратой личностной целостности, якобы сопровождавшей коммерциализацию общества. Свобода в глазах гражданских гуманистов и новых республиканцев зависела от «сохранения личностью цельности, необходимой для действия в истории». История, особенно в XVIII в., превратилась в процесс, «который делает эту цельность ненадежной». Исторические трактовки важны потому, что они обрисовывают проблему личности в истории и рассматривают потенциальные решения в случае утраты этой целостности[140]140
Pocock J. G. A. The Machiavellian Moment: Florentine Political Thought and the Atlantic Republican Tradition. P. 572 (рус. пер.: Покок Дж. А. Г. Момент Макиавелли. Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция. С. 790).
[Закрыть].
В последние годы Покока беспокоит то обстоятельство, что процесс, выявленный им применительно к эпохе Просвещения, ускоряется из-за утраты суверенитета, сопровождавшей развитие федеративных взаимоотношений в Европе и других регионах. Покок родился в Лондоне, но вырос в Новой Зеландии, в семье переселенцев в четвертом поколении, неудивительно поэтому, что его особенно интересует утрата идентичности и ее последствия. Именно это случилось в 1973 г., когда англичане бросили Новую Зеландию и других членов давнего Британского содружества на произвол судьбы, вступив в европейский общий рынок. Покок уже не один десяток лет призывает рассматривать британскую историю в более широкой перспективе, исходя из того, что Британия – бывшая империя, периферия которой может сказать нам не меньше, чем ее ядро – «Малая Англия». В особенности Покок стремится подчеркнуть значение Британии в пределах, как он выражается, «Атлантического архипелага». По его мнению, размышления об истории и национальной независимости с использованием этого подхода всегда порождают дискуссии о господстве, субъектности и суверенитете. Его собственные изыскания превратили его в редчайшего зверя – по выражению Колина Кидда, в «либерального интеллектуала-евроскептика»[141]141
Kidd C. Europe, What Europe? Review of J. G. A. Pocock, The Discovery of Islands: Essays in British History, Barbarism and Religion. Vol. III: The First Decline and Fall and Barbarism and Religion. Vol. IV: Barbarians, Savages and Empires // London Review of Books. 2008. Vol. 30. № 21. P. 16–17.
[Закрыть].
Покок озабочен не только утратой государствами национального суверенитета в процессе становления общеевропейских политических структур. Еще большее беспокойство у него вызывает сопутствующая этой политике историография, рассматривающая Британию как неотъемлемый элемент европейской истории и идентичности. Разумеется, между Британией и Европой всегда существовали связи и взаимоотношения, но Покок настаивает на ошибочности представления о том, что Британию можно без оговорок включать в различные континентальные нарративы, по отношению к которым британское государство традиционно находилось в оппозиции. В своих работах, в первую очередь в «Варварстве и религии», он подверг критике представление о Европе как о континенте, указывая, что она всегда представляла собой лишь субконтинент, полуостров громоздкой земельной массы Евразии. В рамках современной историографии Покок нападает на то, что он называет «постисторической культурой», которая, особенно в тех случаях, когда она подвергается влиянию постмодернистских нарративов о смерти автора или о недоступности знаний о прошлом и настоящем, отказывается и от исторических нарративов как таковых. Покок задается вопросом: что, если «постисторическая идеология», утверждающая, что история выдумана писателями, свидетельствует об окончательном распаде исторической личности?[142]142
Pocock J. G. A. Conclusion: History, Sovereignty, Identity // Idem. The Discovery of Islands: Essays in British History. Cambridge, 2005. P. 293.
[Закрыть] Вместе с тем он напоминает читателям, что «состязание продолжается и до финиша еще далеко»[143]143
Pocock J. G. A. Gaberlunzie’s Return // New Left Review. 2000. Vol. 5. P. 41–52.
[Закрыть]. Для Покока, опирающегося на вечно опровергаемые и переосмысляемые исторические нарративы, идеалом является либеральная полития, в которой переплетаются и пользуются авторитетом множественные идентичности. Покок полагает, что задача по созданию государства, устроенного по типу политии, со временем усложнилась: в нашу эпоху средства связи и коммуникации принимают новые формы, в свою очередь вызывая дальнейшие изменения идентичности. Покок убежден, что «я» никогда не исчезнет, едва ли нас ждет конец истории, следовательно, процесс создания исторических нарративов продолжится. По его мнению, именно этому и способствует либеральная политика.
На более прозаическом уровне значимость интеллектуальной истории может быть подтверждена рядом опубликованных в последние десятилетия работ, вносящих вклад в наши знания об идеях прошедших эпох. Трудно вспомнить автора или идею, о которых мы за это время не узнали больше. Помимо этого, интеллектуальные историки, применяя навыки текстуального анализа, подготовили и опубликовали – как в сетевых, так и бумажных изданиях – небывалое прежде количество текстов, созданных авторами прошлого. Один из наиболее известных примеров – работа Джеймса Бернса, Филипа Скофилда и многих других интеллектуальных историков, инициировавших и претворявших в жизнь в Университетском колледже Лондона «Бентамовский проект», плодами которого стали новаторские издания книг и рукописей Бентама. Еще один ведущий интеллектуальный историк, Кнуд Хааконсен, уникален в смысле количества подготовленных им к изданию исторических произведений. Впрочем, это вполне типично для интеллектуального историка – видеть свою роль не только в объяснении идей мыслителей прошлого нынешнему поколению, но и в подготовке научно выверенных изданий, рассчитанных на изучение и реинтерпретацию будущими поколениями ученых. Образцом в этом отношении служит предпринятое Хааконсеном «Эдинбургское издание произведений Томаса Рида». Множество других интеллектуальных историков занимаются как подготовкой и комментированием текстов, так и новым истолкованием идей авторов, чьи произведения они печатают. Показателен, например, вызов нашим представлениям о Максе Вебере, брошенный Питером Гошем[144]144
Ghosh P. A Historian Reads Max Weber. Wiesbaden, 2008; Idem. Max Weber and «The Protestant Ethic». Twin Histories. Oxford, 2014.
[Закрыть]. Если учесть успехи издательств, идущих в авангарде интеллектуально-исторических исследований, таких как Cambridge University Press с серией книг «Идеи в контексте» и более старой серией «Кембриджские тексты в истории политической мысли» или Фонд свободы с сериями «Онлайн-библиотека свободы» и «Классики Просвещения и естественного права», то вклад интеллектуальной истории станет очевидным. Издание текстов для широкого круга современных читателей, а также подробнейшие разборы этих сочинений опровергают давние заявления о том, что интеллектуальная история – наука по своей природе элитарная и снобистская.
Подобные обвинения, неизменно выдвигаемые в адрес Кембриджской школы, можно услышать и в наши дни[145]145
McMahon D. The Return of the History of Ideas // Rethinking Modern European Intellectual History. P. 26.
[Закрыть]. Впрочем, трудно вспомнить интеллектуального историка, который бы всячески избегал иметь дело с каким-либо текстом на том основании, что он написан представителем низов. Об этом говорит Э. П. Томпсон в своем исследовании «Общие обычаи» (1991), опирающемся на множество текстов, в которых выражаются взгляды простых людей, поддерживающих то, что он называет «моральной экономикой», – ее, по его словам, Адам Смит и другие политэкономы во второй половине XVIII в. недооценивали. Хонт и Игнатьев в изданном под их редакцией сборнике «Богатство и добродетель» (1981) указывают, что считать, будто дискуссии XVIII в. велись между капиталистами и рабочими, означает приписывать аргументы XX в. прежним эпохам, упрощая таким образом историческую интерпретацию[146]146
Hont I., Ignatieff M. Wealth and Virtue: The Shaping of Political Economy in the Scottish Enlightenment. Cambridge, 1981. P. 14–15.
[Закрыть]. Томпсон в ответ язвительно спрашивал, чего еще можно ожидать от сотрудников кембриджского Кингс-колледжа – естественных наследников тех, кто два века назад на все лады осуждал бедных, о которых идет речь в его работах[147]147
Thompson E. P. Customs in Common: Studies in Traditional Popular Culture. London, 1991. P. 274–285, 350–351.
[Закрыть].
Нет сомнений, что интеллектуально-исторический взгляд на эту проблематику вполне себя оправдал: мы получили гораздо более нюансированное представление о том, что Адам Смит понимал под собственностью и что означало право на собственность в эпоху Просвещения. Если мы хотим понять Смита и его мир, то объявлять философа и других политэкономов естественными врагами рабочей партии бессмысленно. И сегодня мы можем признать это благодаря успехам интеллектуальной истории. Собственно говоря, одна из важнейших задач интеллектуального историка – выявлять случаи, подобные томпсоновскому, когда имеет место пролепсис, ибо Томпсон вчитывает в исторические документы идеи, которые появились в последующие эпохи. Дональд Винч в статье, которую можно назвать идеальной отправной точкой для любого человека, интересующегося интеллектуальной историей, показал, что случаи пролепсиса можно найти в посвященных Англии XIX в. работах Ф. Р. Ливиса, Э. П. Томпсона и Рэймонда Уильямса, в которых дискуссии той эпохи сводятся к противостоянию романтиков (хорошие) и утилитаристов (плохие)[148]148
Winch D. Mr. Gradgrind and Jerusalem // Idem. Wealth and Life. Essays on the Intellectual History of Political Economy in Britain, 1848–1914. Cambridge, 2009. P. 367–398.
[Закрыть]. Стремление построить новый Иерусалим, свободный от рынков и материализма, придает точке зрения этих историков на прошлое определенную окраску, в результате чего идеи прошлого предстают в карикатурном виде.
Обвинение в неактуальности утратило силу: еще одним свидетельством этого служит развитие интеллектуальной истории в странах, где прежде ей не удавалось пустить корни. Например, можно сказать, что во Франции, где господствовала школа «Анналов», воплощением которой являлись труды Фернана Броделя, посвященные longue durée («время большой длительности»), и выполненные в том же русле работы таких историков экономики, как Эрнест Лабрус («Esquisse du mouvement des prix et des revenus en France au XVIIIe siècle», 1932), интеллектуальная история твердо встала на ноги стараниями Франсуа Фюре, Жан-Клода Перро, Марселя Гоше, Пьера Розанваллона, Филиппа Штайнера и других[149]149
Furet F. Penser la révolution française. Paris, 1978; Perrot J.-C. Une histoire intellectuelle de l’économie politique, XVIIe–XVIIIe siècles. Paris, 1992; Gauchet M. La Révolution des droits de l’homme. Paris, 1989; Rosanvallon P. Le Moment Guizot. Paris, 1985; Idem. Le Sacre du citoyen. Histoire du suffrage universel en France. Paris, 1992; Oudin-Bastide C., Steiner P. Calcul et morale. Coût de l’esclavage et valeur de l’émancipation (XVIIIe–XIXe siècles). Paris, 2015.
[Закрыть]. В частности, французским интеллектуальным историкам принадлежат наиболее значимые новейшие работы в области экономической и юридической мысли[150]150
Steiner P., Vatin F. Traité de sociologie économique. Paris, 2009; de Champs E., Cléro J.-P. Bentham et la France: fortune et infortunes de l’utilitarisme. Oxford, 2009; Le Cercle de Vincent de Gournay: Savoirs économiques et pratiques administratives en France au milieu du XVIIIe siècle / Sous la direction de L. Charles, F. Lefebvre, C. Théré. Paris, 2011.
[Закрыть]. Как отмечают Дэррин Макмахон и Сэмюэл Мойн, «трудно вспомнить время, когда интеллектуальная история играла столь же заметную роль, в масштабных историографических проектах, а равно и в гуманитарных науках в целом»[151]151
McMahon D. M., Moyn S. Introduction: Interim Intellectual History // Rethinking Modern European Intellectual History. P. 3.
[Закрыть].
Глава 6
Интеллектуальная история в настоящем и будущем
Как правило, интеллектуальные историки склонны скептически относиться к утверждениям о прогрессе и успехах познания за пределами естественных наук. Широко распространено мнение, будто убедительные версии альтернативного будущего, если говорить об идеях, с равной вероятностью можно найти в любой исторической эпохе. С учетом этого представления спекуляции о возможном будущем интеллектуальной истории особенно нецелесообразны. Наша цель состоит скорее в том, чтобы очертить круг проблем, вызывающих у современных интеллектуальных историков озабоченность в отношении их собственной дисциплины. Во-первых, интеллектуальные историки в целом согласны с тем, что следует ожидать все новых и новых дискуссий и что это как раз внушает оптимизм. Влиятельной остается точка зрения Покока, опирающегося, в частности, на Майкла Оукшотта, согласно которой изыскания в гуманитарной сфере можно описать как продолжающийся многоголосый разговор. Соответственно, продолжаются споры о том, следует ли пользоваться при описании идеологий прошлого такими общими понятиями, как «Средневековье», «Ренессанс», «Реформация», «Просвещение» и «модерность». В частности, ключевое место в исследованиях по-прежнему занимают взаимоотношения между древними и новыми. В этом плане опять же показательны труды Хонта. Он видит себя на одном из полюсов спектра, состоящего из ученых, стремящихся ответить на тезис Р. Г. Коллингвуда о том, что вопрос о наследии античного мира следует рассматривать прежде всего в идейном контексте. По мнению Хонта, античные представления о политике в XVIII в. подверглись глубокой трансформации. Другие, в том числе Скиннер, считают, что для понимания современного мира по-прежнему прекрасно подходит категориальный аппарат, которым пользовались греки и римляне. Напротив, Покок и Энтони Графтон убеждены, что в тех случаях, когда речь идет об интеллектуальном наследии, доставшемся авторам XVII и XVIII вв. и переданном последующим поколениям, понятие «античный» правильно заменить более общими понятиями, которые бы учитывали древние и средневековые философские школы Ближнего, Среднего и Дальнего Востока[152]152
Grafton A., Weinberg J. «I Have Always Loved the Holy Tongue»: Isaac Casaubon, the Jews, and a Forgotten Chapter in Renaissance Scholarship. Cambridge, MA, 2011.
[Закрыть].
Второй главный водораздел проходит между теми исследователями, которые вслед за Скиннером утверждают, что поворотной точкой в европейской истории, на которую порой указывают как на кульминацию процесса секуляризации, стал момент, когда интеллектуальным дискуссиям стало тесно в рамках теологической аргументации. По этой причине нет нужды проявлять чрезмерное внимание к богословию в эпоху Просвещения, которая сама по себе получила определение как период окончательной секуляризации[153]153
Gay P. The Enlightenment: An Interpretation: The Rise of Modern Paganism. New York, 1966; эта точка зрения снова выдвигается в работах: Israel J. The Radical Enlightenment. Oxford, 2001; Idem. Enlightenment Contested: Philosophy, Modernity, and the Emancipation of Man 1670–1752. Oxford, 2006.
[Закрыть]. От историков не укрылась ирония истории, состоявшая в том, что процесс объявления религиозных текстов спорными сплошь и рядом ошибочно воспринимался как разновидность секуляризации. Резкое развитие библейской критики наблюдалось еще в годы Реформации. Католические ученые ставили под сомнение авторитет священных текстов, поскольку тем самым они могли прямо оспорить убеждение протестантов в сакральной природе Слова. В свою очередь, протестанты нападали на авторитет папы и церковных соборов. В то же время и в протестантской, и в католической среде шел процесс обновления христианства, принимавший различные формы. Многие интеллектуальные историки указывали, что вместе с окончанием религиозных войн в XVI в. произошел тектонический сдвиг в сфере мысли, ознаменовавший перемены, впоследствии названные становлением модерности. По мнению других ученых, теология перестала быть детерминантой политических процессов позже: в конце концов даже Локк считал богословские труды самыми важными из своих произведений и рассматривал их прежде всего как вклад в будущее христианства.
Наиболее характерен в этом смысле переход от Локка к Давиду Юму. Так, некоторые специалисты утверждают, что конец «христианского тысячелетия», как именовал его Гиббон, приходится лишь на XVIII в. Как хорошо известно, Юм на протяжении всей своей жизни считал, что его преследуют обвинения в ереси и атеизме. Впоследствии Смит отмечал, что его короткий рассказ о мирной кончине Юма навлек на его голову больше яростных нападок, чем какое-либо иное из написанных им произведений[154]154
Письмо Адама Смита Андреасу Холту от 26 октября 1780 г.: The Glasgow Edition of the Works and Correspondence of Adam Smith. Vol. 6: Correspondence of Adam Smith / Ed. by S. E. C. Mossner, I. S. Ross. Oxford; Indianapolis, 1987. P. 251.
[Закрыть]. Многочисленные исследователи делали из этого вывод, что нам следует признать важность религии и богословской полемики на протяжении XVIII и XIX вв., соглашаясь с известной характеристикой, данной Британии XVIII в. Джонатаном Кларком: «Ancien régime» («Старый порядок») во французском смысле. Таким образом, в интеллектуальной истории заметен теологический поворот[155]155
Hilton B. The Age of Atonement: The Influence of Evangelicalism on Social and Economic Thought, ca. 1795–1865. Oxford, 1988; Young B. Religion and Enlightenment in Eighteenth-Century England. Oxford, 1998; Waterman A. Political Economy and Christian Theology Since the Enlightenment. Essays in Intellectual History. London, 2004; Kidd C. The Forging of Races: Race and Scripture in the Protestant Atlantic World, 1600–2000. Cambridge, 2006; Vance N. Bible and Novel: Narrative Authority and the Death of God. Oxford, 2013.
[Закрыть]. С этим обстоятельством связана одна из самых интересных дискуссий в сфере интеллектуальной истории – по вопросу о том, в какой мере Просвещение следует рассматривать как совокупность различных течений и процессов национального и иного характера, включая Католическое просвещение, Арминианское просвещение и его англиканские варианты, или же оно, в соответствии с традиционными воззрениями, представляет собой единое историческое явление, дававшее о себе знать в различных местах по всей Европе на протяжении конкретного периода времени[156]156
Pocock J. G. A. Clergy and Commerce: The Conservative Enlightenment in England // L’Età dei lumi: studi storici sul Settecento europeo in onore di Franco Venturi / A cura di R. J. Ajello e al. Napoli, 1985. P. 525–562; Sorkin D. The Religious Enlightenment: Protestants, Jews, and Catholics from London to Vienna. Princeton, 2008.
[Закрыть]. Новые факты в поддержку последней точки зрения выдвинул Джон Робертсон, проследив историю Просвещения в Неаполе и Шотландии на протяжении 80 лет с 1680 по 1760 г.[157]157
Robertson J. The Case for the Enlightenment. Scotland and Naples 1680–1760. Cambridge, 2005.
[Закрыть] Неаполь, католическое владение испанских Габсбургов в Южной Италии, и Шотландия, пресвитерианская страна, подчиненная Англии, сильно отличались друг от друга. При всем том у них было много общего: споры по вопросу о наследовании, экономические проблемы, участие в заморской торговле, заочные правители и исключительно сильное чувство региональной идентичности. По мнению Робертсона, Просвещение являлось ответом на новую общественно-политическую ситуацию, сложившуюся в тот момент, когда торговля развилась до такой степени, что стала диктовать новые представления о гражданских обязанностях. Направляющей силой Просвещения являлась рефлексия в рамках новой дисциплины – политической экономии, которая выросла из разновидности эпикурейской философии, связанной с августинианством. Несмотря на спорный характер этой ключевой идеи, работа Робертсона воплощает в себе все сильные стороны интеллектуальной истории в ее нынешнем виде, с легкостью преодолевающей границы между дисциплинами и углубляющей наши знания о множестве авторов, редко рассматриваемых в совокупности – от Эндрю Флетчера из Сальтуна и Адама Фергюсона до Джамбаттисты Вико, Паоло Маттиа Дориа, Антонио Дженовези и Гаэтано Филанджери.
Все это не означает, что интеллектуальная история пребывает в полном здравии. Следует помнить, что не всем она кажется убедительной, хотя уже и не вызывает прежнего отторжения у историков других направлений. Ярчайшим примером отказа от интеллектуальной истории является случай Питера Ласлетта – человека, который, наряду с Коллингвудом, стоял у самых истоков этой дисциплины. К 1960-м гг. Ласлетт в своей серии сборников «Философия, политика и общество» (издававшейся с 1957 г.) призывал обращаться к более аналитическим разновидностям философии для изучения социальных проблем. Также его интересовало, в какой степени выступления Роберта Филмера, в которых выступал за сохранение патриархальных социальных структур в семье и государстве, отражали реалии XVI в. По его мнению, изучение социальных структур с помощью методов исторической демографии имело большее значение, чем исследование работ отдельных мыслителей при помощи контекстуального анализа. Предпринятое Ласлеттом исследование разных групп населения и домохозяйств до и после индустриализации легло в основу его наиболее известного труда, «Мир, который мы потеряли: Англия до индустриальной эпохи» («The World We Have Lost: England Before the Industrial Age», 1965). Хотя личные бумаги Ласлетта после его смерти в 2001 г. не были переданы в общедоступный архив и мы не располагаем информацией из первых рук, но, похоже, он считал интеллектуальную историю неспособной дать ответ на интересовавшие его вопросы о прошлом и потому ему пришлось обратиться за помощью к современным общественным наукам – прежде всего к социологии. В глазах Ласлетта идеальным историком являлся Фернан Бродель, величайший из представителей школы «Анналов» и один из тех людей, кто меньше всего интересовался идеями. В последние годы жизни Ласлетт носил с собой открытку с подписью Броделя, предъявляя ее в качестве верительной грамоты[158]158
Об этом мне рассказал Майкл Бентли.
[Закрыть].
Другая область, в которой интеллектуальная история, можно сказать, не нашла приверженцев, – это история экономической мысли. Как указывал Дональд Винч, история экономической науки, как правило, пишется экономистами и для экономистов:
Все это примеры практической истории, изолированной ветви истории идей. Представлена она единственной дисциплиной, которая, по причинам, связанным с профессиональной гордостью, педагогической направленностью и соответствующими критическими задачами, более ценится занимающимися ею же коллегами. В периоды доверия, когда экспертные экономические знания представляются надежными и по этой части наблюдается явный прогресс, история экономики обычно пишется как рассказ об овладении мастерством. Кроме того, она может быть изложена как пример бесшабашной отваги с целью поднять боевой дух. В такое время господствующая историография носит преимущественно вигский характер и стремится ответить на генеалогические вопросы (что от кого и когда произошло) телеологическим образом (что и почему оказалось успешным с точки зрения современного корпуса знаний)[159]159
Winch D. Intellectual History and the History of Economics // A Companion to Intellectual History. P. 170.
[Закрыть].
История экономической науки имела значение в глазах современных экономистов, когда марксисты, неорикардианцы или кейнсианцы проявляли интерес к родословной теории и политики, за которые они выступали. Впрочем, ныне эта область совершенно вытеснена на обочину учебной программы студентов и аспирантов экономических факультетов. Многие экономисты, одержимые математическими моделями и статистической проверкой больших баз данных, либо путают историю экономической науки с историей собственно экономики, либо игнорируют и то и другое, считая их не имеющими никакого отношения к своей дисциплине[160]160
Backhouse R., Fontaine P. The Unsocial Social Science? Economics and Neighbouring Disciplines since 1945. Durham, 2010; Tribe K. The Economy of the Word. Language, History and Economics. Oxford, 2015.
[Закрыть]. Когда они все же проявляют интерес к своим предшественникам, их подходы в большинстве случаев настолько далеки от практики интеллектуальной истории, насколько это вообще можно себе представить. И все это несмотря на тот факт, что интеллектуальные историки предыдущего поколения, не в последнюю очередь сам Винч, внесли существенный вклад в историю экономики[161]161
Clarke P. The Keynesian Revolution in the Making, 1924–1936. Oxford, 1988; Waterman A. M. C. Revolution, Economics and Religion. Cambridge, 1991; Moggridge D. E. Maynard Keynes; An Economist’s Biography. London, 1992.
[Закрыть]. Складывается настолько мрачная картина, что один видный английский историк экономической мысли на своей факультетской веб-странице призывал студентов иметь в виду, что «перспективы академической карьеры для обладателей ученых степеней в этой области ничтожны и существуют лишь в немногих местах (если вообще не балансируют на грани исчезновения, по крайней мере в Европе и Северной Америке)». Равным образом, когда история экономической мысли все же становится объектом исследования, представители этой науки зачастую относятся к числу авторов, наиболее склонных к пролепсису и телеологии. В этом плане показательны работы Сэмюэла Холландера, в которых как «открытие» преподносится, например, утверждение о том, что Давида Рикардо следует считать прямым предшественником Леона Вальраса и Альфреда Маршалла. Подобный пример сфабрикованной родословной сам по себе служит повторением былых попыток Маршалла выстроить генеалогическое дерево экономики с учетом квазинационалистических принципов[162]162
Hollander S. Ricardo – The New View: Collected Essays 1. London; New York, 1995. Пример работы, избегающей пролепсиса и националистической родословной: Albertone M. National Identity and the Agrarian Republic. The Transatlantic Commerce of Ideas between America and France (1750–1830). Farnham, 2014.
[Закрыть].
Интеллектуальную историю нельзя назвать абсолютно успешным делом, если учесть степень живучести вигских подходов к истории. Более того, в некотором смысле сейчас они являются общим местом в большей степени, чем когда-либо прежде. При любом знакомстве с популярными историческими журналами, с отделом исторической литературы в книжных магазинах любого города и даже со взглядами прославленных историков, приглашенных на радио или на телевидение, становится очевидным преобладание такого подхода к прошлому, который противников пролепсиса вгоняет в краску. Первый шаг к изображению истории в подобном свете – оценка прошлого с точки зрения нравственности. Второй – указание на прямую и непосредственную причину сегодняшнего явления в прошлом. Третий – выведение простой морали из судьбы того или иного исторического лица. Она может заключаться в очевидном: как же странно был устроен мир в прошлом, или – в большинстве случаев – как же нам повезло, что в целом мы живем более разумно, богато и счастливо. Одновременно мораль может сводиться к тому, что те или иные исторические личности столько сделали для сотворения нашего мира, что нам следует у них учиться и учиться, или что мы должны следовать их примеру, поскольку они принесли людям много добра или были весьма могущественны. Недавний пример такого рода – книга Эндрю Робертса, незатейливо названная «Наполеон Великий» (2014). Еще один пример. На обложке рождественского номера самого успешного из современных исторических журналов – BBC History – за 2012 год мы находим вопрос, был ли англосаксонский мир «сельской идиллией или местом невзгод и неравенства», и приглашение «отправиться за покупками с римлянами», узнаем об «опасных игрушках Тюдоров», свидетельствующих, что, как и сегодня, «пьеса XVI века может перерасти в трагедию», а также о «политтехнологах Наполеона». На обложке более свежего номера, за январь 2015 г., ставится вопрос, не был ли Карл II, из-за подверженности «опасной сексуальной обсессии», слишком «скандальной персоной для того, чтобы быть правителем». Знакомство с некоторыми статьями в подобных изданиях лишний раз показывает, до какой степени многие практикующие историки по-прежнему уверены, что мы изучаем прошлое в поисках предвестий настоящего, что прошлое интересно только благодаря его связям с нашим собственным миром, что следует подходить к историческим проблемам, применяя известные нам категории, и что необходимо давать моральную оценку историческим деятелям и тем эпохам, в которые они жили.
Вполне оправданное обоснование такого подхода состоит в том, что он прививает людям интерес к истории, показывая, что она самым тесным образом переплетена с настоящим или, напротив, настолько чужда нам, что это само по себе заслуживает внимания. Одно из отрицательных последствий описанной тенденции: книжные полки полнятся изданиями, авторы которых признают, что при создании своих трудов опирались на чужие работы и по большей части или полностью игнорировали источники – при том, что все большее число политиков и публичных фигур начинают видеть в написании по крайней мере одной книги по истории некий обязательный ритуал. С учетом количества подобных работ упоминание одной-единственной книги может показаться несправедливым, однако я все-таки сделаю это. Хороший пример такого рода опусов – книга Джесси Нормана, депутата британского парламента от консерваторов, «Эдмунд Берк: философ, политик, пророк» (2013), попавшая в шорт-листы нескольких премий и получившая многочисленные положительные отзывы. И это понятно: Норман хорошо владеет пером и отлично знаком с опубликованными произведениями Берка. В то же время если мы посмотрим на его книгу как на работу в области интеллектуальной истории, то возникнет целый ряд проблем. Автор разграничивает жизнь Берка и его воззрения, причем, разбирая последние, он называет Берка «творцом современной политики», «стержнем политической модерности» и «первым постмодернистским политическим мыслителем, главным и величайшим критиком современности и того, что называют либеральным индивидуализмом». Кроме того, из творчества Берка извлекаются уроки, которые могут пригодиться современным политикам: власть нужно ограничивать, лидеру нужно мыслить независимо, нужно избегать абстрактных принципов, нужно возрождать нечто называемое «общественными ценностями». Проблема в том, что Норман почти ничего не знает об интеллектуальных полемиках в эпоху Берка. То, что он именует «Просвещением», также предстает здесь в карикатурном виде. Норман делит мыслителей на сторонников, с одной стороны, принципа и абстракции, а с другой – практичности и точности. Наконец, такие авторы, как Норман, не желают признавать факт, очевидный для всех современников Берка в 1790-х гг., – то, что он призывал воевать с революционной Францией не на жизнь, а на смерть. Берк полагал, что, пока сторонники революции не будут стерты с лица земли, никто не будет в безопасности. Он считал несущественным, какими свободами придется пожертвовать в пору кризиса и что Англия при этом могла подойти вплотную к банкротству. Вместо того чтобы исповедовать продуманную консервативную идеологию, оставляемую в наследство грядущим поколениям, Берк умер с убеждением, что идеологии его эпохи обесценились и нуждаются в радикальном пересмотре, ибо они потерпели поражение в битве с революционным республиканизмом, исходящим из Парижа. Критик может возразить, что академическая интеллектуальная история неизбежно малопонятна для массовой аудитории и по этой причине таких авторов, как Норман, следует только хвалить, поскольку они знакомят читателей с непростой темой. Пусть даже и так, но можно привести примеры книг, созданных интеллектуальными историками и обращенными к широкой аудитории, – таких, как прекрасно написанная «Пагубная чистота» Рут Скарр[163]163
Scurr R. Fatal Purity: Robespierre and the French Revolution. London, 2006.
[Закрыть].
Интеллектуальных историков объединяет то, что они никогда ничего не напишут, не ознакомившись с произведениями исторических фигур, вызывающих у них интерес. Полагаться на чужие интерпретации и игнорировать первоисточники для них немыслимо. Интеллектуальным историкам чаще всего несвойственен телеологический взгляд на прошлое (хотя отдельные исключения имеют место). Собственно, на момент написания нашей книги мы можем зафиксировать тенденцию, особенно заметную в Северной Америке, придавать интеллектуальной истории видимость злободневности с помощью поиска истоков важных для нас идей и обещаний показать истинные основания нынешних представлений о мире. Разумеется, в США существует множество исследователей, приверженных обусловленной скептицизмом осторожности, характерной для интеллектуальной истории последних десятилетий. В то же время именно в Северной Америке интеллектуальные историки зачастую втягиваются в большие дискуссии о значении понятия модерности. Исследованиям такого рода присущ телеологический поиск корней современных идей. Как следствие, в свет выходят книги, авторы которых пытаются отыскать первую тотальную войну, глобальную революцию, конституцию, системы равенства перед законом, бесклассовое общество и т. д. и т. п.[164]164
Goldstein Sepinwall A. The Abbé Grégoire and the French Revolution: The Making of Modern Universalism. Berkeley, 2002; Pincus S. 1688: The First Modern Revolution. Newhaven, 2009; Bell D. A. The First Total War: Napoleon’s Europe and the Birth of Warfare as We Know It. New York, 2007.
[Закрыть] Некоторые из этих авторов отличаются поразительной начитанностью. В то же время трудно понять, например, почему Стиву Пинкусу в работе «1688: первая современная революция» было так важно обозначить голландское вторжение в Англию, которое он называет ключом к «Славной революции», еще и как «первую современную революцию». Пинкус не приводит сравнительного обзора прочих революций, главным образом потому, что книга посвящена 1688 г. и его непосредственным последствиям. Пинкус не исследует идею революции, и у читателя создается впечатление, что постановка вопроса о том, являлись ли события 1688–1689 гг. первой современной революцией, – это чисто маркетинговая стратегия, призванная привлечь внимание тех, кому интересны последующие эпохи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.