Текст книги "Грешник"
Автор книги: Сьерра Симоне
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
И, обхватив обеими ладонями ее руки, я проваливаюсь в мрачный, изнуренный сон.
* * *
С утром приходит новая смена медсестер, так что нас с папой просят покинуть палату. Мне это не нравится, но я на горьком опыте убедился, что лучше, когда медсестры на твоей стороне. И неважно, идеальные у тебя волосы или нет, медсестрам не нравится, когда члены семьи мешают их работе. Поэтому мы отправляемся в комнату ожидания за плохим кофе, и я иду чистить зубы в туалет с набором туалетных принадлежностей, который теперь все время держу в машине.
Я звоню в офис, оставляю сообщение секретарю Тренту о том, что меня не будет, а затем без всякого интереса наблюдаю, как через пять минут на моем телефоне загорается номер рабочего телефона Валдмана. Я отвечаю на звонок только потому, что сейчас пересменка и я не нужен маме.
– Шон Белл, – отвечаю я в качестве приветствия.
– Сынок, – ворчит Валдман. – Ты мне нужен сегодня в офисе.
– Вы получили сообщение, которое я оставил Тренту? – рассеяно спрашиваю я, заранее зная ответ. Я решаю сделать еще порцию плохого кофе и подхожу к автомату.
– Получил и звоню тебе, чтобы сказать, что так не пойдет.
– Сделка с Киганом почти завершена, – говорю я, нажимая кнопку «Приготовить» на кофейном автомате. – Монахини переезжают через две недели, задолго до запланированного Киганом сноса здания. У нас в разработке пресс-релиз, и мать-настоятельница согласилась рассказать об этом местным СМИ.
– Дело не в сделке с Киганом. Речь идет о твоих обязательствах перед этой компанией.
Я смотрю на янтарную жидкость, брызжущую в одноразовый стаканчик.
– Я не понимаю. Я следил за всем остальным удаленно.
Я слышу, как Валдман отодвигает стул.
– Что ж, я не знаю, как сказать это деликатно, поэтому скажу прямо. Когда прошлой зимой ты сказал мне, что у твоей матери обнаружили рак, я был готов позволить тебе работать так, как тебе удобно, потому что предполагал, что она вскоре умрет. Но уже больше полугода твое внимание разделено, и не такого рвения я ищу для своей фирмы, – его голос становится заговорщически тихим. – Я знаю, ты можешь добиться большего. Скоро я уйду на пенсию и хочу, чтобы ты занял это кресло, мой мальчик. Но я не могу посадить тебя в него, пока не буду уверен, что ты будешь ставить компанию на первое место.
Автомат заканчивает с противным шипением и выключается.
– Вы… – слова настолько безумны, что мне с трудом удается сформулировать их. – Вы просите меня выбрать между моей матерью и работой?
– Это звучит слишком жестко, когда ты так говоришь. Думай об этом как о перераспределении. Тебе придется перераспределить свое время, чтобы вернуться к профессиональному уровню. И как только ты покажешь мне, что можешь это сделать, тогда я готов вручить тебе ключи от королевства. – Его голос звучит по-отечески, почти тепло, как будто он чувствует, что прямо сейчас проявляет отеческое великодушие. Тем временем мой настоящий отец стоит, прислонившись к окну, и смотрит на шоссе, ссутулив свои широкие плечи.
– Нет, – говорю я, и возражение дается мне так легко, может быть, даже слишком легко, учитывая, что раньше больше всего на свете я хотел именно этого.
Кабинет Валдмана, кресло Валдмана. Быть королем мудаков, самым большим угрем в аквариуме.
Но больше я этого не хочу, и с потрясением я осознаю, что это даже не из-за моей мамы и даже не из-за жестокого ультиматума Валдмана. Это из-за Зенни и того мужчины, которым я стал, узнав ее.
– Нет? – Голос Валдмана звучит удивленно, как будто он думает, что я шучу. – Шон, будь благоразумен…
– Я веду себя разумно. Моя мать умирает. Я остаюсь с ней. Спасибо вам за звонок.
А потом вешаю трубку. Я хочу, чтобы это было приятно, но ничего не чувствую.
Папе приходится уйти до обеда, чтобы кое-что сделать на складе, а я нахожу себе бледный желеобразный пирог в больничной столовой и ем, не чувствуя его вкуса и вспоминая пирог в горшочках, который готовил для Зенни целую вечность назад. О том, как заставил съесть его, наблюдая, как ее нежные губы соблазнительно двигаются по вилке. О том, как я раздевал ее, пробовал на вкус и удерживал себя неподвижно в мучительном напряжении, чтобы она могла исследовать каждый уголок моего тела.
И это воспоминание сменяется воспоминаниями о каждой ночи, которую мы провели вместе, о каждом мгновении. О смехе, поддразниваниях, спорах. Дискуссиях о Боге и бедности. О том, как я, находясь рядом с ней, все чаще вспоминал о забытом себе.
О том, что из-за нее я начал вспоминать, как свет проникает сквозь витражные окна.
Эта дыра в моей груди теперь огромная. Пустая, плачущая, вгрызающаяся в меня все больше, расползающаяся от моего сердца к глазам, желудку и вниз к моим несчастным, эгоистичным пальцам ног.
«Ты в полной заднице.
Единственный раз, когда в твоей жизни появилось что-то хорошее, неоскверненное и настоящее, ты задавил это жадностью, придурок».
Придурок – это слишком щедрое слово для меня. Я недочеловек в своем эгоизме. Я гниющая куча дерьма, и мне нечего показать, кроме пустого сердца и идеальной шевелюры. Глупо, что мне приходится сталкиваться с этим здесь и сейчас. Я слабый дурак, раз не могу больше терпеть, но кого я обманываю? Как долго я действительно мог притворяться перед самим собой, что мне все равно? Что я ничего не мог чувствовать к единственному в моей несчастной жизни, которое значило все?
Я люблю Зенни. И я потерял ее. Все потому, что ни на одно мгновение не мог перестать быть Шоном Беллом и выйти за рамки своего эгоизма. Все потому, что я не мог поставить ее интересы выше собственных, иначе это означало потерю контроля. Она ушла, и это моя вина. Ну и, может быть, немного матери-настоятельницы. В конце концов, она же велела мне признаться в своих чувствах Зенни.
Что хорошо в больничных кафетериях, так это то, что никто не обращает внимания, когда ты начинаешь плакать, что я и делаю сейчас, согнувшись над своим недоеденным пирогом и позволяя дыре прогрызть последние остатки моей души.
XXIX
Вывернув из-за угла, я замираю на месте, когда вижу доктора Айверсона, который выходит из палаты моей мамы. На какое-то по-детски глупое мгновение я предполагаю, что он пришел убить меня за то, что я сплю с его дочерью, и меня охватывает совершенно неразумная, инфантильная паника, когда отец женщины, которую я люблю, направляется ко мне.
Но потом вмешивается здравый смысл, и, заметив, как он промокает глаза под очками бумажным платком, я понимаю, что он зашел повидаться с мамой. Навестить ее.
– Шон, – говорит он, протягивая руку, и я пожимаю ее.
– Доктор Айверсон.
– Не уделишь мне несколько минут?
Мои мысли возвращаются к Зенни, и я задаюсь вопросом, убьет он меня медленно или быстро, но потом он просто прислоняется к стене и снимает очки, протирая их специальной салфеткой, которую достает из кармана пиджака. Я снова выдыхаю. Он же не станет распекать меня за секс с его дочерью прямо перед постом медсестер?
Верно?
– Конечно, – наконец отвечаю я и поворачиваюсь лицом к окну маминой палаты. С этого ракурса мы можем видеть ее кровать и несколько мониторов, но она нас не видит. – Она не спала? – спрашиваю я с целью поддержать непринужденную беседу, но в то же время искренне желая знать.
– Нет, не спала. Мы поговорили. Я сожалею… – Доктор Айверсон тяжело вздыхает. – Я сожалею, что не поговорил с ней раньше.
И внезапно все это кажется таким бессмысленным, таким далеким. То воскресенье, наполненное виски и болью. Почему мы допустили, чтобы что-то столь незначительное определило что-то настолько важное? Почему мы позволили нашим жизням опустеть еще больше, когда эта пустота и так была чертовски невыносимой? Тайлер был прав. Разлад между Айверсонами и Беллами был ошибкой.
– Мне жаль, – говорю я, в то же время он произносит:
– Мне жаль… – И мы оба заканчиваем небольшим смешком.
– Сначала ты, мой мальчик, – говорит он, снова надевая очки. В ярком солнечном свете, льющемся из стеклянной крыши, я вижу, что его глаза карие посередине, а по краям отливают медью. Прямо как у Зенни.
– Я хотел сказать, что сожалею… о том, что держался на расстоянии после похорон Лиззи. Что злился. То, что вы сказали моим родителям…
Доктор Айверсон выглядит подавленным.
– Я не должен был говорить такое. Ни тогда, ни когда-либо еще.
– Вы имели полное право это сказать. Мне жаль, что я не понимал этого раньше. Я сожалею, что мы позволили этому конфликту разрастись настолько, что он расколол наши семьи.
Он вздыхает.
– Об этом я тоже сожалею.
С минуту мы молчим, а потом он говорит:
– Я постоянно работаю с умирающими людьми, казалось бы, я должен знать, что сказать своему лучшему другу после похорон его дочери. Но я не мог найти нужных слов, и, если честно, где-то в глубине души я чувствовал, будто мне нужно… оправдаться.
– Оправдаться?
– За то, что решил остаться в церкви после того, что случилось с Лиззи, – объясняет он, глядя на мою маму. – Мне казалось, что правильного ответа нет. Уйти ли нам из солидарности? Остаться и попытаться призвать нового священника к ответу? Как правильно поступить, когда происходит что-то подобное?
«Вы должны вернуться».
Именно это доктор Айверсон сказал моим родителям, и теперь, когда я повзрослел и набрался опыта, я понимаю, что он имел в виду. Он хотел сказать: это сообщество всегда рядом, как и я здесь, рядом с вами. Он имел в виду: пожалуйста, не страдайте в одиночестве. Он хотел сказать: позвольте мне помочь утешить вас.
Он не знал об анонимных угрозах, которые мы уже получали от прихожан, об угрожающих записках и мерзких телефонных звонках. Он не знал, что священнослужители пытались помешать отпеванию Лиззи в церкви, не знал о зарождающейся негативной реакции из-за полицейского расследования. Он всего лишь пытался помочь, а мои родители не могли этого понять из-за своей собственной боли.
– Вы хотели как лучше.
– Если есть что-то, что ты узнаешь, будучи врачом, так это то, что «хотеть как лучше» действительно может быть очень незначительным.
Боже, как же это удручающе верно.
Мы стоим в тишине еще несколько мгновений, а затем доктор Айверсон кладет руку мне на плечо.
– Я рядом, если тебе что-нибудь понадобится. Пожалуйста, не стесняйся обращаться. Хотя в этом ты никогда не был хорош, – добавляет он с улыбкой.
– Я до сих пор настаиваю, что на торте ко дню рождения должна быть надпись, – смеюсь я, и на минуту ощущаю сладкий вкус домашнего крема, когда мы с Элайджей склонились над ним на кухне Айверсонов. Мальчики-подростки, как голодные волки, пожирающие все, что попадается на глаза, – в данном случае это был праздничный торт на день рождения Зенни, на который еще не успели нанести кремом ее имя.
Доктор Айверсон качает головой.
– Я совершенно не понимаю, как вы, мальчики, решили, что моя жена испекла торт и поставила его в холодильник просто так, в качестве угощения.
– Зенни была так расстроена, – вспоминаю я, но ее имя, произнесенное вслух, прогоняет улыбку с моего лица. Хотел бы я, чтобы самым большим недоразумением между нами был наполовину съеденный праздничный торт, а не та гигантская буря боли, которую я вызвал прошлой ночью.
– Она справилась с этим. Она сильная девчонка, – говорит он, а затем сжимает мое плечо, прежде чем уйти. – До свидания, Шон.
– До свидания, доктор Айверсон.
А потом пора вернуться к маме.
Пока я обедал, ей дали планшет и маркер, а также разрешили снимать маску на очень короткие промежутки времени, но похоже, что всякий раз, когда она это делает, уровень кислорода в ее крови опасно падает. Поэтому врачи ограничивают время нахождения без маски лишь для того, чтобы периодически смачивать водой ее пересыхающий рот. Она написала на планшете слова «маунтин дью» уже раз пять, но медсестра каждый раз объясняет, что непроходимость кишечника все еще есть, что ей можно давать жидкость только внутривенно, что, если у нее пересохло во рту, они могут снова смочить его водой.
«Так хочется пить, – пишет она. – Пожалуйста».
Медсестра смачивает ее рот мокрым тампоном, хмыкает и посмеивается, когда мама просит вместо воды смочить тампон в «Маунтин Дью». Я не думаю, что она шутит, но когда говорю об этом медсестре, та отчитывает меня.
– Это будет плохо для нее. Разве вы не хотите, чтобы она поправилась? – Это заставляет меня замолчать.
После того как суета со сменой постельного белья и чисткой зубов заканчивается, мы с мамой снова остаемся одни. Я сажусь, и она смотрит на меня, прищурившись.
«Плакал», – пишет она на планшете.
Вот черт! Мои глаза все еще красные от слез из-за Зенни в столовой.
– Я в порядке, обещаю.
Она хмурится.
«Из-за меня?»
Я провожу руками по лицу и издаю слабый смешок. В последнее время я так много плакал, что все как-то смешалось воедино.
– Ну да, потому что ты здесь, – отвечаю я, а потом не собираюсь ничего больше говорить, честно слово, не собираюсь, но особенность разбитого сердца в том, что оно становится единственной темой, о которой хочется думать и говорить. Каким-то странным образом эта боль – единственное, что ты хочешь чувствовать. Поэтому я выпаливаю: – Вообще-то… ну, была одна девушка.
Это сразу же вызывает у нее интерес.
«Девушка????» – Она несколько раз подчеркивает это слово на случай, если я не оценю ее рвения.
– Да. Но я все испортил, мам. Я больше чем уверен, что теперь она ненавидит меня всей душой.
«…»
Она на самом деле пишет на планшете многоточие, жестом давая понять, чтобы я продолжал рассказ.
– Ты уверена, что хочешь это услышать? Это не очень подходящая для мамы история, и к тому же думаю, что играю в ней роль плохого парня.
Она пишет:
«Расскажи, все равно по телевизору повтор про домики-прицепы на колесах».
И я смущенно рассказываю. Рассказываю ей, как мы с Зенни познакомились на благотворительном вечере, и хотя мама, кажется, удивлена, что эта девушка – Зенни, тем не менее она выглядит задумчивой, как будто уже представляет нас двоих вместе. Я пытаюсь избегать любых намеков на то, что мы занимались сексом, но мама закатывает глаза всякий раз, когда я уклоняюсь от ответа.
«Как, по-твоему, ты попал на этот свет?» – в какой-то момент пишет она.
– Фу, мам, фу.
Я рассказываю ей, как после всего лишь одной ночи с Зенни я понял, что попал, что хочу ее, и как это желание переросло в любовь, и в то же время я обнаружил, что незаметно превращаюсь в человека, которого едва знаю. Человека, которого не заботили деньги. Человека, который впервые работал в приюте и начал замечать настоящую, бесконечную нищету в окружающем его мире. Человека, который чувствовал несправедливость.
Человека, который был готов посмотреть Богу в лицо, если бы Бог только обернулся.
Я рассказываю ей о том, как все испортил прошлым вечером, и когда добираюсь до этой части, мои слова как будто содрогаются в тишине, как заглохший автомобиль, и мама берет меня за руку.
– И самое ужасное в этом, – бормочу я, – мы начали наши встречи с того, что я заботился о ней так, как обычно забочусь о людях – с контролем. И именно это в конце концов оттолкнуло ее от меня.
«Любить тяжело», – пишет мама.
– Ага.
«Достаточно ли ты любишь ее, чтобы отказаться от контроля? Отпустить ее?»
– Конечно.
«Тогда, может быть, есть какой-то способ».
Но что это за способ, мне так и не удается узнать, потому что входит медсестра с сияющей улыбкой и объявляет, что пришло время сделать еще один рентген, и меня без промедления выпроваживают из палаты.
* * *
День тянется медленно. И следующий день тоже. Эйден заезжает несколько раз в течение рабочего дня, чтобы проверить, как дела, и мы договариваемся, что он переночует в моем лофте, чтобы быть поближе. Райан приезжает из Лоуренса со спортивной сумкой и устраивается в комнате ожидания, склонившись над учебником и выделяя определенные части маркером, останавливаясь каждые тридцать секунд, чтобы проверить свой телефон. Я помогаю ему написать электронные письма преподавателям о том, что его не будет на занятиях, и заканчиваю тем, что помогаю ему с домашним заданием, потому что это хорошее отвлечение от мыслей о Зенни.
Интересно, что она сейчас делает, где она сейчас? Может быть, она в приюте, помогает собирать вещи для переезда на новое место. Или, может, у нее выдалась редкая возможность посвятить свое свободное время дополнительной учебе (я на минуту закрываю глаза, представляя ее за столом, с кружкой кофе в руках); или, может быть, она лежит на животе, рассеяно болтая ногами в воздухе (я представляю ее сосредоточенное лицо, слегка надутые губы, как она вертит в своих изящных пальчиках текстовыделитель).
Проклятье!
Я скучаю по ней.
Скучаю по тому, как она занимается. Скучаю по ее усердию. Мне не хватает того, как очаровательно она изнывает от скуки.
Я скучаю по тому, как подходил к ней сзади, когда она работала, и целовал ее в шею. Я скучаю по тому, как раздевал ее догола и выводил маркером рисунки у нее на спине.
Я скучаю по тому, как трахал ее, целовал и обнимал. Я скучаю по ней, и это равноценно физической боли. Тоска по ней – это рак, который убивает мои клетки и ломает кости.
Она съедает меня заживо.
* * *
Трудно описать, как проходит время. Больница становится своего рода нереальностью, местом, где время замедляется, а происходящее кажется неопределенным, своего рода забвением. Но на фоне разбитого сердца мне практически все равно. Хотя безумно раздражает, когда вмешивается внешний мир. Например, когда я поднимаю глаза и вижу Чарльза Норткатта, входящего в комнату ожидания для родственников.
Даже несмотря на то что я столько раз мечтал о визите Зенни, вознося молитвы, все равно странно видеть здесь кого-то из моей реальной жизни, среди этих бежевых стен и пищащего медицинского оборудования.
И все же почему тут Норткатт, а не она?
Конечно же ее отец рассказал ей о моей маме… Так почему она не пришла?
Неужели она настолько сильно меня ненавидит?
– Шон, дорогой, – приветствует меня Норткатт, плюхаясь на виниловое кресло рядом со мной. Он оглядывает помещение, как будто впервые осознавая, где находится, и морщит нос. – Как ты можешь тут находиться?
А потом он внимательно смотрит на меня, на мою щетину, которая определенно переросла в бороду, и на мятую одежду.
– Забудь, думаю, ты вписываешься сюда.
Я не отвечаю ему. Не вижу смысла.
– В любом случае, ты уволен. – Он радостно протягивает мне папку, и я даже не утруждаюсь заглянуть внутрь. Я знаю, что там. Обычная кадровая чушь. Описание опционов на акции из пенсионных фондов, хранящиеся в компании, и способы перевода счетов.
Я пристально смотрю на него.
– Это все?
– Ну, и Валдман назначит меня главой компании, когда уйдет на пенсию. – Норткатт, похоже, готов позлорадствовать по полной, но замолкает и наклоняет голову в мою сторону. – Тебя это не бесит?
Я поднимаюсь на ноги. И мне даже все равно, что я в мятой футболке и джинсах, а он в костюме за пять тысяч долларов.
– Идем, Норткатт. Я кое-что тебе покажу. – И он следует за мной, потому что он любопытный мудак и все еще хочет покуражиться этим поворотом событий.
Мы подходим к палате моей мамы и останавливаемся за стеклом, и сначала я ничего не говорю, просто позволяю ему вникнуть в происходящее. Семь различных мониторов, бесчисленные трубки и капельницы, маска. Маленькое, изможденное тело.
– Плевать мне на тебя, – доходчиво сообщаю я. – И на Валдмана. И на эту работу. Я надрывал свою задницу, чтобы заработать миллионы, и все эти миллионы ни хрена не помогли, когда было нужно.
Норткатт молчит, что для него совершенно нехарактерно. Он смотрит на мою мать с явным дискомфортом.
– Ну, они ее подлечат и все такое, – в конце концов говорит Норткатт. Похоже, он убеждает в этом себя и, произнеся эти слова, немного облегченно вздыхает, как будто сам в это верит. – Да, у нее все будет хорошо. А вот у тебя нет.
Я мог бы сказать ему, что он идиот, если думает, что мою маму подлатают и отправят домой как новенькую. Я мог бы рассказать ему ужасную правду о том, каково это наблюдать за телом, которое больше не может противостоять болезни, наблюдать за тем, как человек, которого ты безумно любишь, умирает.
Но к чему это? Меня это мало волнует. Мне уже настолько наплевать, что я перестаю ненавидеть Норткатта. Пусть у него будет его убогая жизнь и его убогие деньги, пусть он сядет в кресло Валдмана. Это не изменит того факта, что однажды он сам окажется в отделении интенсивной терапии, и рядом с его кроватью не будет никого. Некому будет смочить ему рот, пока медсестры слишком заняты, или переключить канал, когда он уже видел эпизод реалити-шоу «Дом с подвохом».
Рядом с ним не будет никого, кто мог бы присматривать за ним всю ночь. Это порождает неприятный вопрос: будет ли кто-нибудь рядом, чтобы присмотреть за мной, когда придет мое время?
– Спасибо за новости, – говорю я Норткатту, кладя руки ему на плечи и поворачивая к выходу. – Можешь вернуться в офис и рассказать всем, что я превратился в бородатого неряху.
Норткатт позволяет мне подтолкнуть его и довести до дверей, и меня шокирует, что после нескольких лет желания выбить из него все дерьмо я не применяю грубую силу. В любом случае, он совершенно не сопротивляется, как и подобает бесхребетному человеку, и я на самом деле испытываю легкое самодовольство от этого, но не показываю его. Если бы кто-то попытался в прямом смысле выставить меня за дверь, я бы в мгновение ока набросился на него, как истинный ирландец из Канзас-Сити, мне бы даже виски не понадобилось для затравки. Но он всего лишь ухмыляющийся слабак и совершенно не заслуживает того времени, которое я потратил, ненавидя его.
– Знаешь, это было не так приятно, как я рассчитывал, – признается он, когда я наконец отпускаю его.
– Забавно, – отвечаю я. – А мне это доставляет большое удовлетворение.
Конечно же, я лгу. Где-то в глубине своего циничного сознания я испытываю облегчение, что мне больше не придется иметь дело с Валдманом, что вообще больше не придется иметь дело с этим дрянным миром бизнеса. Но я все еще остаюсь ходячей, дышащей, истекающей кровью дырой, просто теперь я еще и безработный.
Без сестры, без работы, без Зенни и вот-вот останусь без матери. До удовлетворения мне так же далеко, как до Полярной звезды.
* * *
Грозовые тучи отчаяния вернулись. Только теперь они стали намного хуже.
Мы стоим в палате с рентгеновскими снимками на старомодном негатоскопе, установленном на стене. Мама лежит на больничной койке позади нас, и я с болью ощущаю ее присутствие, когда врач отделения интенсивной терапии рассказывает нам о прогрессировании ее пневмонии за последние несколько дней. Это как замедленный снегопад, как клубы тумана. Но туман и снег – это тихое и умиротворяющее зрелище… красивое. А белое разрастающееся пятно на легких моей мамы – это воспалительный выпот в прогрессе, или, проще говоря, мамины легкие наполняются жидкостью. Все началось в нижней части одного легкого, и теперь оба легких покрыты дымчатым и густым белым налетом – почти непрозрачным из-за жидкости и воспаления – и только верхняя часть одного легкого все еще черная и чистая.
– Ее жизненные показатели вызывают беспокойство, – говорит доктор Макнамара. Она показывает нам графики на своем планшете. – Вот, видите, начиная с позавчера, показатели оксиметрии, кровяного давления и температуры тела снижены. Анализ крови и газа в крови показывает, что инфекция поразила все ее системы. Ее гипоксемия (содержание кислорода в крови ниже девяноста процентов) серьезно ухудшилась, и ясно, что двухфазная вентиляция легких не справляется.
– Что это значит – не справляется? – спрашивает Эйден. Он обнимает Райана за плечи с одной стороны, а папа с другой. Оба брата-бизнесмена и самый младший Белл… я ощущаю отсутствие Тайлера как неожиданный удар в живот.
– Ну… – тихо произносит доктор. – Это означает, что при нормальных обстоятельствах сейчас самое время перейти к интубации и искусственной вентиляции легких…
Она не заканчивает предложение. Потому что у нас совсем не нормальные обстоятельства.
Знаете, как каждый раз, когда вы обращаетесь в больницу, будь то со сломанным пальцем на ноге или сердечным приступом, вас спрашивают: «У вас есть завещание или предварительные распоряжения?» И вы думаете про себя, что действительно стоит как-нибудь составить одно из двух. Так вот, когда у вас рак, вас перестают это спрашивать и напрямую заявляют, чтобы вы его составили. Мама сделала это восемь месяцев назад, и я точно знаю, что все это хранится здесь, в этой больнице. Я знаю, что ее распоряжение есть на планшете доктора Макнамары. Я знаю его наизусть. В нем содержится просьба не подвергать ее реанимации, а также просьба не подвергать ее интубации. Отказ от реанимации и интубации.
Мы с папой первыми встречаемся взглядами, а потом отводим глаза. Эйден задумывается на мгновение, затем говорит:
– Подождите, это ее предварительное распоряжение? Нет, это другое – она подписывала его для рака, а у нее пневмония. – Он смотрит на нас, как на дошкольников из детского сада, как будто мы слишком глупы, чтобы понять это. – Она не хотела, чтобы им руководствовались сейчас.
– Если ее переведут на искусственную вентиляцию легких, – спрашиваю я доктора, бросая на Эйдена взгляд, означающий, что мы поговорим через минуту, после того, как получим всю информацию, – что тогда произойдет?
– Вы имеете в виду, думаю ли я, что она поправится?
– Да.
Доктор Макнамара снова смотрит на рентгеновские снимки, но я знаю, что ей это не нужно. Она просто собирается с мыслями.
– Никогда нельзя знать наверняка. Но я могу вам сказать, что вчерашняя компьютерная томография показала новые опухоли вокруг печени и в кишечнике, а всего месяц назад их там не было. Шансы на то, что она переживет эту пневмонию на аппарате искусственной вентиляции легких, невелики… но реальны. Но если она выживет, скорее всего, назогастральный зонд понадобится ей пожизненно, и я не могу гарантировать, что она не вернется в отделение интенсивной терапии через несколько дней. Лечение не успевает за скоростью распространения раковой опухоли.
Я зажмуриваю глаза, снова открываю их. Никто из Беллов ничего не говорит, значит, что все зависит от меня.
– И больше ничего нельзя сделать?
– Мы делаем все, что в наших силах, – говорит доктор, слабо улыбаясь мне. – В любом случае, это перегружает ее легкие.
Я делаю вдох и снова закрываю глаза. Все, чего хочу прямо сейчас, – это чтобы Зенни держала меня за руку и успокаивающе гладила по спине. Хочу держать ее в своих объятиях, вдыхать ее сладкий аромат роз и уткнуться лицом в ее волосы.
– Если мы поговорим с ней и она скажет, что распоряжение все еще в силе, – мой голос превращается в скрежещущий шепот, просто безжизненный воздух, произносящий глухие слова, – что будет дальше?
– Она может оставаться в маске, – тихо отвечает доктор Макнамара. – И это все еще поможет. Может, на пару дней. Или, если она захочет, она может снять маску.
Я сглатываю. Никогда в жизни я не хотел ничего настолько сильно, как того, чтобы Зенни была рядом. Но ее здесь нет, ее нет, чтобы обнять меня, или утешить, или даже просто постоять рядом со мной. Я одинок, потому что даже в присутствии своих братьев и отца именно я должен быть сильным. Именно я должен принимать решения.
– И что потом? – спрашиваю я скрипучим голосом.
– Так ей будет намного комфортнее. Мы уберем назогастральный зонд, и она сможет утолить жажду. Мы также сможем давать ей морфий. Это поможет справиться с кислородным голоданием.
– Кислородное голодание? – потрясенно переспрашивает Эйден.
Еще одна слабая улыбка доктора Макнамары.
– Именно так. Оно очень неприятно, но морфий сводит ощущения практически на нет. Мы можем начать с малой дозы, чтобы сначала она была в сознании, а затем увеличивать их по мере необходимости.
– И если она продержится пару дней с маской, как долго она сможет продержаться без нее?
– Недолго, – признается доктор Макнамара. – И если вы поговорите об этом со своей матерью и она согласится, тогда мы пригласим ее врача по паллиативной помощи для более обстоятельного обсуждения. Но вот что я скажу как врач отделения интенсивной терапии и сама будучи дочерью: жизнь измеряется не днями. Она измеряется мгновениями. Когда вы будете решать с ней дальнейшие действия, подумайте, какие моменты вы хотели бы создать для нее сейчас.
Я поворачиваюсь обратно к маме, не знаю почему, но мне просто нужно увидеть ее прямо сейчас, убедить себя, что она все еще здесь. А она держит в руках свой планшет.
На котором написано: «Маунтин Дью?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.