Электронная библиотека » Сергей Шаповал » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 23 ноября 2018, 17:20


Автор книги: Сергей Шаповал


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но я огорчен, мне не нравится то, что происходит. Мне просто хотелось бы жить в России, а не в стране, которая мечтает быть Европой, плохой Европой, маленькой Европой. Я понимаю, что это не получится, что это пройдет как наваждение. Однако важный момент заключается в том, где находится питательный материал для искусства. Не исключено, что сегодня он на пересечении русской и западной жизни, возможно, это западная жизнь, воспринимаемая русским человеком.

Когда разговор заходит о прозе, он должен, с какой-то долей условности, опираться на основные элементы поэтики. Одним из них является герой. Та проза и поэзия, о которой мы говорили, использовала определенную авторскую позицию и вполне определенный тип героя. Но этот герой, мне кажется, уже реализован, использован почти до конца. Смена героев (как и смена авторских позиций) – это некоторая гамма, пальцы идут один за другим, проявляя какие-то человеческие черты в определенной последовательности. В 1970–1980-е годы героем была экзотическая, немножко монструозная личность, принципиально обособленная, не лишенная отчасти и гуманистических начал, но с еретическим разворотом. Этот герой возник не случайно, в этом есть замысел, но он, кажется, уже реализован. Сложности, которые сейчас испытывают многие писатели, вызваны тем, что позиция этого героя, подаваемая в разных вариациях – от Лимонова до Виктора Ерофеева и Бориса Кудрякова, уже не работает. Молодые писатели эксплуатируют тот же самый образ. Он мельчает, приобретает специфические черты, но в принципе не меняется. Концептуально он ничего уже не дает, не дает нового дыхания и возможности подниматься по той лестнице, о которой я говорил. Новый герой с новым отношением к жизни, с новым отношением к культуре, возможно, и к западной, не антизападник, но и не воспринимающий западную культуру как чужую, а открывающий ее как-то по-новому – это принципиально иная ситуация. Героя нет, поэтому нет нового шага в искусстве, нет новой литературы (не в теоретических терминах «новая-новейшая»), той литературы, которая, условно говоря, выразит наше время. Не исключено, что он может появиться на пересечении культур как русский человек, осваивающий Запад.

Это ни в коем случае не говорит о том, что я собираюсь эмигрировать. Куда деваться? Хотя многое трудно. Разваливается жизнь. У бывших нонконформистов-диссидентов она разваливается намного быстрее, чем у кого бы то ни было, именно потому, что она была построена на принципиально иных основаниях. Мы не жили вместе со всей страной, мы жили в противовес ей. Этот противовес исчез. Разрушаются невероятно тесные связи, приятельские, дружеские отношения, обладавшие особой системой ценностей; они так организовывали жизнь, что она была самодостаточной. Скажем, в вашей комнате сначала появилась дыра, потом убрали стену, потом еще одну, и вы в конце концов очутились на улице. Исчез дом, а это ощущение очень болезненно. Не исключено, что именно поэтому огромное число наиболее талантливых художников и писателей предпочитают проводить все больше времени на Западе. Это не только желание пожить благопристойной жизнью, когда «страна нуждается и корчится в судорогах голода и нищеты». Это проявление духовных проблем через социальные; социальные являются следствием, они наиболее видимы. Не исключено, что Булатов, Дышленко, Васильев, Пригов, которые последние годы почти все время живут где-то там, ощущают прохудившееся пространство жизни. Кость, которую они сосали, высосана до конца или почти до конца. Еще пососать в принципе можно, но у каждого свои потребности. Высосешь ли те жизненные соки, которые необходимы, чтобы жить? Может быть, и нет. Может быть, на какое-то время имеет смысл присмотреться к западной жизни. Хотя что-то страшное происходит с этими людьми. Люди, которые уезжают из России, не в состоянии вернуться.

В очерке «Через Лету и обратно» вы вскользь сказали о встречах с писателями-эмигрантами. Каково ваше впечатление от русской литературной эмиграции?

Как я уже сказал, в 1970-х годах здесь произошло что-то очень важное. К той революции, которая произошла в художественном языке здесь, в подпольной литературе, нужно было быть причастным. Это сродни извержению вулкана: можно испытывать толчки за десять тысяч километров, но что-то очень важное для вулканолога происходило именно здесь, нужно эту лаву пощупать, быть ею обожженным. Я знаю нескольких писателей в эмиграции, которые испытали на себе влияние сдвигов земной коры, которые произошли в 1970-е годы здесь. Они использовали их, поэтому и интересны. Скажем, Лимонов был просто выходцем отсюда, он все это увез и там реализовал. Он создал еще один вариант экзотического, эксцентрического персонажа, перенеся его в Америку.

Что происходит с эмигрантами? В человеческом смысле они становятся просто чужими, с ними трудно общаться. Они становятся более западными людьми, чем немцы или американцы от рождения. В основном это невероятно мучительно. И – естественно. Им приходилось приспосабливаться, у них проявляются женские черты, они живут в блокаде, они привыкли защищать тот мир, в котором находятся, сохранять зыбкую устойчивость. Они не могут позволить себе быть расточительными в общении, в жизни. Они умеют экономить все, умеют быть осторожными, умеют выставлять границы в проявлении чувств и в работе ума. Это очень осторожные люди, очень. Происходит ли с ними необратимый процесс? Конечно, происходит. Например, вернуться они не в состоянии, в основном они не выносят все наше, очень быстро устают. Слишком велика интенсивность духовного общения, наша жизнь не очень экономна. Некоторые из них теряют свой талант. Очень мало кто начинает писать там лучше, нежели писал здесь. Но есть и исключения.

Кто в мире литературы на вас повлиял?

В разные периоды я читал разных писателей. Если начинал я под влиянием Достоевского (в русской литературе он был для меня невероятно важен, я долгое время находился с ним в состоянии диалога), то сейчас самым близким мне русским писателем является Лесков. Или скажем так: Лескова я еще в состоянии читать. В другое время мне были близки Борхес, Набоков, Ремизов и так далее. Но отношения с писателями очень сложны. Сначала писатель производит на тебя сильное впечатление, потом ты начинаешь с ним спорить, начинаешь его изживать, особенно если было влияние. Скажем, Лесков мне более близок как человеку рассуждающему, потому что о русском человеке он написал точнее, чем Тургенев, Достоевский и Толстой, к тому же для меня важны фантастическая прелесть отдельных фрагментов его прозы, его интонации. Сейчас я, к сожалению, давно уже не имею писателя, с которым мне нужно вести диалог. Когда ты находишься с кем-то в интимно-противоречивых отношениях, жить и писать легче.

Часто употребляются понятия «московская проза», «ленинградская проза», говорят даже о «ленинградской школе». Вы сказали, что ваша проза принципиально петербургская или ленинградская, не знаю, как вам угодно…

Ленинградский писатель, который писал петербургскую прозу.

Могли бы вы сказать, что это такое?

Думаю, только приблизительно. Не существует понятийного аппарата, который мог бы точно объяснить поэтику современной литературы. Это очень сложная вещь, и не мне вырабатывать терминологию. В принципе московская литература – это литература, имеющая отношение к разговорному языку, активно его использующая. Ленинградская или петербургская проза всегда была более нормативной, более умственной. Московская литература – я имею в виду неофициальную литературу – вела диалог именно с советским языком, она использовала его возможности в большей степени, чем кто бы то ни было другой. Советский язык был выявлен, исследован, стал героем произведений в поэзии и прозе. Ленинградская литература использовала русский язык. Если Пригов исследовал советские стереотипы и штампы, делал их героями своих стихотворений, то я работал с русскими стереотипами, стереотипами русской литературы. Когда я писал романы «Василий Васильевич…» и «Рос и я», я ощущал себя в контексте русской литературы, мой герой – это советский человек, читающий русскую литературу. Он – главный персонаж. Естественно, внимание к русской – а не советской – литературе приводит к появлению особых стилистических пристрастий, особого вкуса слова. Ленинградская литература тоже имела в виду советскую действительность, но пыталась прозреть сквозь внешние покровы социальной и языковой советской реальности человека как такового. Елена Шварц, Виктор Кривулин – это поэты, которые пишут историю человека в советских обстоятельствах. У их героев наличествует генетическая связь с русским человеком, жившим во все времена, у них есть ощущение преемственности: и мировой культуры, и русской литературы XIX века. В то время как московский концептуализм описывает историю советского человека, который родился после разрушения Храма. В разные периоды то одно, то другое становится более интересным, Скажем, в 1980-е годы наиболее интересным – даже для широкого читателя – было то, что делали концептуалисты. Они играли в теннис с кремлевской стеной. Пригов – это молодой теннисист, который всю жизнь бил в Спасские ворота и на этих отскоках строил свою поэтику. Но стена рухнула. Сейчас он находится в сложном положении, пытается мячиком попадать в развалины, работать на обертонах. Понятно, что эта поэтика кончилась, она может продолжаться в лице каждого конкретного ее представителя. Пригов – невероятно талантливый человек, его жизнь и поэтическая деятельность все равно будут крайне интересны. Но поэтика как основание уже истощилась, она уже не имеет особенного смысла. Петербургская ситуация иная. Здесь более традиционная литература, она более жизнестойка, она менее зависит от того, что произошло.

Что вы думаете о сегодняшней литературной ситуации?

У меня до сих пор сохранилось противостояние советской жизни. Жизнь приобретает демократические очертания, но она не становится менее советской. То же самое касается литературы и литературного процесса. Эпитет «советский» был для меня синонимом «агрессивной посредственности». В этом смысле ничего не изменилось. Поток захлестывает и вбирает в себя все и всех, за исключением особо стойких, параноидально стойких. Есть писатели, которые, несмотря на яркую их одаренность, до сих пор не востребованы и не известны никому. Их придется открывать, когда от литературы отвернутся все, это будет совершенно иная ситуация. Сейчас пока еще литература по инерции выполняет несвойственные ей функции посредника между обществом и человеком, все еще является своеобразным мистическим зеркалом, в которое смотрится читатель, пытаясь увидеть в нем собственное будущее и будущее страны. Востребованная советская литература была либеральной, то есть литературой, которая имеет нелитературную цель борьбы за свободу, демократию и так далее. Именно эта ситуация борьбы была важна для массового читателя, потому-то он с особым напряжением вчитывался, всматривался и вслушивался, это была хроника борьбы с опережением: все, что происходило в жизни, в литературе предсказывалось. Сейчас мы живем в принципиально новую эпоху. Кончился либеральный период, литература победила, победив, она стала не нужна. Все хорошо. Я думаю, в ближайшее время читатель отвернется от журналов и от книг. Литература должна стать и станет какой-то другой. Какой? Этого точно никто не знает. Я нахожусь точно в таком же недоумении, как и большинство пишущих людей. Но по инерции опасаюсь причастности ко всему, от чего исходит запах советской литературы.

Многие писатели, находившиеся в подполье, утверждают, что для них совершенно не важно, читают их или нет, будут публиковать их вещи или нет. Как вы относитесь к этой проблеме? Для вас важно, читают вас или нет?

Конечно, важно. Но важно и как читают. Сейчас нарушена система «писатель-читатель», которая существовала в подпольной литературе на протяжении двадцати лет. Я знал своего читателя. Думаю, то же самое происходило и с другими писателями. Помните известное выражение Пушкина: «Я пишу для себя, печатаю для денег». В этой фразе сквозит обида – психологически справедливая и симптоматичная. Ну не понимали его самые близкие друзья. И Вяземский, и Жуковский скептически относились к наиболее важным пушкинским стихам 1830-х годов, предпочитая более ранние. Но Пушкин воспринимал себя поэтом в кругу читателей, которых знал лично.

Расскажу о том ощущении, которое владело мной, может быть, оно вам о чем-то скажет. Я писал не для тех читателей, которые меня окружали, конечно же, я писал для самого себя, который знает все, кроме именно этой книги. Я писал ту книгу, которую как читатель хотел бы прочесть. Я ощущал некоторый запрос, благодаря ему из меня, как паутина из живота паука, выходила та прозаическая нить, которую я плел и которой обустраивал свое пространство. Этот запрос я не мог ни в коем случае свести к тем пяти-семи лицам, которые меня окружали, но эти пять-семь лиц были представителями обобщенного читателя, они были его чертами, за каждым из них стоял бесконечный ряд читателей, вместе они создавали ощущение чудесной печной тяги, необходимой, чтобы огонь горел. Эти читатели были реальными представителями того Читателя, который просил меня написать. Я чувствовал, как ему нужны мои книги, он не мог без них жить. Сейчас ситуация принципиально изменилась. Я потерял этих читателей (как и Читателя), они у меня ничего больше не просят, им, кажется, уже не нужна моя книга. Они ее прочтут, но она вряд ли станет событием в их жизни. Я имею в виду тех фиксированных читателей, которые прожили со мной пятнадцать последних лет. Писатель живет только новой книгой, он не в состоянии жить прошлым. Ему нравится, когда хвалят его старые книги, как хвалят детей, говоря: способный мальчик. Приятно, но не более того. Это относится к разряду чисто человеческих слабостей, простительных, по-человечески нужных. Но прежде всего писатель имеет отношения с читателем своего настоящего или будущего произведения. Этот читатель ему особенно важен. Я его сейчас не чувствую. У меня нет читателя, который ждет моей книги. По крайней мере, пока.

Санкт-Петербург, 2 апреля 1992
ЕВГЕНИЙ ПОПОВ:
Официоз и андеграунд – это нечто цельное

Я родился 5 января 1946 года в городе Красноярске, где жил до семнадцати лет. Потом поступил в Московский геологоразведочный институт и закончил его в 1968 году. После этого я возвратился в Сибирь и прожил там до 1975 года. В 1975 году я окончательно перебрался в Москву. У меня есть жена и сын Василий, ему два с половиной года. Писать я начал давно, первая публикация была в газете «Красноярский комсомолец» в 1962 году. Писал довольно много, по тем временам почти ничего из этого напечатать было невозможно, хотя были отдельные редкие публикации, в основном в рубрике «Сатира и юмор» или что-то в этом роде. Важной для меня была публикация в 1976 году в «Новом мире» с предисловием к тому времени уже покойного Шукшина – два рассказа. Говоря на писательском жаргоне, они хорошо прозвучали. Тогда существовал интерес к фигуре Шукшина, и рассказы были не цензурированы. В 1978 году меня приняли в Союз писателей, а через 7 месяцев 13 дней исключили из него вместе с Виктором Ерофеевым за альманах «Метрополь». Потом меня не печатали, первая публикация появилась в 1986 году в журнале «Юность». Андрей Дементьев, спасибо ему, взял на себя смелость «пустить» мою фамилию. В 1988 году меня и Ерофеева восстановили в Союзе писателей. В СССР у меня вышло три книги, одна книга вышла в 1980 году в США в «Ардисе». Мои книги переведены на все европейские языки, какие-то публикации есть даже в Китае.

* * *

Сейчас в течение довольно короткого времени на поверхность вышла так называемая «вторая культура», делаются попытки ее как-то классифицировать. Накануне нашей встречи я прочел статью, в которой автор отнес вас к «бестенденциозной литературе» как одному из течений «второй культуры». Вы сами себя относите к какому-либо направлению?

Нет. Я не против всех этих градаций – нужно же людям чем-то заниматься, я смотрю на это как на литературную игру, но всерьез не воспринимаю. Ну что такое «вторая культура»? Извините за штамп, это как осетрина второй свежести. Не буду кривляться, я понимаю предмет разговора, но не вижу здесь четкой градации. Мне интересна всякая талантливо написанная вещь – первой культуры, второй, третьей или четвертой. Писателей очень часто искусственно притягивают друг к другу, это все советские привычки – уравнительно-распределительная система. Составляются обоймы, я попал в такую: Пьецух, Толстая, Попов. Я уважаю этих писателей, но тут нет ничего общего. Мне, например, интересно все, что пишет Пригов, но я не могу сказать, что мы составляем с ним какое-то направление. Мне, повторяю, интересно все, что талантливо написано. Активно оперируют термином «вторая культура» (я и сам это делал вовсю), мне кажется, это еще и от нервности: когда тоталитаризм рухнул, нужно было что-то объяснить, доказать, а сейчас время объяснять и доказывать прошло – или писатель существует, или его нет.

Вы участвовали в двух неподцензурных изданиях, «Метрополе» и «Каталоге», которые попали даже в историю диссидентского движения (я имею в виду книгу Людмилы Алексеевой «История инакомыслия в СССР»). Могли бы вы рассказать о том, как это было?

До 1968 года интеллигенция еще питала какие-то иллюзии (я имею в виду близкую к официальной культуре интеллигенцию – Аксенова, Ахмадулину и других), несмотря на арест Синявского и Даниэля и все тошнотворные дела, которые тогда творились. 1968 год стал рубежом. После этого уже невозможно было дурака валять и делать вид, что ты во что-то веришь. Или человек сознательно шел на какие-то дела, чтобы выжить, или уходил из реального мира. Например, такая история была с Аксеновым. В 1968 году он начал писать роман «Ожог», с которого начался просто другой Аксенов – не тот кумир 1960-х годов из журнала «Юность». В 1968 году мне было двадцать два года. За десять лет, до 1978 года, очень много было написано, я писал постоянно, даже, может быть, больше, чем сейчас. Но ничего не печаталось. Я абсолютно не знал среду андеграунда, слышал о смогистах, один раз был где-то на чтении. Такие люди, как Пригов, абсолютно осознанно выбрали себе путь, понимая, что их здесь печатать не будут. Почему я принял участие в «Метрополе»? Здесь, с одной стороны, чисто личные мотивы, потому что это паранойя – брать листы слева, их исписывать и класть направо. С другой стороны, то, что сделал «Метрополь», мы все делали в одиночку. Я постоянно носил в редакции свои рассказы, а их не печатали. Где-то грубо отказывали, где-то любезно. Например, с «Новым миром» я знаком с девятнадцати лет, там было полное собрание моих сочинений, у меня были прекрасные отношения в отделе прозы, даже могу сказать, меня там любили, но напечатать ничего не могли. Все застревало где-то между этажами. Мне, кстати, это сослужило добрую службу: позднее у меня был обыск, унесли все бумаги, на следующий день позвонила Инна Петровна Борисова, я пошел в «Новый мир» с мешком и все опять принес – у меня опять был полный комплект моих сочинений. Такое же примерно положение было у Ерофеева и – в этом нет лукавства – у Аксенова и Ахмадулиной. Эта история неоднозначная, что ли. Понятно, что мы ни фига не верили никакому начальству и отправили «Метрополь» на Запад (сейчас не 1980 год, чего ж врать), причем в два места отправили. Но была надежда, что все-таки власть одумается и увидит: не бомбу же они делают, а литературу. Мы бы удовлетворились, если бы нам сказали: черт с вами, мы вас напечатаем тиражом 1000 экземпляров. Напечатали же роман Всеволода Иванова «Кремль» тиражом 3000 экземпляров. Можно было скандала избежать, но власть, очевидно, совершенно не хотела этого. Я могу только фантазировать, но там, наверное, были свои игры. Может быть, игры Феликса Кузнецова, которому сказали: что ж ты, подлец, тебя поставили руководить писателями, а у тебя вон что. Им нужно было на этом деле самоутвердиться, а мы были вынуждены в этом скандале участвовать. Так возник «Метрополь». Развитие событий могло быть другим, если б там были люди поумнее или подобрее.

«Каталог» появился на следующий год. О нем писали и говорили как о дочернем предприятии «Метрополя». Мне предложил там участвовать Климонтович. Я знал, чем это закончится, но я был больно злой в тот момент: знаете, по морде дали, хочется в ответ тоже съездить. До нас доходили сведения: еще когда «Метрополь» формировался, гэбэшники приходили к писателям, которые потенциально могли быть его авторами, и предупреждали, что первым альманахом занимается Союз писателей, вторым будет заниматься КГБ. Обстановка была совсем неподходящая для «Каталога», уж это было еще хуже, чем в 1979 году. Конец скандала с «Метрополем» протекал на фоне ввода войск в Афганистан, стали все окончательно закручивать. Реакция на «Каталог» была чисто полицейская: сразу обыски, идиотские переговоры с МГК, ЦК. Хотя криминала там тоже никакого не было. Фактически предлагалось создать группу литераторов и печатать произведения малым тиражом, экземпляров по 300. Кстати, от «Каталога» была польза. Его разгромили в 1980 году, а зимой 1981-го в Ленинграде практически осуществили нашу идею. Опять же я могу только фантазировать: наверное, ленинградские гэбэшники посмотрели на опыт московских коллег и сказали, как Ленин: мы пойдем другим путем. Там просто организовали «Клуб->81», где весь ленинградский андеграунд на отведенном ему пятачке читал свои произведения друг другу. Я, помню, приехал в Ленинград, встретил Кривулина и спрашиваю: как вы тут живете? Ничего живем, устроили вот семинар по Солженицыну. Я говорю: чего? Это 1981 год. На Рождество, говорит, будет вечер католической поэзии. В эти годы мы уже приезжали в Ленинград читать: я, Виктор Ерофеев, Пригов, Сорокин.

А какие последствия имел обыск у вас?

Накануне нашей затеи Юлий Ким сказал: у вас будут обыски. Мы сказали: ты что, с ума сошел, за что? Только мы отнесли наше письмо и отдали «Каталог», на следующий день практически всех обыскали. После этого были затяжные переговоры. Мы подавали свое прошение не в Союз писателей, потому что мы его критиковали в преамбуле, а в московское Управление культуры. Туда меня и покойного Кормера и вызвали, там сидел инструктор по фамилии Алифанов, который нам торжественно объявил, что мы подонки, что никакого «Каталога» нам не будет, клуба не будет, что мы передаем содержание наших разговоров «Голосу Америки» и так далее. После этого нас всех – по одному, естественно – вызывали и заставляли подписывать прокурорские предупреждения. Содержание было индивидуальное. Пригову ничего не могли придумать, написали, что он глумится над советским строем. Когда он попросил предъявить, где он глумится, ему сказали: сами все понимаете. Тогда многих таскали, даже не связанных с «Каталогом», Гандлевского например. У меня было интересно. На нынешней Большой Лубянке есть небольшой особнячок, меня вызывали туда повесткой. Но там был не мой куратор, который меня таскал для душеспасительных бесед, а два другие господина. Один – майор Алейников, а с ним декадентского вида юноша, как из петербургской «Бродячей собаки». Один встал и зачитал бумагу. Начало было такое: КГБ и прокуратура Москвы предупреждают гражданина такого-то, что он находится на пути совершения преступления, предлагают ему сделать из этого соответствующие выводы и сообщают ему, что эта бумага посылается для надзора по месту его жительства. То есть объявлялось, что ты находишься под гласным надзором. А дальше были такие пункты: 1. Постоянно поддерживает связь с отщепенцем Аксеновым и согласует с ним свои антиобщественные планы. 2. Поставляет клеветническую информацию западным корреспондентам. 3. Создал ряд произведений, близких к клеветническим, идейно ущербных, с элементами цинизма и порнографии. Я им сказал, что такую чепуху подписывать не буду, здесь все абсолютное вранье. А они мне: нас для этого двое, мы сейчас составляем протокол, что вы ознакомлены, но не подписали. Тогда я написал опровержение: с Аксеновым связи поддерживать не могу, потому что он находится в Штатах, но для меня он не отщепенец, а прекрасный русский писатель, лишенный родины. Что касается поставки мной клеветнической информации западным корреспондентам, мне предъявлен только один эпизод: меня корреспондент «Нью-Йорк таймс» Энтони Остин спросил, имею ли я отношение к журналу «Поиски», я ответил – нет. Это клевета? И третье, я не вижу у себя элементов цинизма и порнографии, что касается мата, то я использую фольклорные мотивы, рассказы у меня сатирические и так далее. С тех пор меня и не тревожили. Но, повторяю, многих тогда таскали. В Ленинграде перед тем, как создали клуб, черт знает что творилось. Например, Кривулина вытаскивали из поезда на станции Бологое, он вез в Москву роман, учитывая, что он ходит с палкой, это была жуткая картина.

Михаил Берг, с которым я разговаривал несколько дней назад, сказал, что для него важен исторический контекст публикации произведения, то есть его не очень радует публикация романа десятилетней давности, читатель воспринимает уже несуществующего, оставшегося в прошлом писателя. С этим отчасти он связывает кризис литературы, да и свой личный. Было ли для вас проблемой, что ваши старые вещи печатали много лет спустя?

Нет. И знаете, почему? Я в своей первой книжке «Жду любви не вероломной» сознательно не поставил даты под рассказами. И правильно сделал, потому что меня страшно веселило, когда какой-нибудь критик говорил, что рассказ так свежо воспринимается, а он был написан пятнадцать лет назад. Эта проблема связана с аурой и Ленинграда, и самого Берга, потому что он никогда не имел отношений с официозом, а я имел. Мне кажется, не надо испытывать судьбу, ведь и сам Берг не такой, какой был десять лет назад. А не было бы у него кризиса, если бы все его романы были опубликованы?

Это проблема не только Берга. Некоторые представители недавнего андеграунда говорят о том, что они не понимают, зачем читателю это вообще нужно, и что они не предпринимают ничего для публикации своих вещей, читатель все равно опаздывает.

Тема «читатель не интересует» – это защитная окраска, чтобы не больно было. Я вспомнил одну историю. Не буду называть этого человека, он известный поэт-авангардист. Году в 1983-м была какая-то по нынешней терминологии тусовка, соц-артовское дуракаваляние, этот поэт долго говорил, что плевать хотел на всех читателей, через некоторое время я стал листать его сборник, вдруг он подошел ко мне и сказал: нет, ты это не читай, а почитай вот это. Я все мгновенно понял! Я считаю то время плохим, сейчас лучше, какие бы там творческие проблемы ни вставали. Человеку, привыкшему к той среде, не хочется ломать свою жизнь, свой стереотип. В определенном смысле советская власть ему даже выгодна, как это ни подло звучит. В какой-то степени он имеет барыш с того, что он гонимый, что его не печатали. На фоне этого довольно много спекуляций, потому что гений квартирный часто гневается сейчас, что он не гений общественный. Всю жизнь существовали замкнутые школы, это не зависело от режима, всегда существовало непонимание, примером тому судьбы представителей нового искусства начала века, очень часто дивиденды поступали уже после смерти. Сейчас возникла возможность реализоваться, и даже в некоторой степени создан режим наибольшего благоприятствования – от этого у некоторых появляется растерянность. Но я не наблюдаю ее у тех, кто мне по-настоящему дорог. Можно только ради кокетства и веселья сказать: эх, были времена, сидели на кухне, водку пили, читали друг другу. Если сейчас предоставить фантастическую возможность перенестись в те времена, нормальный человек откажется, если, конечно, его комплексы еще не съели окончательно.

Кто на вас повлиял как на писателя?

Когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать, большое значение для меня имел Паустовский. Он мне казался неординарным, у него было много интересных фактов из жизни литературы, литераторов, тон мне очень нравился. Из книг Паустовского я узнал новые имена, Булгакова например. Потом был такой парадокс. В пятнадцать лет я нашел журнал за 1949 год со статьей Тарасенкова «За богатство и чистоту русского литературного языка», где он громил Пильняка, Бабеля, Замятина, Ремизова. В статье в качестве мерзейшего примера он привел рассказ Замятина «Электричество». Я пришел в восторг, аккуратно переписал фамилии и пошел искать эти книги. Лет в восемнадцать-девятнадцать для меня имела громадное значение литература начала XX века. А из современных, пожалуй, два человека – Шукшин и Аксенов. Я не могу их назвать литературными учителями, но предками, пожалуй, да. Я не говорил с Шукшиным об Аксенове, а о Шукшине с Аксеновым – однажды. Он его не воспринимает, хотя у них много похожего. В двадцать лет в Ленинской библиотеке я зачитывался литературой 1920-х годов. Я знал, что существует другая литература, не эта советская, Аксенов и Шукшин были для меня продолжением той литературы, а все остальное – провал.

Критики указывают на наличие в вашем творчестве элементов соц-арта, пародирования, стихии народного языка, моментов ирреальности. Было ли для вас все это актуальным, когда вы искали свой стиль?

Первый рассказ, который я напечатал, был в духе Паустовского (я его вставил в книгу «Прекрасность жизни»). То, что я пишу сейчас и что я до сих пор могу печатать, оформилось уже в Москве, в «Новый мир» я пришел с другими рассказами. Просто мне в голову как-то пришло: чего придумывать, когда вон какая замечательная жизнь на улице! Я перестал мучиться и выдумывать формы приближения к кумиру Паустовскому. Стиль этот сложился спонтанно. Я никогда не просчитываю ситуацию, когда сажусь писать, не знаю, куда меня вынесет. У меня масса рассказов, которые я начал писать, услышав реплику на улице. И потом, наша жизнь – соц-арт сплошной. Фантастический реализм – наша жизнь, и сюрреализм – наша жизнь. «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», так и сделали. Здесь ничего не нужно выдумывать. Перед тем как встретиться с вами, я был у Пригова. Ну для чего что-то выдумывать: я не смог ему дозвониться, потому что крысы перегрызли кабель и во всем районе не работают телефоны? Я подхожу к дому, возле подъезда сидит человек, я чуть в обморок не упал – он сидит с выбитым глазом. Причем у него кровь в глазу, такое ощущение, что ему пять минут назад его выбили зверским образом. Я захожу к Пригову и говорю: Пригов, что это у тебя сидит человек с выбитым глазом? Он отвечает: а он здесь всегда сидит, это у него случилось лет пять назад. Я говорю: но у него свежая рана. Он отвечает: у него всегда такая рана, не заживает. У Пригова бронированная дверь, потому что, пока он был в Германии, его два раза обокрали. Ну так что выдумывать! И где здесь элементы соц-арта или фантастики? Очевидно, это реализм или даже натурализм.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации