Автор книги: Сен Сейно Весто
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Скорбно поджимая губы, тяжелым незавершенным движением возлагая длань на подлокотник, опуская глаза и сшибая пальцем невидимую пылинку с плеча, он опустился в кресло, и по истечении нескольких гнетущих, знобящих мгновений в гулком потемневшем амфитеатре Суда дребезжащий блеющий голос насморочно возвестил: «Диес ирэ… Глава Пятая… От имени и по поручению комитета сотрудников и матерей последнее слово с редакцией вступительной части некролога по просьбе сотрудника Вязь-Хрустального Пэ Бэ предоставляется сотруднику Поперхун Бенедиктовичу Вязь-Хрустальному …ому …ому …ому».
Могучее эхо вдруг зачастило, задергавшись, шарахаясь и дудя, и зачитывающий вынужден был прерваться, подкрутить что-то там рукой, морща нос и незамедлительно сгибаясь под прямой угол, подправить, мягко подавляя реверберацию, и эхо сразу сникло, подправленное, увяло, присмирев, еще тихонько и неукротимо пару раз рявкнув, брякнув, железно и совсем уже без прежней уверенности в голосе вякнув что-то, войдя наконец в приемлемые рамки.
«…доктору философии, завкафедрой истории философии, президенту учрежденного им философского общества, автору более пятидесяти публикаций…»
К стойке сотрудников Координалиума шаткой поступью приближался рыхлый очкастый мужчина пятидесяти пяти-шестидесяти лет. Он и в самом деле выглядел никак не меньше пятидесяти пяти-шестидесяти лет, и среди тех немногих, кто знал его действительный возраст, эта обремененная опытом и мудростью внешность давно уже стала притчей в яйцах страуса. Внешнее, вводя в заблуждение и оставаясь в неизменном пренебрежении, за прошедшее время успело, надо думать, целиком перейти в духовное. Впрочем, это дело, а также его первая жена и две другие, не служили ему серьезной помехой тому, чтобы и в дальнейшем оставаться художником слова и большим ценителем женских прелестей, я сам однажды помимо воли оказался свидетелем его масляно блестевших глазок и сладкоголосия, обращенных к одной довольно привлекательной и весьма стройноногой студентке, откровенно избегавшей его, упорно не разговаривавшей, старавшейся ни при каких обстоятельствах не делить с ним пределы видимого пространства. Был он свежеприглажен, крупные мочки ушей его покрывал волос с редким пушком, достойных размеров подбюстье по особому случаю было солидно затянуто в благородное темное, несколько обрюзгшие щеки и одутловатый женский подбородок – гладко выбриты, все было сегодня и всегда на нем и при себе и вот только прическа его, темнея не слишком избалованным вниманием скудным волосом, вызывала нездоровые ассоциации и сохраняла следы старательных и безуспешных попыток закрыть голый череп тем, что осталось. Вот и на его улице настал праздник, подумалось мне с устоявшимся теплым чувством, граничащим с широкой, безудержной волной скучающего воодушевления. Несомненно, это звездный час Поперхун-Пиписькина. Сейчас он вспомнит многое. Правда, вспоминать особо ему много было нечего. Как-то, в одном давнем сочиненьице я по своей беспечности имел неосторожность здорово наступить ему на хвост, и с тех пор у нас не случалось с ним совсем никаких отношений, ни деловых, ни приятельских. Позже, правда, он еще подъезжал ко мне, откровенно предлагая положительный отзыв на эту, как вдруг выяснилось, «в целом, довольно не плохую работу», для чего, оказывается, было вполне достаточно для начала лишь перемениться во мнении и отношении к отцам антинаучной психологии. Ладно, в общем. Можно было подумать, что свет сошелся исключительно на нем и его положительном отзыве. Можно подумать, мне ну никак будет не прожить без него. И все это, нужно сказать, мне тогда не показалось чем-то странным и совершенно неожиданным, хотя в самом его отзыве, разумеется, ни о чем таком не упоминалось.
На меня он старался не смотреть, и я готов был ему сказать «спасибо».
«Зачитаю некоторые выдержки, – тихо сообщил он, держа в одной руке перед собой листки, другой рассеянным движением поправляя непослушный темный локон за ухо. Выпуклые блеклые глаза за стеклами очков с привычным равнодушием скользили по головам аудитории. – Работа автора состоит из двух частей, а точнее, из двух не связанных между собой текстов. Примечания, данные автором в конце первой части представляют интерес, дают пищу для размышлений, и на них мы останавливаться не будем…»
Докладчик придвинул текст к своему носу еще ближе.
«…Первая часть, очевидно, посвящена осмыслению проблемы личности, ее ответственности и свободы. Автор, вероятнее всего, соглашается с общим выводом классика – победу личности может принести только разрыв с миром собственничества. Причем, автор ставит этот вопрос именно в плоскости творчества – столкновение собственнического и творческого начал. Но следует отметить, что существенная цель личности состоит в том, чтобы быть свободной, а свобода заключена только в собственности. Даже одна мысль о собственности доставляет величайшее наслаждение, а потеря собственности – горе. Ведь и сам автор вслед за классиком признает, что герой, растратив все свои деньги, вынужден покончить с собой.
Что же касается оценки действий героя, то ни классик, ни автор совершенно не правы. Гибель героя не бессмысленна, индивидуальность не измеряется категориями политики, не исчерпывается здравым смыслом вообще. Есть нечто незримое в индивидуальности, превосходящее даже дух эпохи. Например, в фильме мальчик прилаживает к земле мертвое дерево. С точки здравого рассудка – это бессмысленно (дерево умерло), с точки зрения разума или даже мудрости – это веское напоминание о том, что все мы стали какими-то меркантильными, ценящими только понятное, приятное и удобное…»
В амфитеатре нависла полнолунная маета. Аудитория сонно помигивала, глядя на докладчика, вконец разморясь и откровенно скучая. И зря, было очень интересно. Поскольку автор ничего такого не признавал и признавать не торопился – ни того, ни другого, ни всего остального. Разговор, собственно, шел тогда о другом. Сказать крепче, разговор не шел об этом, речь вообще шла не об этом и идти об этом не могла и не было и не могло там быть абсолютно никакого осмысления ни проблемы личности, ни ее ответственности, ни свободы, и автор ни на одной странице, ни в одной морфеме не выражал ни с чьим выводом никакого согласия – не говоря уже о том, что там не было никакого вывода классика. Что же касается свободы, то я со всей ответственностью, не сходя с этого места, сказал бы, что только свобода вот этой остепененной премногомудростью и несгибаемым меркантилизмом лысой рабочей скотины индустрии дипломовручения заключена в собственности. И, кстати сказать, работа не состояла из двух частей. Это и были две очень жестко соприкасавшиеся разные работы, или, точнее, их точка соприкосновения была сильно смещена во времени: просто у меня под рукой в тот момент не оказалось двух лишних скрепок и я скрепил их обе одной, зато большой и прижимистой.
«…Начало следующей части начинается с прекрасного эпиграфа. Но он слишком загадочен и не соответствует содержанию. Очень скучны рассуждения автора о неореализме. В серьезных работах обычно не рассказывают грубых анекдотов. В целом этот материал, хотя и верен в принципе, но является с точки зрения критики пройденным этапом. Полезно здесь было бы исследовать метафизические предпосылки ксенологии, но это то, что как раз трудно; и автор ограничивается тем, что, высказав мысль, просто переходит к другой, не давая себе напряжения развить ее дальше…»
Только что меня упрекали, что я занимаюсь пройденным, с точки зрения критики, этапом. …Все мы легки, все мы – мечи, и мы проницательны, подумал я. С горящими взорами и любовью к продолжительным публикациям. И никому нас не убедить, что жизнь без нас была бы естественнее и чище. Я сдержанно перевел дух, и поднял глаза к потолку. Мне решительно не нравилась эта редакция некролога. Вот это уже вразумительнее, сказал я про себя. Чистое вранье. Не было бы там полезнее исследовать «метафизические предпосылки», стараясь помногозначительнее растолковать само собой разумеющееся, вся эта претензия – простой набор терминов, призванных в старой как мир попытке любыми средствами укрепить свой авторитет. Не было там никаких рассуждений по этому поводу, у автора не было ни цели, ни желания рассуждать на ту тему, все, что там имелось, – лишь крохотное и случайное замечаньице, довольно легковесное и ни к чему меня не обязывающее, ну я уж просто не знаю, как нужно еще говорить, чтобы стало ясно, что глядеть нужно не туда. Все на слишком низком художественном уровне – не для себя, для других: не было там тогда никаких анекдотов, ни грубых, ни каких-то еще, мне не до анекдотов тогда было, обстоятельства не располагали, хотя работа по ряду причин и не претендовала на исключительную серьезность. То была скучающая пародия на критику критики, приглашение немножко расслабить мышцы лица и ослабить узел галстука, этот бухгалтер даже этого не понял. И я уже думаю, как бы он принялся кричать, если бы держал в руках рукопись, которую даже я сам счел бы нужным определить до некоторой степени отвечающей требованиям серьезности.
Здесь снова было только шуршание где-то между прошедшим и предпрошедшим. Это было их методом исследования. Отчаяние их по обыкновению превысило их полномочия.
«…Общее впечатление, складывающееся от прочтения второй части, вызывает чувство глубокой печали. Несмотря на отдельные оригинальные суждения, работа является абсолютно незрелой, прежде всего с точки зрения формы изложения, не говоря уже о стиле. Резкие переходы с одного места на другое свидетельствуют о неуравновешенной психике автора и, может быть, о скрытой форме невменяемости. Прежде всего, я не вижу здесь никакой идеи, связи с первой частью, которая представляет собой ученическое изложение некоторых мыслей классика. Дальше следует совершенно бессвязная часть, которую автор постарался написать так, чтобы его не поняли, и оценить которую я абсолютно не в состоянии…»
Так какого же хрена ты тогда тут трясешь брюхом. Оценить абсолютно не в состоянии, но решительные диагнозы уже готовы. Ногти тут у него, понимаешь, не мыты, а все туда же. Чтобы ставить диагнозы такого уровня, у тебя, дружок, должно дома лежать нужное разрешение. Когда дилетант начинает раздавать диагнозы, уже как бы естественным образом выносится из-под всяких сомнений его собственное психическое благополучие. Вообще, насколько мне известно, до сих пор считалось, что художественная форма изложения и определяла со всем прочим понятие «стиль», чего он тут туфталогией занимается. Ну, разумеется, с точки зрения яйца все квадратно, что не кругло, просто зла моего не хватает, не видно совсем никакого желания просто осмотреться, ничего не ломая. Задел его тот случайный пассаж, следует честно признать, не верил он в мое сумасшествие ни тогда, ни после, и дело было даже не в том, что ничего непонятно, ему уже ничего не оставалось, как только поднимать вопрос о форме. Этот мыслитель не уяснил даже, что работы ни в одном абзаце не адресовались и не могли адресоваться ему и не с ним велся диалог, поразительная бестолочь все-таки, простят меня боги, – однако он уже точно знает, что загадочный эпиграф не соответствует содержанию. Но я-то знаю, в чем состоит великое таинство их лукавых и нервических подмигиваний самим себе. Неуемно желание выглядеть в глазах занятого собой окружения чуточку глубже и чуточку историчнее глубокого и историчного, и самый естественный ход здесь – поучать, критикуя, и критиковать, поучая и цепляясь за все, за что можно. Причем, никак не играет роли, насколько это доступно твоему стерилизованному опыту и доступно ли вообще, – при этом как-то само собой будет подразумеваться, что ты способен видеть дальше, главное, говорить: народ имеет склонность слушать того, кто говорит.
«…Автор, подобно Кутте Младшему, стремится ограничить прошлое, чтобы оно перестало врываться в настоящее. Автору кажется, что вся литература живет в прошлом. Сочинитель подобных вещей только не подозревает, что без прошлого нет и настоящего…»
Я покачал головой. Гениально. Очень свежая, очень глубокая, трезвая, необыкновенно здравая мысль. Он хоть бы Кутту Младшего не трогал. Превосходно. Чего-то в таком роде я ожидал. Нет, серьезно, в этом что-то есть. Должно быть, по крайней мере. Доктор философии же. И ведь уверен, вислощекий крестоносец, что самый хитрый, что просочился и возликует с маслом и что никуда не денутся, будут слушать, чего там… Бессовестная подтасовка, замечательный пример беззастенчивого надругательства над контекстом с откровенным враньем. Буквально же имелось следующее: «…литература большей частью своими корнями живет в прошлом, другая ее часть за небольшим исключением обретается в настоящем, сюда же относя и массу либо наивной, либо в значительной степени безграмотной сайенс фикшн и прогностической футуристики…» Это – их метод исследования.
«…а вот отношение к рецензентам как раз является свидетельством того, что с прошлым автор не покончил. Он как бы заранее, еще до критики рецензентов дает себе оценку, исход критики заранее предрешен. (Трогательное проявление мании величия! Ох! Было бы только что критиковать?! Критиковать-то нечего!)
В целом считаю работу логически бессвязной, однако с явно выступающей претензией на гениальность. А ведь пропадает человек со способностями, пропадает (а, может быть, просто лень работать серьезно!)…»
Судьбы цивилизации, в обчим, – вот об чем волнуюся. Надо же. А я, безумный, – единой скрепкой… Ну, нечего, так нечего. Только чего же ты тогда тут, дружок, так напрягаешься?
Я неторопливо убрал, аккуратно сложив, свой исчирканный, измятый и изнасилованный листочек с тезисами в нагрудный кармашек моей любимой белой рубашки, не душной и с коротким рукавом, сунул туда же мрачный карандашик, мой неразлучный символ горького опыта, поправил воротничок, приспущенный галстук и, ожидая предложения на выход, принялся разглядывать лица аудитории. Слов нет, во всех отношениях лучше быть признанным мздоимцем, чем непризнанным гением. И хлопот поменьше, и питание поставлено не в пример лучше, но тут уж как на душу положит… «Сказать по правде, у меня диплом физика, – не очень весело сообщал он мне как-то при случае. – Ну, там задачки, знаете, то, сё… Ну, и все. Дело дальше уже не шло. Отработал – и пошел на поприще философии. Главное – это уловить концепцию. Дальше уже можно начинать начитывать литературу. Я, знаете ли, уловив концепцию, уже просто перелистывал страницы. Скорочтение. Очень способствует, рекомендую…»
Вот, думал я сочувственно, можно что-то строгать, мастерить, создавать, шлепать годами, десятилетиями – все равно они будут ловить концепцию, начитывать и перелистывать. Ни за что не стану писать книги. «…И пора уже садиться за разработку своей философской системы. Но, будем откровенны, – придвигался ко мне собеседник ближе, поправляя локон за ухо, – мне нужны ученики. Мне скажут: новая система, хорошо. А где ученики? Я предлагаю взаимовыгодное сотрудничество: даю зеленый свет вашей кандидатской…» Интересно, подумал я тогда, а чья фамилия будет стоять на моих статьях первой? Заблуждаться, впрочем, на этот счет не стоило, подобные предложения он делал чуть ли не каждому третьему. Все же, как бы то ни было, много позже меня не раз посещало то чувство, не совсем естественное и уместное в отношении тех стародавних первых зеленых опытов над реальностью, которое было сродни чему-то вроде гордости. Это как же и что надо было в то время написать, чтобы заставить встряхнуть своим брюхом человека, в высшей степени настроенного лояльно и как ни к кому питавшего великое снисхождение и готовность снисходить все дальше и дальше – лишь бы только ничего не смысливший в жизни претендент на категорию вечности отвечал представлениям и писал понятно.
…Словно в легчайшем трансе наблюдал я, как зритель в безукоризненно белом костюме надо мной невероятно замедленным движением склоняет свой непомерно длинный узкий корпус, вознося над сиденьем зад, опускает на темные провалы глазниц ресницы, затем невыносимо долго поднимает их, подавая правильно скроенный череп вперед сильнее и пряча в тень горькое, скупо рассеченное резкими прямыми линиями лицо, как утомительно длинно выпрямляется, словно под страшным внешним давлением среды, как бы преодолевая чудовищное сопротивление времени, мгновенно застывающего на свежем ночном сквознячке; как он заканчивает вслед затем бесконечный разворот корпуса вправо и, отправляя широкую бледную кисть с вяло растопыренными пальцами в направлении соседней спинки кресла, вместе со всеми прочими в прямом соответствии с вердиктом о виновности начинает нескончаемо долгое движение в сторону шеренги распахнутых настежь дверей, уходящей в бесконечность, в беспредельность – в сторону абсолютного мрака. ПРИГЛАШЕНИЕ НА ВЫХОД. Собственно, ждать сейчас уже было нечего. И некогда, жестко сказал я себе. Теперь у нас впереди была уйма времени. Почти вечность.
…их самоуверенность понуждает сомневаться, речи их пространны и светлы, объем сознания собственной значимости внушает обреченность, а перемещения его подле очага очередных военных действий расплывчаты и неосязаемы; этот прохладный взгляд можно было предвосхитить, но его нельзя было ухватить. Они ни в коем случае не полагают свои аналитические способности выше способностей своих безгласых оппонентов, из необходимости не превзойденных никем в презрении, яде и стыде, скромно оценивая как равные. Однако их очевидность позволяет лишь с трудом держать себя в руках и не язвить по поводу нежелания делать небольшие паузы в периодах, предполагая, что вариативность их существования и аналитических способностей уже была принята во внимание ранее, просчитана и признана неактуальной. Впрочем, небольшие остановки им уже не помогут. Поразмыслив, понимаешь, что удивляться тут нечем. Они шлепали и будут шлепать свое, млея от восторга, захлебываясь, немножко сомневаясь, крепко обижаясь, сокрушаясь относительно несовершенства окружающего мира, но все равно продолжая млеть и шлепать… Великие Дегустаторы – как выцветший фон для изредка возникавших легкомысленных дуновений, имевших обыкновение путаться в рукаве, напоминавших о днях отстоящих, исполненных, быть может, большего небесного света и не столь трагически затянутых. Но это – закономерность, всего лишь закономерность. Сокрушаться по поводу закономерностей занятие неблагодарное, предполагается, что их надлежит изучать, изучая, использовать. Унылые кукловоды…
…но, собственно, какого рода работа в этом случае может ожидаться? Работа души относительно задетых всем этим чувств? Но как быть, если сама их методика сколачивания сюжета, критических замечаний наводит тоску, а это всегда не хорошо, когда нужно и тоска, и вообще со всеми этими критиками здесь странные дела, это либо наводящая на горькие размышления откровенная серость, либо халтура, либо доведенные до совершенства и вызывающие аналогии с сексуальными ужимками всевозможные увертки в сочетании с демонстративно сдержанными жестами, имеющими целью убедить, что: они не зря едят свой хлеб; хлеб этот не легок; они видят то, что не под силу видеть другим, поскольку видят значительно лучше и в целом они просто ребята-не-промах, молодцы-ребята, но – горько здесь и улыбчиво! – оперировать они способны только известным. И всегда: они говорят то, что должны говорить.
Оглядываясь на досадные исключения, не разрешим себе быть излишне категоричными – критиковать не строить, иногда поучительнее бывает держать диковинных зверей за усы и играть по их правилам. Можно рассуждать об индивидуальности ассоциативной памяти, успешно привлекая замечания специалистов, можно полезно размышлять о потребности понять – в конечном счете, и самые мрачные предречения авторитетов никому не возбраняется рассматривать как программу необходимых реорганизаций по переходу к временам всеобщей и безусловной наетости, все зависит от исходных установок, – подобного рода бестселлеры каждый, кому не лень, неизбежно будет ворочать чужими руками согласно своим предрассудкам, и это вводит во искушение попробовать тоже. Это что по поводу того, что можно. Нельзя, практически невозможно отделаться от мысли, что стоит только в безлюдном месте установить достаточно массивную картинную раму, как тут же слетятся сонмы…
…и все это – высшие умы, с видом чрезвычайно сосредоточенным погружая вдаль взор свой, в недоступные прочим далека с вершин, на которые, задрав головы, глядит, не уставая чавкать, возлюбленное человечество: хорошо, надо думать, воспринимается мрачный фон, а в неприятной геометрии (поскольку ее трудно назвать привычной) скверно приспособленное к ней хваленое периферийное воображение, как всегда, ухватывает то, что оно желает ухватывать. Следует сказать со всей откровенностью, я не слишком высокого мнения о некоторых частных эпизодах интерпретации предлагаемой хроники событий, но это уже что-то просто уму не постижимое…
…Великие Интерпретаторы. И еще эти их сумеречные герои… Как порождение условностей, которым все содержание застило условностями, – болезненно чувственное ощущение собственной непреходящей значительности. Но каковы ценители! О, это большие мастера самооценок и искусства притягивать реальность за уши, если она не отвечает их требованиям объективности. Все как один – с проницательными взорами и неистребимым желанием толковать, все, подобно женщинам, готовы полюбить едва ли не каждого, кто полюбит их, по-прежнему не сомневаясь, что всякое построение может считаться истинным лишь при истинности его составляющих. Когда моих ушей достигает фраза о том, что тут кто-то, мягко говоря, не очень годящийся на роль потрясателя умов, оборачиваясь чуть ли не знаменем эпохи, берется за академические изыски в изысканиях других, я воспринимаю это с величайшим подозрением, что берется он укреплять свой авторитет и возьмет только то, что взять сочтет необходимым. В этом случае следует ожидать, что все, что не окажется в силах уместиться в рамках его представлений о моральных ценностях, рано или поздно будет признано аморальным. Здесь, главное, говорить достаточно внятно – и будешь услышан.
Дайте посредственности лучшую легенду и лучшую сагу – и она изложит все только в режиме разметки пародий о том, что тебе там нечего делать. Босой клоп предпочитает взбираться на неподвижный сандалий. И что бы там ни кричали уязвленные божемои, было уже довольно времени, чтобы составить о нем трезвое представление и не уподобляться им же, что имеют дурную привычку полагать жест прикрывания рта во время безудержного приступа зевоты возникшим из опасения простудить внутренности. Такого рода судебный процесс трудно признать справедливым, и потому решения его не трогают. Глядя холодными глазами на суету вокруг заслуженных прав с топтанием и сдвиганием стульев, развернувшуюся на титульной странице приобщенного к делу собрания, где навсегда угадывались уже только метаморфозы мимики лицедеев и купцов, застигнутых врасплох, преобладало лишь желание смыть все это с холста, ничего не прорисовывая заново. И, не оборачиваясь, уйти. Хотя, нужно сказать, я позволил себе чуточку вольностей в обращении с их мыслями – было в этом что-то, как бы уже поднадоевшее, мало зависевшее от воли. Я сам созрел уже увидеть во всем том исключительно лишь безответственный треп. То же, что в отношении страшных сказок следовало бы назвать некоторой перегруженностью образов инерцией массы, правильнее, наверное, было бы назвать обстоятельством, мало зависящим от внешнего. И все претензии адресовать всем им же: они и здесь говорят, что полагают необходимым, и по своему усмотрению выбирают места – толпиться: обвинять и судить, с готовностью воспринимая любые доносящиеся извне звуки как словесный блуд.
Взгляд постороннего не подразумевал обычную в таких случаях щепетильность в выборе средств. Возможность наложить еще один мазок, неровный, словно бы окропленный мускусом, на реанимированную фреску мертвого прошлого, воспринимается – с риском нарваться на новые обвинения в невменяемости – как повод воплотить сумеречные призраки коридорного опыта в нечто большее, более громогласное, чем те беспризорные образы, что с некоторых пор взяли обыкновение молча и зябко толпиться где-то на краю понимаемого, еще осязаемого, – не очень докучая своим присутствием и совсем не настаивая на содействии. В таком ракурсе, под таким пристальным и даже прицельным вниманием, в самом деле, можно с заметным успехом менять соответствующие моменту выражения лица, помигивать, хлопать глазами, непроизвольно хлопать в ладоши, щуриться на свет, рисовать бесенят, деликатно зевать, поправлять, приподнимаясь, под себя перегретое кресло, массируя обеими руками неимоверно затекшие ягодицы, опускаясь и терпеливо кашляя в сжатый кулак, – но пытаться вывести из всего этого хоть какую-то рациональную функцию, нечто взаимоприемлемое и радостное было бы крайне трудно. И удел их – лишь скука и печаль.
Но, наверное, и это в конце концов оказалось бы достойным сочувствия, хотя это и не просто было бы понять. То есть прочувствовать. Как-то вообразить. Представить. В смысле, составить особое представление. Или даже принять – поскольку привычнее скалиться, подражая им, шуршать. Блудить словесно, все выворачивая наизнанку, – самоуверенно и, может быть, немножко спесиво. Могу вот так. А могу вот так. «…И вот так я тоже могу, меня это не затруднит». И когда, случись, мы узреем все же нечто достойное, мы попробуем изойти к самой сути: демонстрируя неутомимость и готовность изгаляться далее – с бодростью, с присущей нашей натуре скромностью, с юношеским задором, с желанием острить, широко разводя руки в стороны, молодцевато вскидывая задницей и громко притопывая ногой…
Однако если перестать усмехаться (принять умное выражение лица) и вновь, в последний раз обернуться, чтобы не оборачиваться уже никогда, то сознание невольно посетит ощущение великого благополучия. Там упражнялись: кто в злословии, кто в словоблудии. Ожидалось, архантроп, примеривая модельную туфельку, неизбежно должен будет прийти к идее создания лаптей. Кто знает, возможно, это уже кое-что. Загадочное вместилище молчащих глухих коридоров, похороненное за скользкой завесой ушедшей ночи, за влажной, глубокой, черной тишиной; пахнущее небом и пустотой, тронутое в разрывах небес на синем свету волчьими зубчиками дикой травки, ухающее мертвым эхом; изрытое враждебным временем и космическими ветрами, спрятавшее в себе только одни и те же очертания ущербного, холодного, черного камня пола и стен на фоне неисправимых синих небес; мертвой хваткой держащееся за свой покой и проросшую тишину, но непроизвольно ловящее в неровные контуры руин и дверные проемы безжалостное утро лета … – удивительное дело: оно начинало и заканчивало собой ряд очередных и наиболее страшных судов. И самый страшный суд ждал в каждом кванте реальности. Точка бифуркации не знает слова «нельзя». Она закончена и неслышна, как смех того, что будет.
Так называемая судьба несла на себе несомненные признаки инертного преобразования. Она обладала стабильным периодом полураспада, некоторой длиной волны, моментом, магнитным полем, числила за собой весьма слабый электрический заряд, почему и не оставляла никакого конкретного следа в сознании; она обладала гравитационным взаимодействием и непроизвольной кривизной пространства, располагала вторым началом термодинамики, математическим ожиданием и каким-то неясным субъективным ощущением голубого утреннего света, все у нее было – не было у нее только массы покоя и чувства меры. Вместе с тем, судьба обладала дефектом и несомненной инерцией массы – тем большей, чем более многочисленный конгломерат простейших особей ее составлял. Надо было остаться одному, нужно было действительно преисполниться чистотой одиночества чтобы с чувством полного отрешения, глубокого удовлетворения и признательности разглядеть наконец, как она волоком тащит мимо в ледяную пустую тьму кашляющее сообщество однотипных страстей и спеси. И это одно, что вполне могло ответить требованиям правдолюбия. О, мое правдолюбие умело скромно зябнуть деликатным хранителем-бесенком. Правдолюбие мое морщинисто лицом и строго нравом, когда оно тяжелой рукой зажигало свечу и выглядывало в окошко, щурясь в темноту, даже крокодилы начинали бегать на цыпочках. Что-то ушло непонятым, что-то важное так и осталось не названным, что уже не поправить и что, больше того, названо быть и не могло. Я полз, я карабкался и скользил вниз по стеклу их снисхождения и понимания, мне было неловко, мне было стыдно. Но было уже поздно.
…Стоя на самом пороге синего утра, еще храня в сердце своем поддержку и молчание глубокой ночи, стоявшей позади за плечом, когда на земляничную полянку под ноги уже легли яркие теплые желтые полосы, а неподвижную луну, озябшую и укутанную в тени, настигло влажное от избытка росы небо лета, – нужно будет только сделать один непоправимый шаг, законченное движение, чтобы все встало на свои места и впереди осталась еще уйма времени – почти вечность.
Рефрен. Как минутная слабость.
Движение чистого лесного воздуха. Надо будет назвать его убивающим движением времени.
Слова. Самые правильные из них особенно хороши, когда кто-то треплет твой рукав. Все настырней, все требовательней. Предобеденный ли ветерок запутался в рукаве?
Обрывки слов. Фраз. И эльфы… Пиксы. Я знаю, это их гогот, их колокольчики. Снова рукав.
Их сносит ветром – издалека.
Как минутное помешательство.
Двери. Лучшее расположение одинаковых лиц. День гнева их и шарканье тапок их. Они дарованы нам как смерть, ибо смерть есть стимул умирать последним.
Я только скажу еще раз: воистину, это хорошо.
Рефрен.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.