Текст книги "Клиника «Божий дом»"
Автор книги: Сэмуэль Шэм
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
– Стремиться? К чему?
– К чему? Ну… К наградам. Да, продолжай стремиться к наградам.
Я чувствовал себя отлично. Возможно, даже превосходно. Единственное, что вызывало во мне намек на сожаление – то, что я провернул это в одиночку, без Толстяка и Берри, без тех, кто утверждал, что заботится обо мне, и на кого я рассчитывал.
16
Уотергейтский март был в самом разгаре, и у многих великих американцев был повод для того, чтобы взорваться. Джейн Доу раздулась от введения антибиотика Ассоциации ветеранов, она начала с пискливого пука, не оставшегося без внимания Толстяка, следящего за ней с секундомером, а затем уже все мы могли наблюдать, как она разразилась яростной какофонией пуков, перешедшей в жидкий пердеж, и наконец ее кишечник словно взорвался, и она стала фонтанировать непрерывным потоком дерьма. Ричард Никсон, раздувшийся от власти и безнаказанности, начал с потявкивания – когда судья Сирика представил его в качестве негласного начальника «уотергейтских взломщиков», затем оно перешло в непрекращающийся пердеж на национальном телевидении, и его эмоциональные взрывы и фонтаны параноидальной брани в адрес других великих американцев, убедили всех и каждого в его несомненной вине. Все вздохнули с облегчением и радовались тому, что, как бы не повернулись дела, Никсона будут пинать и над ним будут смеяться еще достаточно долго. Президент, настолько лишенный изящества, – это было именно то, в чем нуждалась страна после Вьетнама.
Мы, терны Города Гомеров, тоже взрывались. Первым сломался Глотай Мою Пыль. Придавленный собственным садомазохизмом, он не выдержал. Он объявил, что отказывается от всех пациентов-гомеров из своего списка, и теперь их вел его студент. Эдди же рассматривал гомеров только с одной стороны: «Смогу ли я сегодня причинить им вред?», и говорил: «Некоторые гомеры хотят вас уничтожить, а некоторые – нет, и я хочу, чтобы они определились, иначе это сбивает меня с толку». Его студент, не выдержав давления, вскоре начал разделять извращенные идеи Эдди. Однажды, когда особенно упрямая гомересса начала кричать: «ПОЛИЦИЯ! ПОЛИЦИЯ!», они одолжили где-то полицейскую форму и заявились к ней в палату со словами: «Добрый день, мадам, патрульный Эдди и офицер Кац, чем мы можем вам помочь?»
– Зачем вы над ними издеваетесь? – спрашивал Толстяк.
– Потому что они издеваются над нами, – отвечал Эдди, – они поставили меня на колени, слышишь? НА КОЛЕНИ!
Когда у его жены начались схватки, начался настоящий ад. В день родов Эдди появился в больнице в своем байкерском прикиде: шлем, ботинки, солнцезащитные очки и кожаная косуха с выбитой заклепками надписью на спине:
***
***ГЛОТАЙ МОЮ ПЫЛЬ***
***ЭДДИ***
***
Он приволок фотоаппарат со вспышкой и отправился фотографировать своих гомеров «на память». Начался хаос. Перепуганные гомеры вопили. Отделение звучало и пахло как зоопарк. Посмотреть на происходящее сбежались представители всех иерархий Дома, а Эдди с улыбкой от уха до уха в это время сидел в дежурке и читал Rolling Stone. На все вопросы он отвечал: «Они меня сломали. Я отказываюсь от пациентов». Позже он спросил, не показалось ли мне его поведение неадекватным, а я вспомнил, что он сказал мне, когда я раздалбывал двери лифта, наступил на горло здравому смыслу и ответил:
– Неадекватным? Ха! Я думаю, что они это полностью заслужили.
– Он рехнулся, – сказал я Толстяку.
– Да. Это уже полный бред. Параноидальный психоз. Даже смотреть страшно. Ну что же, Баш, им придется дать ему отдохнуть.
– Они не могут, – сказал я. – Его некем заменить.
– Все нуждаются в отдыхе, – сказал Легго Рыбе, когда они спорили о том, что делать с Эдди. – Абсолютно все. Посмотри на несчастного доктора Путцеля. Я скажу Эдди, что ему нужно отдохнуть, как и всем остальным.
– А кто будет за него работать? – спросил Рыба.
– Кто?! Да все остальные. Все мои парни помогут.
На следующий день Эдди не было на обходе. А когда я ему позвонил, он сообщил:
– Я отстранен на какое-то время. Мне очень жаль, что я поступаю так с вами, парни, но Легго не пускает меня обратно в Дом. Он думает, что еще чуть-чуть – и я бы убил кого-нибудь из гомеров, а Дому пришлось бы отвечать в суде. Наверное, он прав.
– Да, – сказал я, – признайся, ты был к этому близок.
– Все-таки это было бы неплохо, согласись?
– Это незаконно. Как малышка?
– Ты имеешь в виду гомерессу?
– Она гомересса?
– Ага, гомересса: недержание мочи и кала, не в состоянии ходить или говорить, не ориентируется в пространстве, а на ночь ее фиксируют пеленками. Точно гомересса, палата № 811. Не знаю, как она там, они не пустили меня в Дом на нее посмотреть.
– Они не разрешили тебе посмотреть на собственного ребенка?
– Да. Я сказал, что хочу ее сфотографировать, и они забрали у меня камеру, так что я теперь отстранен от собственной дочки-гомерессы.
Рыба заявил нам с Хупером, что они с Легго посовещались и теперь нам придется заполнить дыру, оставленную уходом Эдди: в нашу последнюю неделю в Городе Гомеров мы будем дежурить через день, но зато к нам будет особый подход.
– Господи, – простонал я, – надеюсь, на этот раз это не будут самые «трудные случаи»?
– Нет, никаких «трудных случаев». – сказал Рыба. – Льготный режим!
Льготный режим заключался в том, что во время дневной смены наша команда пропускала одно из новых поступлений. Это звучало неплохо, но оказалось, что если мы пропускаем поступление днем, то в три часа ночи нас будят для того, чтобы передать из «Гранатовой палаты» гомера, переведенного в Город Гомеров из больницы Святого Где-Нибудь – специальный подарок от Марвина и Голубых Пиджаков. И такие подарки каждый из нас принимал каждую вторую ночь. После недели такого «льготного режима» я, Умберто и помогавший нам Тедди стали почти такими же сумасшедшими, как Эдди. Тедди сдался первым. У него открылась язва и, бормоча что-то о «болях» и «лагерях», он покинул нас.
Потом от меня ушла Молли. Наш роман, задушенный Городом Гомеров, в последние месяцы угасал, и когда «льготный режим» заставил меня чередовать тридцать щесть часов в Доме с двенадцатью часами снаружи, все, что я мог делать снаружи, – это спать. Иногда я встречал Молли в отделениях шестого этажа, и было ясно, что она теряет ко мне интерес. Однажды я увидел, как Говард помогает ей застилать койку. Это был шок! Масло и мирра для Говарда? Я спросил у Молли, что происходит.
– Да, я встречаюсь с Говардом Гринспуном. Он сейчас терн в нашем отделении. Рой, мне кажется, что я перестала тебя понимать.
– Что ты хочешь сказать?
– Ты стал слишком циничен. Ты издеваешься над этими несчастными пациентами.
– Все над ними издеваются!
– Только не Говард Гринспун. Он обращается с ними уважительно. Я хочу сказать, что издеваться над ними – это все равно, что издеваться над тем, что делаю я. Помнишь, ты ушел во время остановки сердца у этого пациента с миеломой?
– Но это же было омерзительно!
– Возможно, но Говард остался там до конца.
– Говард! Мы же вместе смеялись над Говардом!
– Может быть, и так, но люди меняются. Послушай, мне пришлось много работать, чтобы оказаться там, где я сейчас. В отличие от тебя, которому все легко дается и которого в медицину просто занесло течением. Там, где тебя гладили по головке, мне прилетало по шее от монашек. Ты вообще представляешь, насколько страшной кажется маленькой девочке монашка в черном? Наверное, нет. А Говард говорит, что представляет.
– Представляет? – поразился я, думая, что возможно Говард и не такой уж безмозглый лох.
– Абсолютно точно. Он искренний. Тебя таким никто не назовет.
– И что, я должен сдаться?
– Ох, Рой, – сказала она, вспомнив нашу любовь и наше тепло, – я не знаю. Ты все еще для меня важен. Наверное, это зависит от того, что скажет Говард.
Иисусе! Мой мир зависел от Говарда? Говарда, терна, который ощущал себя героем, всунув назогастральную трубку для кормления в какую-нибудь слабоумную старуху? Говарда, который раздувался от гордости, войдя в лифт, заполненный не-медиками, и услышав: «О, это один из врачей». Говард, который купился на слова о том, что врачи – не просто люди, а «лучшие из людей». Говард, который соблазнит Молли и проделает с ней все те штуки, о которых он только мог мечтать, который, думая, что любит ее, женится на ней, медсестре-шиксе[87]87
Шикса – презрительное название нееврейки.
[Закрыть], отомстив за все своим родителям, и родит с ней троих детей, а потом, пятнадцать лет спустя, Молли очнется и поймет, что вышла замуж за Говарда просто для того, чтобы досадить монашкам, и черт возьми, почему бы в таком случае не трахнуться с этим мачо, который пришел починить стиральную машину, и не оставить Говарда; а он пятнадцать лет спустя вдруг осознает, что неистовое посвящение себя медицине уничтожило его как отца, мужа и любовника, но при этом он все равно не смог никого спасти, и тогда он в одиночестве въедет в комнату в мотеле и, впервые в жизни пережив потрясение, будет взвешивать «за» и «против», принимая самое главное решение: проглотить ли пять грамм фенобарбитала, которые он позаимствовал из больничной аптеки, узнав, что его жена и дети сбежали.
Гипер-Хупер и я ломались не так, как Эдди. Смерть и Хупер по-прежнему были неразлучны, и, поскольку Эдди временно сошел с дистанции, Хупер продолжал гнаться за «Черным вороном» в одиночку. Но под воздействием атмосферы Города Гомеров Хупер и сам начал вести себя как гомер. Он похудел, высох, наплевал на личную гигиену. Он стал раскачиваться как шизофреник или старый еврей на молитве. Потеряв жену, он вслед за ней начал терять и свою резидентшу из морга. Иногда я заставал его спящим рядом с Джейн Доу в кресле с откидной спинкой, и рот его напоминал букву «О». Когда Рыба настаивал, чтобы мы провели обход, Хупер садился на инвалидное кресло и ездил на нем, издавая звуки из репертуара Джейн Доу, а когда Рыба делал ему замечание – отвечал «Врач, прокати себя сам». Настоящая проблема возникла, когда Хупер начал спать, привязанным к электрокойке для гомеров. Однажды утром я обнаружил, что его лодыжка загипсована, спросил, что случилось, но услышал от него только лишь «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ». Он добился своего: перелом одной из маленьких костей лодыжки позволил ему кататься на инвалидном кресле во время любых обходов.
Наша последняя эскапада случилась во время обхода с Социальными Шлюшками. Качаясь, болтая, каламбуря, смеясь, мы с Хупером умудрились вывести из себя представителей почти всех иерархий Дома. Мы поцапались с Лайонелом из-за извращенца Сэма, Человека, Который Ел Все Подряд: когда он начал поедать наши запасы, мы СПИХНУЛИ его прямо на ледяные улицы и отказывались принять обратно. Голубые Пиджаки отправили его на восьмой этаж и теперь пытались вернуть его нам. Потрясенная Сельма спросила, кто же там заботится о нем – с его диабетом и его извращениями, и Лайонел ответил: «Мы – сотрудники „ПОМОЩИ“».
– Вы? – удивилась Сельма. – «ПОМОЩЬ» лечит его диабет? Это же незаконно!
– С учетом того, что мне известно об этих типах из «ПОМОЩИ», – встрял я, – они вряд ли спасут его от диабета, но точно помогут разобраться с его извращениями.
Тут Лайонел вскочил и, хлопнув дверью, выбежал, а я, бросившись ему под ноги, закричал: «Помоги мне, Сельма, помоги, все, что я вижу, – это Голубые Пиджаки».
Потом мы разругались с Салли и Бонни, которые сорвали нам СПИХ Королевы Вшей из-за того, что Эдди не заполнил трехстраничную форму, и несколько раз походя использовали слово «п…да», после чего медсестры (а также наша студентка из ЛМИ) вылетели из комнаты. Когда собрание окончательно превратилось в вакханалию, а мы с Хупером, раскачиваясь, забормотали: «Аутоэротизм – единственный выход». Рыба, глаза которого к тому моменту уже готовы были вылезти из орбит, объявил, что мы незамедлительно отправляемся на обед в китайский квартал.
Откуда нам было знать, что во время нашего китайского обеда в Божьем доме начинаются разборки, обострившие давние и глубокие проблемы нашего шефа, Легго. Разъяренные руководители каждой из иерархий позвонили Легго, и он был вне себя. Мы возвращались в Дом сытые и довольные, и представьте же наше удивление при виде Легго, несущегося к нам по коридору. По мере того, как он приближался, на его лице расцветала улыбка, улыбка, которой у него никто до сих пор не видел. Рыбу бросило в дрожь, и он сказал нам с Хупером: «Берегитесь, ребята, теперь вы точно доигрались!» Мы изумленно переглянулись, и наши глаза были полны непонимания: чего мы такого сделали, что Легго на нас взъелся?
Мы приготовились к удару. Легго приближался к нам на своих негнущихся ногах, яростная улыбка, исказившая его черты, становилась все шире, и казалось, что она вот-вот расколет надвое это напряженное лицо, и все, что скрывалось под этим пурпурным родимым пятном, хлынет прямо на пол Города Гомеров. Когда он приблизился настолько, что я уже мог разглядеть фирменное клеймо на стетоскопе, спускавшемся в джунгли его гениталий, и я вдруг подумал, что под родимым пятном может прятаться что-то вроде столь любимого китайскими поварами глутамата натрия, обе его руки поднялись – и протянулись на всю свою длину, и легли на две лопатки, одна из которых принадлежала Толстяку, а вторая – Рыбе. Глядя на них, Легго требовательно спросил: «Кто виноват? Кто несет ответственность за этих несчастных интернов, за эти катастрофы в отделении? Моя задача – выяснить это. Вы двое – идите со мной».
– Я сделал все, что мог, – рассказывал нам потом Толстяк, – и я смог его унять, по крайней мере, отчасти. Чисто логически он попал в ловушку. У него был выбор: либо свалить вину на вас, интернов, либо – на тех, кто за вас отвечает. Но, уже потеряв Эдди, он не мог объявить виноватыми вас. Поэтому надо было валить на тех, кто за вас отвечает. Хотя я и несу за вас ответственность, но ясно, что Рыба при этом отвечает за меня, а угадайте, кто отвечает за Рыбу?
– Шеф.
– Именно. Итак, мы в тупике. Я попытался направить его мысли в эту сторону, но я не могу изменить то, что он при этом чувствует. Понимаете, Легго плевать, что вы сделали с Королевой Вшей, голодным извращенцем Сэмом, Путцелем, Голубыми Пиджаками, медсестрами, студентами, Тиной, Джейн, Гарри или Розами, которых убивает Хупер. Он даже не возражал против того, что вы поставили рекорд Дома по самой низкой температуре, зарегистрированной у живого человека; рекорд по количеству органов, пораженных одной иглой, или рекорд по количеству тестов перед обследованием кишечника, проведенных за одну ночь. Он даже считает, что по некоторым направлениям вы проделали грандиозную работу, особенно по части разрешений на вскрытия. Но при этом он нес какую-то пургу по поводу вашей к нему нелюбви. Он даже считает, что вы издеваетесь над ним за глаза, представляете? Когда вы показываете ему, что он вам не нравится, вы задеваете его самый болезненный нерв, а когда это происходит, он становится безумцем. Никто не может уболтать безумца. – Толстяк продолжал задумчиво: – Конечно, из-за того, что в этом есть моя доля ответственности, и он отложил написание моего рекомендательного письма. Боюсь, в итоге от зашлет меня на Самоа. Последнее, что он мне сказал, было: «Чем бы вы, ребята, ни занимались, не делайте больше ничего. Ничего! Понятно?!» Представьте, он сказал это мне!
– Ты, конечно же, сказал ему, что как раз концепция ничегонеделания и была твоим величайшим вкладом в искусство врачевания? – спросил я.
– Конечно. Зачем останавливаться на Самоа, почему бы не отправиться в ГУЛАГ?
Он замолчал. Хупер ушел, и я спросил Толстяка, о чем тот думает.
– Что ж, возможно, что это все серьезней, чем мне казалось. Возможно даже, что это – крах. Весь этот путь из Бруклина, все эти экзамены и усилия, которые привели меня сюда, на порог большого голливудского «Привет, Толстяк!» И вот мне только что пришло в голову, что все это, возможно, рушится. Мне это не нравится. Неужели это «прощай Лос-Анджелес, прощай мечта»? Кажется, иногда выходит не по-нашему, не так ли, Баш?
– Что выходит?
– Мечты. Желания.
Потс стоял напротив меня в темноте, поглотившей Город Гомеров в два часа ночи, и на его сером лице, как всегда, лежала тень Желтого Человека.
– Что ты делаешь здесь в такой час? – спросил я, но он не ответил, просто стоял и смотрел. Я снова спросил его, что происходит.
– Желтый Человек только что умер.
Я почувствовал озноб. Потс был бледным и озябшим, его глаза были безжизненны, мертвы, и я сказал:
– Мне очень жаль. Действительно очень жаль.
– Да, – сказал Потс так, будто мы с ним находились в разных мирах. – Да, в любом случае он был обречен, это был лишь… вопрос времени.
– Да, это так, – сказал я, думая обо всех муках, через которые прошел Потс, пока Желтый Человек был жив. – Как ты?
– Я? А, да, я в порядке. Немного тяжело… Я не просил об аутопсии. Я этого не хотел, – сказал Потс, почти умоляя меня признать его правоту.
– Это нормально. Я знаю, что ты чувствуешь. Я тоже не попросил об аутопсии доктора Сандерса. Садись и давай поговорим, а?
– Нет, я думаю, что поднимусь, взгляну на него еще раз, а потом, может быть, прогуляюсь.
– Правильно. Я буду здесь, на случай, если ты передумаешь.
– Спасибо. Знаешь, я должен был дать ему стероиды.
– Прекрати. Ничего бы не помогло.
– Да, но все-таки стероиды могли помочь. Но неважно, мы хорошо повеселились с Отисом вчера вечером, правда?
– Конечно, Уэйн. Обязательно повторим, а?
– Да. Скоро. Если я смогу выкроить время.
Глядя, как он шел к лифту, я вспоминал, как весело нам было вчера. Я пришел к нему и, несмотря на повсеместный бардак, депрессию и заряженный револьвер, мы с Потсом взяли Отиса и отправились пробежаться по мартовскому холодку, и разговаривали о Юге. Потс рассказал мне о танцевальных уроках миссис Бэгли, которые проводились в городском клубе каждую пятницу. Миссис Бэгли, иммигрантка, выходила в зал в шифоновом бальном платье с высокой талией, ставила пластинку – и начинались танцы. Они учились танцевать, зажимая между носами грецкий орех, а главным событием года всегда становилась последняя пятница декабря, когда Потс и его менее изысканные, но все же аристократичные приятели грохотали каблуками по полированному дубовому полу, выстукивая безумную дробь «Польки пивной бочки». Я подумал, что, на удивление, за весь вечер Потс ни разу не упомянул о своем недавно умершем насильственной смертью отце.
И вдруг я понял, что должно сейчас произойти! Кретин!!!
Я подбежал к лифту и начал жать кнопку и бить в двери, но он не двигался, и тогда я бросился вверх по лестнице на восьмой этаж, проклиная себя за то, что вовремя не сообразил, – и молясь о том, чтобы моя мысль оказалась ошибкой.
Я не ошибся. Пока я кутался в воспоминания Потса о миссис Бэгли, он поднялся на восьмой этаж, открыл окно и вылетел навстречу смерти. Из окна я увидел кровавое месиво на асфальте парковки, задыхаясь и дрожа от холода, услышал звуки первых сирен, прислонил лоб к холодному стеклу и зарыдал.
– Он оставил записку? – спросила Берри.
– Да. Он прикрепил ее к телу Желтого Человека. Он написал: «Покормите кошку». Но никакой кошки у него не было.
– Что это значило?
– Это предназначалось Джо. Когда мы с Чаком и Потсом работали с Джо, она говорила Потсу, чтобы он лучше заботился о своих пациентах, чтобы он «кормил кошку». Джо говорила, что если бы Потс был решительнее, Желтый Человек мог бы выжить.
Я поймал себя на том, что думаю о Потсе как о трагической фигуре. Отличный парень из маленького городка, которого все бы были рады взять с собой на рыбалку и который совершил ошибку, придя в академическую медицину вместо семейного бизнеса, где он был бы счастлив. И который потом лежал, разбросанный по асфальту парковки больницы в городе, который он презирал. В чем была прелесть соблазнившей его медицины? Почему это произошло?
– Они убили его.
– Кто? – спросила Берри.
– Джо, Рыба, остальные…
Большая часть из нас после смерти Потса чувствовала опустошенность, мы не знали, что говорить и что делать, но у некоторых в это же время стали появляться некие идеи. Джо, вспомнив о своем спрыгнувшем с моста папаше, настаивала на аутопсии, чтобы проверить наличие «каких-либо химических веществ». Рыба разговаривал с нами сердечным тоном, объясняя, что «самоубийство – лишь экзистенциальная альтернатива».
Легго выглядел расстроенным – и озадаченным тем, что один из его парней – как раз тот, который, по его мнению, любил его больше всех, – покончил с собой. Он говорил о «тяготах периода интернатуры» и об «утрате великого таланта». Легго заверил нас, что хотел бы дать нам выходной «погоревать», тем не менее не может этого сделать, и теперь всем нам теперь придется «трудиться немного усерднее», потому что мы «должны взяться за работу и помочь восполнить утрату».
Такая реакция наших «старших» – как и все, происходившее в Божьем доме, была невообразимо бесчувственной, но это ничуть не удивило никого из нас. Никто не сказал ни слова о том, как представители медицинской иерархии Дома с помощью Желтого Человека издевались над беднягой Потсом, как плевали на его чувства и его боль. Мы пытались поскорее забыть его, но каждый раз, паркуя машину на больничной стоянке, не могли отвести глаз от пятна на асфальте, напоминавшего нам о нем. Никто не хотел задеть Потса колесами, хотя он все равно был уже мертв. Поначалу объезжать пятно имело смысл: на асфальте оставалась его настоящая кровь, фрагменты его волос и костей. Из-за этого проблемы с парковкой обострились, и Дом отправил уборщиков очистить асфальт от Потса. Им удалось убрать кости и волосы, но пятно все равно оставалось заметным. Со временем оно блекло и становилось менее заметным – но при этом разрасталось все шире, и нам стало все сложнее и сложнее не парковаться на бедняге Потсе. Все старались ставить машины по периметру, некоторые даже специально приезжали пораньше, чтобы избежать необходимости заезжать в центр стоянки. Короче говоря, после уборки Потс напоминал о себе еще сильнее. Мы все смотрели на размытое пятно на асфальте, представляя себе кровь, волосы, кусочки костей, а затем представляли летящего Потса, прыгающего из окна Потса, и – с грустью – еще живого Потса, и, наконец, живого Потса, еще не уничтоженного виной за то, что он не назначил стероиды Желтому Человеку. Мы злились, вспоминая о том, как они мучали Потса, пока тот окончательно не уверился в своей вине. Сочувствующий и заботливый, Потс мог бы стать лучшим доком из всех нас. И из всех нас умер именно он. Немыслимо!
– Что ты скажешь про самоубийство? – спросил я у Берри.
– Вот, – сказала она, притягивая меня к себе, – положи голову сюда. Закрой глаза. Что ты чувствуешь?
– Ничего. Затем ярость: «Я взбешен! Я так зол, что готов убить!»
– В этом и состоит суть самоубийства. Под невероятным давлением одни, без помощи со стороны ваших боссов, многие из вас нашли странные способы проецировать вашу злость наружу – посмотри хотя бы на отношения Хупера со смертью или на Коротышку с его сексом. Потс не нашел. Он никогда не вел себя странно, никогда не злился. Он сдерживал свою ярость – и она уничтожила его. Интроекция, совершенно противоположное тому, что делаешь ты, Рой.
– Что я делаю?
– Ты нападаешь на всех, ты саркастичен, и, хотя ты и стал крайне неприятным, это один из способов выживания.
Выживание? Я не был уверен в том, что переживу Город Гомеров. Единственное, что я знал, – что у меня серьезные неприятности и что я веду себя, как безумец. Но мне было наплевать.
Мы с Толстяком сидели в дежурке. Смерть висела в воздухе. Толстяк был печален, и я спросил, о чем он думает.
– О Взрывоопасном Даблере и его услуге «ПЛ», – ответил он.
– ПЛ?
– Да. Услуга «Придержите лифт». Когда Даблер был здесь, в Городе Гомеров, его все настолько достало, что, как гласят слухи, он начал СПИХИВАТЬ гомеров в морг с немыслимой скоростью. Он использовал внутривенный хлорид калия, который нельзя засечь при аутопсии. Каждый раз, когда лифт останавливался, он кричал: «Придержите лифт» – и закатывал туда очередной труп, с которым спускался в морг.
– Что?!
– Слухи, Баш, слухи.
Мы сидели вместе, и мои мысли перескакивали от услуги «ПЛ» к Солу и Уэйну Потсу. Я чувствовал отупение. Через несколько минут я поднял глаза. Толстяк плакал. Слезы наполнили его глаза горькой влагой отчаяния и потери. Слезы катились по его щекам. Он сидел неподвижно, поверженный герой.
– Почему ты плачешь?
– Рой, я плачу о Потсе. И я плачу о себе.
Где-то далеко в моей голове звучала музыка. Не громогласный марш, наполненный звоном тарелок и громом тромбонов блестящего оркестра, ведомого по улице красоткой вроде Молли, нет. Глядя на плачущего Толстяка, я слышал мелодию, исполняемую одиноким трубачом, мелодию, плывущую над травянистым холмом, усеянном алебастровыми плитами, мелодию, услышанную теми, кто плакал, как плакали вдовы и сироты Кеннеди, мелодию невыносимого одиночества.
Сол, портной с лейкемией, пребывал в аду. Все, включая весельчака-онколога, уже сдались и ждали его смерти. Он был в коме, он медленно умирал, и это могло продолжаться еще долго. Самое страшное, что Сол испытывал страшную боль. Отравленный костный мозг посылал сигналы в сердце и мозг, и они превращались в крики и слезы. Сол не стонал. Он кричал. Это был неестественный, нечеловеческий крик, который не давал ему спать, и он никогда не спал. Это был протяжный животный крик боли, и слезы текли по его щекам. Этот крик сводил нас с ума. Я ненавидел его и ненавидел Сола.
Однажды ночью, когда все внутри меня бушевало, я без долгих раздумий прокрался в кладовку с медикаментами, достал хлорид калия и шприц и, убедившись, что меня никто не видит, зашел в комнату Сола. Он лежал там среди собственных фекалий, среди кучи трубок и пластырей, весь в синяках, с гниющей кожей и пустыми костями, с выпирающими ребрами, локтями и коленями. Я подумал о том, что собираюсь сделать. И остановился. Воспоминания о смерти доктора Сандерса нахлынули на меня, и я увидел его, истекающего кровью и стонущего «Боже, это ужа…», и я услышал, как Сол говорит: «Сделай это! Прикончи меня!» И я вспомнил Потса. Сол закричал. Со злостью я нашел вену и ввел хлорид калия – достаточно для того, чтобы убить его. Я видел, как он задыхался в момент, когда его сердце остановилось, и я видел, как его рука слабо дернулась, и видел, как на него снизошла неподвижность – исключая лишь агоническое дыхание, которое, казалось, продолжалось вечно. Я выключил свет и ушел, чтобы побыть одному. Меня вызвала ночная медсестра. Сол умер.
Поздней ночью после дня Святого Патрика меня вызвали в приемник: составляющая «льготного режима», изобретенного Рыбой и превратившего нас в сомнамбул. Я был шокирован: приемник был наполнен пациентами, претендовавшими на звание худших в мире – мертвая монашка, которую Чак пытался вернуть к жизни; гомосексуалист-убийца, СПИХНУТЫЙ из тюрьмы и решивший, что Коротышка, несмотря на усы, – девочка; два соседа по комнате, дружно передознувшиеся героином и пытающиеся умереть, а также множество гомеров. Я подхватил историю своего нового поступления и отправился в «Гранатовую палату». Я было задумался, куда делся Толстяк, но на самом деле мне было все равно, да и задумываться долго не пришлось: открыв дверь, я увидел Толстяка, Умберто, двух полицейских, надевших в честь дня Святого Патрика зеленые мундиры, а также гомерессу по имени, конечно же, Роза. Толстяк и Умберто были заляпаны кровью, мочой и фекалиями.
– Великого и прекрасного тебе вечера, – пьяно проговорил Гилхейни, размахивая тростью, – и это истинная правда, что я и офицер Квик во время этого дежурства наполняли свои тела «Гинессом» и теперь пьяны.
– Поскольку работа – проклятие пьющего человека, – добавил Квик.
– И чтобы воздать честь человеку, избавившему Ирландию от змей, мы нашли для вас Золотую Розу!
При помощи Толстяка и Умберто они перевели Розу в сидячее положение, и я увидел, что они прикололи к ее ночной рубашке зеленый значок с надписью: «ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ, Я – ИРЛАНДЕЦ».
Я засмеялся, поскользнулся на какашке и упал в дверях, и лежал в дерьме, хохоча. Ко мне подошел Толстяк и, поднеся к моему носу небольшую пробирку, сказал:
– Видишь? Это вся моча, которую она произвела за пять дней, и большая ее часть – это диуретик, который я ей дал. Ее койку продали навсегда. У нее было пять курсов электротерапии для лечения депрессии, последний в 1947 году.
Гомересса закричала: «РИИИИИФРИИИИИРИИИ…» И все, что я мог делать, пока они на меня смотрели, – это лежать на полу и смеяться.
– Мышцы ее шеи настолько напряжены, что она может лежать, подняв голову над кроватью без подушки, и не испытывать при этом боли, – сказал Толстяк. – Она не отвечает ни на одно из наших лечений.
– РИИИИИФРИИИИИРИИИ….
Я лежал на полу и смеялся.
– Я вставил блокатор языка ей в рот, и она засосала его с такой силой, что ни я, ни кто-либо другой до сих пор не смогли его вытащить. У нее самый сильный сосательный рефлекс в истории, что, конечно, означает отсутствие функций лобных долей мозга, полное отсутствие. И знаешь, почему? Из-за лоботомии в 1948 году. Хо-хо! Хо!
И я лежал на полу и смеялся, смеялся.
– Это квинтэссенция гомерессы, а ты ЛИД, и она твоя, целиком и полностью! ХООО!
– РИИИИИФРИИИИИРИИИ…
И все, что я мог сделать тогда, когда слезы текли по моим щекам, когда я понимал, что гомеры победили, что они уничтожили меня и останутся в Городе Гомеров надолго, и через две недели, когда я оставлю их, они будут уничтожать Говарда Гринспуна, который придет мне на смену, все, что я мог сделать – это лежать на полу в дерьме, плача, – и смеяться.
Но я уже не мог смеяться, когда понял, что Потс покинул нас, и доктор Сандерс не вернется, и Сол ушел, а Молли ушла от меня к Говарду, и чокнувшийся Глотай Мою Пыль Эдди ушел от нас, и Гипер-Хупер уже почти не существует, и Тедди исчез, как исчезла половина его живота, да и Толстяк вскоре будет где-то вдали от меня на своей специализации, но гомеры никогда не исчезнут. Я еще ни разу не видел, чтобы гомер умер в Божьем доме – разве что с помощью иглы Гипер-Хупера или идиотов из диализной команды, превративших мозг Тины в фасолину, а что в этом такого, ошибки случаются, не правда ли? Все, кто был мне дорог, исчезли, превратившись в миллиарды частиц – как при взрыве великой американской гранаты во Вьетнаме, разбрасывающей шрапнель, как конфетти, но не мягкое и праздничное красно-белое конфетти, а конфетти, которое заставляло падать на колени, и ранило, и оставляло незаживающие шрамы, и разжиженную несвертывающуюся кровь, которую не отстирать от халата, и эти картины не смывались из памяти так же, как не смывалось с асфальта пятно, бывшее тем, что осталось от Уэйна Потса. Мы все исчезли, пойманные в сети молчания и боли, а здесь оставались лишь мертвецы, беспокойные даже в смерти, боящиеся еще более ужасной смерти или чего-то, что еще хуже смерти.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.