Текст книги "Клиника «Божий дом»"
Автор книги: Сэмуэль Шэм
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
– Конечно, они меня любят, – говорил Толстяк, – как и всегда, всю мою жизнь. Меня любят все, не считая, конечно, тех, кто просто завидует. Знаешь, как ребенок, который всегда в центре всех игр, ребенок, в гостях у которого собираются все остальные дети. Толстяк из Флэтбуша[72]72
Район в Бруклине.
[Закрыть]. Сейчас – это пациенты. Но всё как обычно: они меня любят. И это прекрасно!
– При всем твоем цинизме и сарказме?
– Ну и что?
– Но за что они тебя любят?
– Потому что я говорю им правду, заставляю смеяться, в том числе и над собой. Если они сталкиваются с мрачным напыщенным самомнением Легго или сюсюканьем Путцеля, они чувствуют себя так, будто находятся на грани смерти. А я заставляю их чувствовать себя частью мира живых, частью всей этой дикой и безумной суеты и ни в коем случае – не оставленными один на один со своими болезнями, которые во многих случаях, особенно в амбулатории, являются просто надуманными. Со мной они чувствуют себя частью вселенной.
– А как же твой сарказм?
– Ну и что? У кого его нет? Я ничем не отличаюсь от других, другие просто пытаются пускать пыль в глаза, чтобы почувствовать себя великими. Иисусе, я волнуюсь за свой исследовательский проект, и знаешь, почему?
– Нет, и почему же?
– Ты не поверишь, совесть! Сам процесс обдирания федерального правительства через больницы Ассоциации ветеранов заставляет меня чувствовать себя неуютно. Дикость какая-то! Я беру только сорок процентов от того, что мог бы. Ужасно!
– Паршиво, – сказал я.
Чем ближе мы были к амбулатории, тем сильнее я чувствовал протест и нежелание заниматься этими незамужними тетками с их абсурдными проблемами, требующими моего решения. Я застонал.
– Что такое? – спросил Толстяк.
– Не знаю. Я совершенно не в состоянии сейчас думать о том, как помочь этим теткам из амбулатории.
– Помочь? Ты что, что-то для них делаешь?
– Конечно. А ты нет?
– Крайне редко. Я лучше всего бездействую как раз в амбулатории. Подожди, не входи туда, – сказал он, оттаскивая меня от двери. – Видишь толпу?
Я видел. Приемная была заполнена разношерстными людьми, и это выглядело примерно как празднование бар-мицвы[73]73
Бар-мицва – достижение еврейским мальчиком «религиозного совершеннолетия», по этому поводу, как правило, устраивается грандиозный, шумный и радостный праздник.
[Закрыть] в Организации Объединенных Наций.
– Мои пациенты. Я не назначаю им никакого особого лечения, но они обожают меня. Знаешь, сколько бухла, игрушек и еды они принесли мне на Хануку[74]74
Ханука – еврейский праздник обновления, отмечающийся на протяжении восьми дней, выпадает, как правило, на декабрь или конец ноября.
[Закрыть] и Рождество? А все потому, что я не предоставляю им никакого лечения.
– Ты опять пытаешься убедить меня, что лечение хуже болезни?
– Нет. Я пытаюсь убедить тебя, что лечение и есть болезнь. Основное заболевание человечества – это доктора с их желанием излечить и уверенностью, что они могут этого добиться. А теперь, когда общество навязывает нам идеи, что организм слаб и склонен к разрушению, еще и бездействовать стало гораздо сложнее! Люди в панике, потому что считают, что постоянно находятся на грани смерти и что им надо немедленно пройти полный осмотр. Осмотр! Как много информации ты получаешь, осмотрев пациента?
– Не очень много, – признался я, понимая, что он снова прав.
– Почему я не удивлен? Люди ожидают идеального здоровья. Это как торговая марка с Мэдисон-авеню[75]75
Улица, знаменитая фешенебельными магазинами.
[Закрыть]. Наша работа – объяснить им, что неидеальное здоровье есть и всегда было нормой и что большинство проблем, которые у них есть, все равно не могут быть устранены. Ну вот, положим, мы ставим правильный диагноз. И что? Мы очень редко можем добиться полного излечения.
– Ну, не знаю, не знаю…
– А что такое? Ты что, кого-то излечил за эти шесть месяцев?
– Одна ремиссия.
– Превосходно! Мы лечим себя, вот и все. Ладно, пойдем. Сейчас толпа унесет меня от тебя, так что СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, Баш, и следи, куда ты суешь свои пальцы!
Озадаченный, чувствуя, что Толстяк опять (как обычно) перевернул все, к чему я привык, с ног на голову, – и полагая, что он наверняка опять (как обычно) прав, я стоял, глядя, как он подходит к толпе своих пациентов. Увидев Толстяка, они радостно загомонили и тут же обступили его. Многие из них приходили к нему еженедельно в течение полутора лет и уже перезнакомились между собой. Это было похоже на большую счастливую семью, главой которой был этот толстый доктор. Все дарили ему улыбки, дарили подарки, а Толстяк сидел среди них в приемной и наслаждался жизнью. Периодически он сажал на колени кого-нибудь из детей и спрашивал, что бы тот хотел получить на Рождество. Я был тронут. Это была медицина в своем абсолютном выражении: от человека – к человеку. Как в моих разбитых мечтах. Опечаленный как ребенок, которого не пригласили к Толстяку в гости, я прошел в свой кабинет. Но проинструктированный моим толстым гением, я немедленно убедился, что и амбулатория может доставлять удовольствие. Расслабившись, понимая, что основной проблемой большинства пациентов является лишь мое навязчивое желание их излечить, я сел, расслабился и разрешил им сделать меня частью своих жизней. И сразу же почувствовал разницу! Когда я спросил черную женщину с артритом, играющую с детьми в баскетбол, о ее потомстве, она забыла про свои колени, раскрылась, начала счастливо болтать и позвала детей из приемной, знакомиться со мной. Уходя, она впервые позабыла оставить мне брошюрку Свидетелей Иеговы. Многие пришли ко мне с подарками. Моя СБОП с приклеенными скотчем веками пришла с племянницей, израильтянкой-саброй[76]76
Сабры – евреи, родившиеся на территории Израиля.
[Закрыть] с оливковой кожей, плечами, как у центрального защитника и улыбкой, соблазнительной, как яффский апельсин; СБОП с искусственной грудью принесла мне бутылку виски, а португалка с мозолями, которой я чуть было не прописал искусственную ногу, преподнесла бутылку вина. И эти подарки они принесли мне за «мою помощь», хотя единственной моей помощью было то, что я не СПИХНУЛ их куда-то еще. Вот оно: в мире здравоохранения, где жизнь строилась по принципу вращающихся дверей, где любой док пытается ОТПОЛИРОВАТЬ и СПИХНУТЬ, все, что нужно было пациентам, – точка постоянства, тихая гавань, где они могли бы причалить. Пациенты видели Толстяка чуть ли не за милю. Плевать они хотели на свои болезни и свои излечения. Все, что им требовалось, – участие и ощущение того, что их врачу на них не плевать.
И я стал таким, я стал Толстяком для своих пациентов.
Работая в приемном отделении, я продолжал радоваться тому, что ощущаю себя человеком. Я чувствовал себя отлично, я был весел и гордился своими способностями. Меня больше не раздражала мысль о необходимости идти на работу, а вне Дома я теперь мог думать не только о Доме, но и о чем-нибудь еще. Работа в приемнике чем-то напоминала сидение на скамеечке в Лувре: можно смотреть, как человечество проходит у тебя перед глазами. Приемник, как и Париж, будто находился вне времени. Я заканчивал смену, уходил, а он продолжал жить своей жизнью вплоть до моего возвращения. Неминуемая тоскливая бесконечность болезни. Благодаря искусству СПИХА, я смог приблизиться к тому недостижимому идеалу из писем моего отца: доктору, способному справиться со всем, что бы ни привезла скорая.
Субботним днем, незадолго до Рождества, во время затишья перед ночной бурей, мы с Гатом сидели у поста медсестер. Безумный Эйб уже две ночи пропадал где-то, и все мы были слегка обеспокоены его отсутствием. Медсестры постоянно огрызались, даже Флэш наводил порядок в приемнике не без раздражения. Выпал мокрый тяжелый снег, и я уже получил первый из нескольких ожидаемых инфарктов миокарда у отцов семейств среднего возраста, живущих в пригороде, находившихся в плохой спортивной форме и попытавшихся разгрести снег со своих подъездных дорожек. Я заметил, что Гат выглядит расстроенным, и сообщил ему об этом. Он ответил:
– Это все Элиху. Он не способен отличить даже собственную жопу от собственного лица, и я должен следить за всем, что он делает. Даже швы! Человек с моими способностями вынужден зашивать! Но если за ним не следить, здесь будет бойня. Будет, как с предыдущим шефом хирургии, Фрэни. Знаешь, что о нем говорили?
– Что?
– Убил больше евреев, чем Гитлер. Все равно мы больше не получаем серьезных случаев. Никаких огнестрелов или травм, одни животы, швы и прочая фигня.
Медсестра протянула каждому из нас по истории. Гат взглянул на одну из них и сказал:
– Знаешь, что здесь, старик? П…да. Очередная заболевшая п…да. Может, я расист и конфедерат, но Христа ради, дайте мне наконец что-нибудь серьезное! Все эти больные пиписьки убивают мою сексуальность.
Мне достался тридцатитрехлетний мужчина, Залман, ростом метр девяносто, весивший всего сорок килограмм. Его нашли возле общественной библиотеки, где он пытался воспользоваться туалетом. Выглядел он как заключенный из Освенцима: кожа да кости и был слишком слаб для всего, кроме разговоров. Он не ел мяса, так как читал, что души животных переходят в людей, он был безработным философом, мир вокруг него был безобразен, а его обычный обед состоял из виноградины. Отлично. СПИХ в психиатрию. Звонок резиденту-психиатру был прерван очередным снегоуборочным инфарктом. Пациент уже был готов умереть, но Гат, Элиху и я все-таки смогли вернуть его к жизни.
Пока мы спасали снегоуборщика, количество папок под моим именем значительно увеличилось. Пошли первые несчастные, принесенные ночным приливом пациентов. Взяв несколько историй, я отправился осматривать пациентов, но по дороге меня остановил лысеющий парень примерно моего возраста, одетый в джинсы и черную водолазку.
– Доктор Баш, я Джефф Коэн, резидент из психиатрии. Я только что пообщался с вашим анорексиком, Залманом.
– Очень приятно познакомиться! Полицейские много о вас рассказывали. Да, Залман очень интересен. Он точно нуждается в ваших услугах.
– Расскажите мне о нем, – сказал заинтересованный Коэн, усаживаясь.
– У меня совсем нет времени, – сказал я.
– Конечно, тогда позже. Мы возьмем его, но не сразу. Мы не работаем с пациентами до тех пор, пока их полностью не проверит терапевт. Мы никогда не вступаем с ними в физический контакт.
– Никогда?! Никогда до них не дотрагиваетесь?!
– Вы удивлены? Физический контакт снижает объективность. Но я вижу, что у вас тут завал, а я иду в библиотеку. Поговорим о нем позже, если у вас будет время. Анорексия у мужчин – очень редкое явление и очень интересное. Позвоните мне, ладно? Увидимся.
Я смотрел, как он удаляется. Он был необычным. Он умел слушать. В Божьем доме, как и во многих еврейских домах, если кто-то говорил, его никто не слушал. Мне же показалось, что Коэну было интересно то, что я могу ему сказать. Он напоминал Толстяка, но лишенного цинизма. И ему были интересны его пациенты. Я знал, что тело Залмана совсем не так интересно, как его душа. Я был заинтригован. И у Коэна было время читать на дежурстве! О…еть.
Я вернулся в свою безумную субботнюю ночь. Доставили девушку, висевшую на плече своего парня. Она был почти бездыханной и синела на глазах. С быстротой молнии мы с Гатом превратили без пяти минут «мертвый по прибытию» передоз в блюющий и вопящий недодоз, который был немедленно СПИХНУТ Джеффу Коэну. Занимаясь Сантой, случайно глотнувшим кислоты, я увидел Гата, пытавшегося убедить в чем-то парня, стоящего снаружи. Парень подозрительно поглядывал на нас из-под пары розовых женских трусиков, напяленных на голову. Коэн появился вновь, попытался с ним поговорить, но вскоре сдался. Я спросил, что произошло.
– Параноидный шизофреник с гомосексуальными наклонностями. Держись от него подальше. Он успокоится, это вопрос времени. Подождем.
Потом Коэн отправился к «Иисусу Христу», а я – к «сыну Чарли Чаплина», который требовал кодеин от головной боли и которого я СПИХНУЛ обратно на улицу. До меня дошло, что нуждающихся в услугах Коэна здесь куда больше тех, кому нужны мои. Во время небольшого затишья я наблюдал, как Элиху пытался разбудить огромного пьяного норвежца способом, который он называл «стандартным»: запихивая кубики льда в его трусы. Но тут подошла медсестра и сказала, что я должен немедленно осмотреть пациента с «неизвестно высоким давлением».
– Что значит «неизвестно высокое давление»?
– У тонометра есть ограничение ртутного столба. Так вот, если давление выше этого ограничения, мы называем его «неизвестно высокое».
Очередное достижение Дома! Норвежец вышел из ступора и с воплем: «Я ЗАСТАВЛЮ ТЕБЯ ЦЕЛОВАТЬ МОЮ НОРВЕЖСКУЮ ЗАДНИЦУ, УБЛЮДОК!» погнался за Элиху. Мы с Гатом надеялись, что догонит. Я пошел осмотреть пациента с «неизвестно высоким давлением». Здоровенный толстый черный парень с беспокойным взглядом, отечными ногами, отеком легких и страшной головной болью. Он разрешил поставить ему катетер для внутривенных, и я проинформировал его, что с таким давлением артерии его мозга могут взорваться в любую секунду. Сначала он согласился лечь в больницу, но потом вдруг вырвал катетер из вены и, разбрызгивая кровь, направился к выходу, заявив, что ему «нужно разобраться с делами» (в число которых входили серебристый «кадиллак» и две подвыпившие женщины). Претендент на рекорд Дома по высоте систолического давления, СПИХНУТЫЙ на улицу, лишь упрочил мою репутацию СТЕНЫ.
В районе одиннадцати случилось нечто замечательное: началась целая серия эротических эпизодов. Одной из немногих привилегий врача была возможность раздевать красивых женщин не только взглядом. Первым моим сегодняшним опытом в этом жанре стала арабская принцесса. За ней последовала студентка колледжа, застрявшая в оральной фазе развития. Неспособность выбрать между своим отцом и своим парнем привела к проблеме с глотанием, что в свою очередь привело ее субботней ночью на осмотр к молодому еврейскому доктору, который профессионально и с удовольствием провел медико-эротический осмотр ее горла, миндалин, ключиц, груди и сосков.
Но наиболее примечательной оказалась датчанка. С белоснежными зубами, волосами и ресницами (что означало белизну лобковых волос), розовощекая, с глазами, голубыми как нордические фьорды, одетая в платье с открытыми плечами, через которое просвечивали соски. Она жаловалась на «боли в шее, отдающие в грудь». Прекрасно, просто прекрасно. Я шутил, флиртовал, выспрашивая подробности этого давления. Я думал, уместно ли попросить ее раздеться. Я колебался. Напряжение росло. Она озадаченно на меня посмотрела. Кажется, я где-то прокололся! Но все-таки я сказал:
– Наверное, мне стоит осмотреть вас более подробно. Пожалуйста, переоденьтесь вот в этот халат.
Она посмотрела на меня, и я подумал: «Черт, неприятности. Я сделал это. Она пожалуется кому-нибудь», и представил себе заголовки завтрашних газет: «НОРВЕЖСКИЙ МОРЯК УБИВАЕТ ТЕРНА ИЗ-ЗА ДАТСКОЙ КРАСОТКИ! ПРЕСТУПЛЕНИЕ СТРАСТИ В БОЖЬЕМ ДОМЕ!!!»
– Ну конечно, – ответила она, ослепительно улыбаясь.
Она все поняла и была не против! Я оставил ее, прикрыв ширмой, и подошел к другой пациентке: столь же молодой женщине, которой занималась медсестра. Я спросил, в чем тут дело, и медсестра ответила:
– Передозировка собачьим кормом.
– Да?! – спросил я игриво. – И какова же нормальная доза собачьего корма?
Я начал осмотр Собачьего Корма, и здесь не было ничего эротического. Сонная, бесстыдно обнаженная до пояса, блюющая. Я прислонил стетоскоп к ее груди, но меня отвлекла картинка, промелькнувшей за краем ширмы, скрывающей переодевающуюся датчанку. Осторожно, стараясь не помять, она расстегнула и сложила свое платье, а затем села, обнаженная (не считая блестящих золотистых трусиков), потянулась и зевнула. Мои височные артерии запульсировали, и мне показалось, что стук моего сердца эхом отражается от кафеля пола и стен. Она поежилась от холода и обхватила себя руками. Ее соски – коричневые пуговки на шелковистой коже груди – напряглись. Перед тем, как натянуть больничные одежки, она посмотрела на свои соски, как ребенок смотрит на чудесные игрушки, и легким ласкающим движением провела вокруг каждого из них пальцем. При этом жесте ее соски и мой член подпрыгнули синхронно, как голодные евреи, дочитавшие последнюю молитву, с окончанием которой заканчивается пост на Йом-Кипур. Преисполняясь предвкушением, я изо всех сил затягивал осмотр Собачьего Корма, а потом вернулся к датчанке и задал абсолютно идиотский вопрос:
– Ну и как они?
– Они?
– Э… Боли в шее.
– Ах, да. Все по-прежнему.
– Разрешите мне снять с вас это, – сказал я, развязывая халат и опуская его к талии. – Я должен вас осмотреть.
Я позволил себе насладиться ею, мои руки блуждали по ее телу, а мысли куда-то унеслись. Я представлял кипящую вокруг нас сексуальную энергию, мыльные пузыри эротики поднимались в воздух, отражая и скользя, взрываясь и набухая, исполняя танец прекрасной любви. Моя ладонь на ее шее проверяет боль при сокращении трапециевидной мышцы; ее рука на моем предплечье, когда я проверяю приводящую мышцу или ощущаю мягкость головки дельтовидной мышцы при проверке на бурсит… Мои руки на ее ребрах, груди, даже на этих восторженно торчащих сосках. Было ли это этичным? Норман, сосед Коротышки в ЛМИ, весной подцепил в каком-то приемнике эстрогенную вдовушку по имени (конечно же) Сюзи, и это принесло ему сезонный абонемент в ложу на бейсбольном стадионе.
– Доктор Баш, – сказала она, когда я с неохотой закончил осмотр, посоветовал ей принять две таблетки аспирина и, глядя, как она одевается, раздумывал, не предложить ли ей позвонить мне с утра, – могу я вас кое о чем спросить?
О ЧЕМ УГОДНО! МОЖЕТ БЫТЬ, ОБ ЭТОЙ ШТУКЕ У МЕНЯ В ШТАНАХ?
– Вам не тяжело видеть все время столько… столько болезней?
– Да, довольно тяжело, – ответил я, раздумывая, как бы пригласить ее на свидание.
– Я заметила, что я вас привлекаю…
ТЫ МЕНЯ РАСКРЫЛА!
– Вы мне тоже нравитесь. У вас хорошие руки, нежные и сильные.
ЭТО СЛУЧИТСЯ! КАК В ФИЛЬМАХ!
– Как жаль, что завтра я улетаю в Копенгаген.
ООООУУУУУ!!!
– Ну что, приятель, как она тебе понравилась? – спросил Гат, когда мы вновь уселись на посту.
– Великолепна! Повезло, а?
– Черта с два «повезло»! Это я распределял пациенток: выше пояса – тебе, ниже – Элиху. Все эти густые зеленые выделения из пи…ы не повредят его сексуальной жизни, как думаешь? Красотка! Ого, ты смотри! Безумный Эйб вернулся! Крошка Эйби вернулся!
И правда! Эйб помахал нам из предбанника, его глаза блестели, как и прежде. Флэш выбежал, чтобы обнять его, и настроение медсестер тут же улучшилось. Какая прекрасная ночь! Как можно не ликовать, когда пропавший странник возвращается из неизвестности в Божий дом!
Незадолго до полуночи я общался с полицейскими. Коэн присоединился к нам, заполняя историю молодого шизофреника, поступившего в коме после вдыхания паров полной канистры дезодоранта «Бэн».
– Приветствую тебя, доктор Джеффри Коэн, – просиял Гилхейни и, повернувшись ко мне, сказал: – Ты же простишь нас за то, что мы сосредоточились на докторе Коэне? Мы должны воспользоваться этой возможностью, так как он дежурит лишь одну ночь из семи. Куда более гуманное расписание, чем твое, доктор Баш, что лишь подтверждает мудрость Коэна, выбравшего психиатрию и очередной раз доказывает истинность максимы его родного города: «Ты можешь вытащить парня из Южной Филадельфии, но тебе не удастся вытащить Южную Филадельфию из него».
Потрясенный тем, что, оказывается, можно дежурить лишь один раз в семь ночей, я слушал, как Гилхейни выспрашивает Коэна:
– В какие глубины человеческого разума ты сегодня погрузился? И что ты думаешь об этом несчастном, надышавшемся «Бэном»?
– Проблемы близости, – отвечал Коэн, – определяют шизофрению. Все мы, как заметил Фрейд, страдаем от эгодистонических невротических конфликтов.
– Как ты говорил ранее, – сказал Квик, – человек никогда не сможет вырасти из своего невроза.
– Правильно, – сказал Коэн, – но проблемы шизофреников проявляются на более ранних, догенитальных этапах развития, сосредотачиваясь вокруг личных ограничений – максимально приблизиться, при этом не пострадав. Я назначил ему стелазин.
– А мотив приема «Бэна»? – спросил Гилхейни.
– Легко, – ответил Коэн, – «Бэн» снимает страх близости.
– Было бы неплохо, – заявил Квик, – если бы весь полицейский отдел записался к тебе для групповой терапии, доктор Коэн.
– Мы знаем о полицейских все, – подмигнул мне Коэн. – Толпа голубых.
– Доктор Коэн, – запротестовал Квик, – нельзя же так обобщать!
– Проблема, – продолжил Гилхейни, – в том, что мы живем в постоянном страхе за свою жизнь. Это заставляет давление взлетать фейерверком, а головные боли, которые мы испытываем, поставят на колени быка.
– Должен признаться, – сказал Квик, – что у меня появилось странное влечение к гибким пластиковым трубочкам для питья. А когда жена начала кричать на меня вчера ночью, я велел ей «унять пердеж». Что со мной не так?
– Видишь, – сказал Коэн, закатывая глаза, – как я и сказал, толпа гомиков.
Эдди Глотай Мою Пыль прибыл, чтобы сменить меня. Я так хорошо провел время, что даже не хотел уходить. В предбаннике меня встретил Эйб, поднявшийся из своего угла: кроме сумки с его барахлом там теперь был еще и парень с розовыми трусиками на голове, смотревший на меня все так же подозрительно.
– Ты рад, что я вернулся? – спросил Эйб.
– Да.
– Пока у тебя все идет хорошо. Я подружился с этим парнем в углу. Знаешь, иногда здесь бывает одиноко тихими ночами, но и толпу я не люблю. Этот парень странный, но он – друг. Он не хочет говорить больше ни с кем, кроме меня. Мой друг. Будь осторожней за рулем, дорога скользкая от снега. Спокойной ночи.
Я был преисполнен надежды. Последние шестнадцать часов были именно тем, что я ждал от медицины, о чем я читал в книгах и учебниках. Это было настоящей энциклопедией жизни.
Сияние и скольжение. Лучи света выхватывали из темноты скользящие и вращающиеся пары, и казалось, что фигуры, отработанные на бесчисленных тренировках, исполняются без малейшего напряжения. Ее наряд стремился к абсолютному минимализму, и грудь была прикрыта лишь тонкими полосочками ткани. Скользя на длинных сильных ногах, она выписывала безумные фигуры сексуального балета. А в финале он поднял ее – и скользил по кругу, держа ее на руках, и огни отражались от лезвий ее коньков, и так до тех пор, пока они не замерли, неподвижные и мощные, как и сам лед. Я, как всегда, подмечал детали: его палец замер на ее ягодичных складках, совсем близко к нервным окончаниям половых губ и клитора.
– Оооооо! Рой, это фантастика!
Автоматически, не сразу вспомнив, кто сейчас со мной, я ответил:
– Угу.
– Это так… ты понимаешь? Так волнующе, возвышенно и невинно!
Это была Молли, и мы с ней смотрели «Ледовое безумие»[77]77
Гастрольное эстрадное ледовое шоу.
[Закрыть].
– Знаешь, – сказала она, засунув руку мне под свитер, погладив грудь и без колебаний скользнув вниз, где уже нарастало напряжение, – это меня очень, очень заводит. Как Энжел говорит про Коротышку, «заводит в галоп». У меня есть для тебя подарок на Рождество. Он у меня дома. Пойдем!
Это определенно была Молли, и мы с ней были на «Ледовом безумии». Пара фигуристов завершила выступление вращением с резкой остановкой – и поклонилась. Женщина стояла спиной ко мне, и ее сверкающие блестками гениталии словно подмигивали мне. Пока мы пробирались к выходу, я думал о гинекологическом кабинете в приемнике, и обо всех этих женщинах с раздвинутыми ногами, и о серых, дряблых промежностях гомересс. Молли вела меня к себе сквозь снежно-слякотную бурю, накрывавшую город с ноября по март. Она еще возилась со своей одеждой, а я уже моментально избавился от штанов. Несколько снежинок упало с ее шапки на мой вздувшийся член. Я вскрикнул, а она засмеялась и сказала: «Кажется, Оскару нужно согреться?» И согрела его своим ртом. Откуда у медсестер такие голодные, такие эластичные рты? Я все больше заводился, но в то же время не мог не удивиться тому, что мой член только что нарекли Оскаром. И я спросил ее об этом.
– Это же мило, – сказала она. – Я дала имена своим грудям, когда они только начали расти. Вот, посмотри!
Она сняла свитер и лифчик, отбросила их и показала на правую, что побольше, – ее звали Тони, и левую, чуть порозовей, – по имени Сью. Это меня добило! Я покусывал Тони и пощипывал Сью. Я отбросил мысли о промежностях гомересс и больных влагалищах черных и индианок, на смену им пришли блондинистые влагалища датчанок и клитор, прячущийся под золотистыми трусиками. Возбужденные, мы неслись галопом.
«Ледовое безумие» было дневным шоу, и сразу от Молли я собирался в приемник на двенадцатичасовую, с восьми вечера до восьми утра, ночную смену. Я ласкал Тони и Сью до тех пор, пока не настало время уходить, и тут Молли спохватилась:
– Рой, подожди, я забыла отдать тебе твой подарок!
Она вскочила (Тони чуть ниже Сью), босиком допрыгала до шкафа и, пока я поражался гениальности создателя, сотворившего такое розовосиськовое и мягковлагалищное чудо, как женщина, она протянула мне маленькую коробочку в подарочной упаковке. В ней, к моему изумлению, оказалась серебряная заколка для галстука с надписью:
*ЛИД *
– Я сама их припаяла, буквы, – сказала Молли. – Ты для меня действительно самый-самый лучший интерн. Знаешь, мне кажется, что ты самый умный всех, кого я встречала. Ты гений. Ты, наверное, думаешь, что я ужасно глупая, да? Но мне наплевать. Я просто наслаждаюсь временем, которое мы проводим вместе.
Идеальный подарок! Меня захлестнули противоречивые чувства. Я вспоминал о том, что мне говорил дед про других женщин. И думал о том, что на самом деле я очень привязался к Молли. Я спросил:
– Ты думаешь, что я подонок, раз я встречаюсь с тобой и с Берри?
– Нет, правда, нет!
– Это невероятно, – сказал я, – ты так красива и сексуальна, и в тебе столько… столько жизни и свободы. Просто невероятно. Я не думал, что такие, как ты, существуют. Ты очень мне дорога!
– Я люблю тебя, Рой, даже если ты видишь во мне только дурочку-медсестру.
– Ты не дурочка!
– Наверное, нет. Я просто обычная католичка, которую до чертиков достали монашки, и теперь я наверстываю упущенное время. И я хочу веселиться!
– Ты не думаешь, что я подонок?
– Рой, ну прекрати же наконец! Мы просто будем веселиться вместе, хорошо?!
Конечно, это было хорошо! Я обнял ее, поцеловал Сью и Тони, и эту горячую влажную штуку, которая сжимала Оскара так сильно, как способны только двадцать процентов влагалищ, а она целовала нас с Оскаром, и среди этого тепла, и поцелуев, и заколки для галстука мы с Большим Оскаром снова почувствовали возбуждение. То, что мы смогли уйти, было настоящим чудом. И мы вышли в метель – и отправились в наш старый добрый Божий дом.
Не такой ли в точности ночью мой двоюродный прадед Талер, мечтавший стать скульптором, пробрался в конюшню, украл лучшую лошадь и ускакал в неизвестность?
12
Но та ночь, ставшая самой радостной за все время моей работы в Божьем доме, осталась в прошлом. На смену удовольствиям пришли издевательства. Эта смена превратилась в настоящий кошмар.
Неприятности начались уже в предбаннике. Эйб стоял в углу: раскачиваясь, с шелковыми женскими трусами на голове – и сыпал оскорблениями в адрес других людей, ожидавших здесь, а те оскорбляли его в ответ. Заметив меня, он замолчал, уставился на меня так, будто видел в первый раз, и напористо спросил:
– Ты еврей?
– Да.
– Проблема с вами, евреями, – обрезание!
Ухудшение Эйба очень расстроило медсестер, и они умоляли Коэна сделать что-нибудь, что могло бы отсрочить неизбежное – повторную принудительную госпитализацию Эйба в государственную психушку. Коэн, казалось, был на грани нервного срыва. Полицейские должны были начать работу лишь в полночь. Флэш ушел в отпуск и уехал в какую-то забытую богом дыру на краю света, чтобы отдать там себя на растерзание многочисленным деревенским родственникам.
Меня послали осмотреть злобного алкоголика, заявившего: «Меня ударили тележкой в супермаркете, и теперь у меня проблемы с ногами».
– Когда тебя ударили?
– Шесть лет назад.
– Это не экстренный случай. Приходи в понедельник в амбулаторию.
Уйти он отказался наотрез. Я позвал на помощь Гата, мы вместе попытались убедить его свалить – но он вместо этого начал задирать штанины, приговаривая: «Посмотрите на это, а?» Когда мы увидели грязные, пропитанные кровью и гноем тряпки, которыми были обмотаны его ноги, меня замутило, а Гат завопил: «НЕ СНИМАЙ ЭТО!»
– Чего это не снимать? – весело сказал пьянчуга. – Вы – доктора? Вот и смотрите!
Омерзительные смердящие тряпки отлетели в сторону, и мы увидели язвы, доходящие до кости: самые вонючие, уродливые, истекающие гноем и кровоточащие из всех, что мы когда-либо видели. Мне стало дурно. Гат побагровел от ярости и заорал, брызгая слюной в лицо алкашу: «ТЫ ЧТО, ОБЯЗАН БЫЛ ЭТО ДЕЛАТЬ? ТАК ПРИСПИЧИЛО, УБЛЮДОК?!»
С этого момента все покатилось под откос. Казалось, что сегодня в приемнике собралась вся мерзость этого мира. Передозы, ломки, алкаши, психи, шлюхи с венерическими болезнями и чешущимися влагалищами, заставляющие меня сидеть перед гинекологическим креслом и смотреть на эту кошмарную изнанку мира, празднующего Рождество. Мне не удавалось вздремнуть и пары минут. В три часа ночи объявилась домохозяйка из пригорода: ее привел муж.
– Я не могу стоять прямо, – сказала она, заваливаясь набок.
– И как давно? – спросил я, потирая слипающиеся глаза.
– Три месяца.
– Тогда почему явились сегодня?
– Стало хуже. Смотрите, я могу стоять вот так, – сказала она, накренившись, – но я не могу стоять вот так, – продолжала она, встав уже прямо.
– Но вы же стоите именно так! – заметил я.
– Я знаю, но я предпочитаю этого не делать.
Я СПИХНУЛ ее домой, за что она на меня наорала. В половине пятого утра я проснулся от стонов «ААОООУ-АААООУ-АААООУ» и понял, что в терапии сейчас будет новое поступление. Медсестра протянула мне историю и сказала:
– Не дергайся, это безнадежно. Рак груди в последней стадии с метастазами в кости таза, позвоночника и в брюшину.
Это был кошмар. Уже не женщина, а скрюченная развалина, лежащая в неестественной позе. Метастазы уничтожили ее разум, она превратилась в животное, страдающее от боли – и сопротивляющееся всему, что я пытался для нее сделать. Но две ее сестры требовали, чтобы я сделал все, что можно. Ее болезнь ужасала, ее сестры со своими абсурдными надеждами были омерзительны. В этой несчастной уже не было жизни, не было надежды. Это была сама смерть. Это было отчаяние – то, которое испытываешь, случайно заметив в зеркале первый седой волос; тот панический ужас, который накрывает тебя, когда ты видишь, как некогда гладкие щеки покрываются морщинами… Я ненавидел эту женщину, потому что конец ее жизни означал начало моей работы. С болью в сердце я отправил ее в отделение.
Наступил рассвет, но сегодня солнце казалось мне каким-то ущербным. Маленькое усталое пятнышко среди вселенской темноты. На выходе из больницы я получил очередную порцию словесного дерьма от Эйба. Я был зол, я был подозрителен и чувствовал, что мир слишком убог для того, чтобы развеять мою горечь. Деревянная лошадка-качалка гнила, валяясь в снегу. Мне казалось, что в моем мочевом пузыре расцветают первые раковые клетки. Моя душа казалась мне крабом, мечущемся среди безжизненных каменных обломков в поисках пищи, безнадежно заблудившемся на этом сумрачном берегу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.