Текст книги "Дикие пальмы"
Автор книги: Уильям Фолкнер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Я заметил, она все еще при тебе, – сказал Маккорд.
o…не ее, а… Да. Добрая часть любого мужества представляет собой искреннее неверие в удачу. Это не мужество, наоборот… отдать не ее, а мою руку. Я с руками и ногами запутался в тонкой полоске пропитанной чернилами материи, целыми днями я наблюдал, как все больше запутываюсь в ней, словно таракан в паутине; каждое утро, чтобы моя жена не опоздала на работу, я мыл за ней кофейник и раковину, а дважды в неделю (по той же причине) покупал у одного и того же мясника всякие крупы и отбивные, которые мы жарили по воскресеньям; дай нам еще немного времени, и мы бы стали одеваться и раздеваться, прячась под халатами, и гасить свет, прежде чем заняться любовью. Вот в чем дело. Совсем не наше призвание определяет ту работу, что мы выбираем, респектабельность делает всех нас хиромантами и клерками, и расклейщиками афиш, и водителями, и авторами рассказов для дешевых журнальчиков. – В баре был и громкоговоритель, тоже бездушный; в это мгновение глухой, как из бочки, и неизвестно откуда берущийся голос неспешно прохрипел предложение, в котором можно было разобрать два-три слова – «поезд», потом другие, в которых мозг через несколько секунд узнавал названия городов, разбросанных по всему континенту, даже не различал по слуху, а скорее создавал зрительный образ этих городов, словно слушатель (таким всеобъемлющим был этот голос) был подвешен в пространстве и смотрел, как шарообразная Земля в одеяле окутывающих ее летучих облаков медленно вращается, подставляя для секундного обозрения вызывающие ассоциации странные геометрические фигуры на сфере и вновь пряча их в тумане и облаках, прежде чем зрение и понимание успевали распознать их. Он снова посмотрел на часы; у него еще оставалось четырнадцать минут. Четырнадцать минут, чтобы попытаться объяснить то, что я уже сказал в пяти словах, подумал он.
– И заметь, мне это нравилось. Я этого никогда не отрицал. Мне это нравилось. Мне нравились деньги, которые я зарабатывал, мне даже нравилось то, как я их зарабатывал, нравилось то, чем я занимался, я уже говорил тебе об этом. И дело не в том, что в один прекрасный день я поймал себя на мысли: «Моя жена должна иметь все самое лучшее». Дело в том, что в один прекрасный день я обнаружил, что мне страшно. И в то же самое время я обнаружил, что, что бы я ни делал, мне все равно будет страшно, все равно будет страшно, пока жива она или пока жив я.
– Тебе до сих пор страшно?
– Да. И не из-за денег. К черту деньги. Я могу заработать столько денег, сколько нам будет нужно; и я определенно не вижу предела моим фантазиям на тему половых расстройств у женщин. Я не об этом, и не о Юте. Я говорю о нас. О любви, с твоего позволения. Потому что она не может продолжаться. Для нее в мире, даже в Юте, нет места. Мы уничтожили ее. На это потребовалось немало времени. Но человек неисчерпаем и безграничен в своей изобретательности, а потому мы наконец избавились от любви, как мы избавились от Христа. Вместо гласа Божьего у нас радио, а вместо того, чтобы месяцами и годами копить эмоциональное богатство и заслужить одну-единственную возможность расточить все его на любовь, мы теперь можем разлить его тонким слоем на кучку меди в наших карманах и пощекотать себе нервы у газетных стендов, торчащих по паре в каждом квартале, как палочки жевательной резинки или шоколадки из автомата. Если бы Иисус вернулся сегодня, нам бы пришлось быстренько распять его в целях самозащиты, чтобы оправдать и сохранить цивилизацию, которую мы выстроили и выстрадали, ради которой мы умираем с криками и проклятиями в ярости, бессилии и страхе вот уже две тысячи лет, чтобы воссоздаваться и совершенствоваться собственно в образе человека; если бы вернулась Венера, то в образе грязненького мужика из сортира подземки с пачкой французских почтовых открыток в руке…
Маккорд повернулся на стуле и сделал движение рукой – резкий, короткий, яростный жест. Появился официант, Маккорд указал на свой бокал. И тут же рука официанта поставила полный бокал на стол и исчезла.
– Ну хорошо, – сказал Маккорд. – И что с того?
– На меня нашло затмение. Это началось в тот вечер в Новом Орлеане, когда я сказал ей, что у меня есть тысяча двести долларов, и продолжалось до того дня, когда она сказала мне, что ей предложили остаться работать в магазине. Я выпал из времени. Но я еще был привязан к нему, оно поддерживало меня в пространстве, как всегда бывает с того момента, когда появляется не-ты, должное стать тобой, и так будет, пока этому не-ты не положит конец то, чем ты мог бы стать однажды, – в этом и состоит бессмертие… только время не подпирает тебя более, ты на нем как воробей, изолированный своими собственными жесткими непроводящими мертвыми лапками от линии высокого напряжения, тока времени, что бежит по памяти, которая существует только благодаря той малой реальности (я и это понял), что мы знаем: иначе такая вещь, как время, вообще не может существовать. Ты понимаешь: Меня не было. Значит, я есть, и время начинается, связь с прошлым, есть, значит, было и будет. Теперь, если я был, значит, меня нет, и значит, времени никогда не существовало. Это было как миг невинности, это и был миг невинности: условие, факт, которого на самом деле не существует, исключая то мгновение, когда ты сознаешь, что теряешь ее; она длилась столько, сколько длилась, потому что я был слишком стар, я ждал слишком долго; двадцать семь лет – это слишком долгий срок ожидания, чтобы устранить из твоего организма то, от чего ты должен был избавиться в четырнадцать или пятнадцать или даже раньше – безумные, торопливые, неуверенные движения двух дилетантов под ступеньками крыльца или днем на сеновале. Ты помнишь: пропасть, темная пропасть; все люди до тебя падали в нее и выживали, и все люди после тебя тоже, но для тебя это ничего не значит, потому что они не могут остеречь тебя, сказать тебе, что нужно делать, чтобы остаться в живых. Понимаешь, все дело в одиночестве. Ты должен сделать это в одиночестве, а ты не можешь вынести столько одиночества и остаться в живых, как в случае с электричеством. В течение этой одной или двух секунд ты будешь абсолютно один: не до того, когда ты был, и не после того, как тебя нет, потому что в этих случаях ты никогда не бываешь один; в любом из этих вариантов ты в безопасности и окружен безмерной и неотделимой от тебя безликостью: в одном – прах из праха, в другом – черви, копошащиеся в червях копошащихся. Но здесь ты будешь один, ты должен – ты знаешь это, это должно случиться, значит, пусть оно и случится; ты загнал зверя, на котором ездил всю жизнь, давно знакомую тебе хорошо объезженную лошаденку к краю пропасти…
– Вот она где, эта проклятая лошадь, – сказал Маккорд. – Я ждал ее. Прошло всего десять минут, а мы уже не разговариваем, мы читаем друг другу мораль, как два человека, которые ездят кругами по одной сельской дорожке.
·…Может быть, ты все время считал, что в последний момент сумеешь сдержать кобылу, спасти что-нибудь, а может быть, и нет, но вот момент наступил, и ты знаешь, что не сумеешь, знаешь, что все это время знал, что не сумеешь, и теперь не можешь сделать этого, ты весь одно неудержимое утверждение, один поток – да, из ужаса, в котором ты простился с желаниями, надеждой, со всем, возникает темнота, падение, гром одиночества, шок, смерть, момент, когда материальная глина физически остановит тебя, ты еще чувствуешь, как все твои жизненные соки вытекают из тебя в эту всеобъемлющую, незапамятную, слепую, восприимчивую матрицу, в эту горячую, жидкую, слепую первооснову – в могильное чрево или чревную могилу, все едино. Но ты возвращаешься; может быть, ты даже проживешь дольше отведенных тебе семидесяти с чем-то, но отныне и вовеки ты будешь знать, что навсегда утратил часть этого, что в ту одну или две секунды ты находился в пространстве, а не во времени, что ты не есть те самые семьдесят с лишним лет, которыми осчастливили тебя, и что когда-нибудь тебе придется уйти, чтобы свести дебет с кредитом, а ты – это семьдесят без хвостика и триста шестьдесят четыре и двадцать три и пятьдесят восемь…
– Господи ты боже мой, – сказал Маккорд. – Святые ангелы марганцевые. Если мне когда-нибудь выпадет несчастье родить сына…
– Вот это и случилось со мной, – сказал Уилбурн. – Я ждал слишком долго. То, что в четырнадцать или пятнадцать лет занимает две секунды, в двадцать семь растянулось на восемь месяцев. На меня нашло затмение, и мы чуть было не протянули ноги на этом занесенном снегом висконсинском озере, когда нас от голода отделял запас пищи стоимостью в девять долларов и двадцать центов. Но я справился с этим, думал, что справился. Я считал, что проснулся вовремя и справился с этим; мы вернулись сюда, и я решил, что мы будем процветать, так продолжалось до того дня, когда она сказала мне об этом магазине, и я понял, во что мы вляпались, ведь голод это ничто, он ничего не мог сделать с нами, разве что убить, но есть вещь пострашнее смерти или даже разрыва: это мавзолей любви, вонючий катафалк с покойником, который таскают между лишенными обоняния бродячими телами бессмертной, ненасытной, требовательной древней плоти. – Громкоговоритель заговорил снова; они поднялись одновременно, в то же мгновение неизвестно откуда появился официант и Маккорд расплатился с ним. – Да, я боюсь, – сказал Уилбурн. – Тогда я не боялся, потому что на меня нашло затмение, но вот я проснулся и теперь, слава богу, могу бояться. Потому что в сем Ann– Domini 1938 нет места для любви. Пока я спал, против меня использовали деньги, потому что деньги были моим слабым местом. Потом я проснулся и решил вопрос с деньгами, и мне уже стало казаться, что я победил Их, но вот в ту ночь я понял, что теперь Они вооружились против меня респектабельностью, а победить респектабельность было труднее, чем победить деньги. И теперь меня не страшат ни деньги и ничто другое, теперь уже ничто не вынудит нас стать поборниками того образа жизни, который научился обходиться без любви, я скорее умру, чем покорюсь. – Они вошли под навес на платформе, в гулкий мрак, в котором постоянно горел не отличающий дня от ночи тусклый свет, он горел теперь в преддверии сумрачного зимнего рассвета, в клубах пара, в котором длинная и неподвижная цепочка спальных вагонов стояла, казалось, погрузившись по колено в бетон, навсегда закованная в нем. Они прошли мимо покрытых копотью вагонных стен, сомкнутых друг с другом кубиков, наполненных храпом, и остановились перед открытой площадкой. – Да, мне страшно. Потому что Они умны и изобретательны, такими Им и придется быть; если бы Они позволили нам победить Их, то это было бы похоже на совершенное без помех убийство или ограбление. Конечно же, мы не можем победить Их; конечно же, мы обречены, вот поэтому-то мне и страшно. И не за себя: помнишь, ты мне сказал тогда на озере, что я – это старушка, которую переводит через улицу полицейский или бойскаут, и что когда появится машина с пьяным водителем, погибнет не старушка, а…
– Но зачем, чтобы справиться с этим, отправляться в феврале в Юту? А если ты все равно не сможешь справиться с этим, то зачем вообще, черт побери, ехать в Юту?
– Потому что я… – Пар, воздух издали за ними протяжный шипящий вздох; вдруг из ниоткуда, точно как официант в баре, появился проводник.
– Мы отправляемся, джентльмены.
Уилбурн и Маккорд пожали друг другу руки. – Может быть, я напишу тебе, – сказал Уилбурн. – Шарлотта, наверно, напишет. Она ведь и воспитана лучше меня. – Он поднялся на площадку и повернулся, проводник стоял за ним, в ожидании, взявшись уже за ручку двери; они с Маккордом посмотрели друг на друга; две непроизнесенные фразы повисли между ними, и каждый из них знал, что они никогда не будут произнесены: Я больше никогда не увижу тебя и Нет, ты больше никогда не увидишь нас. – Ведь погибают от дроби, или в наводнении, или в урагане, или в огне воро́ны и воробьи, но не коршуны. И если даже я воробей, то я хотя бы смогу порадовать сокола. – Поезд дернулся, самый первый толчок, начало движения, отъезда, от вагона к вагону передался его ногам. – И еще кое-что, о чем я говорил себе там на озере, – сказал он. – Во мне есть нечто такое, чему она не любовница, а мать. Но моя мысль пошла еще дальше. – Поезд тронулся, он высунулся из двери, Маккорд тоже двинулся с места следом за вагоном. – Во мне есть нечто такое, что воспитано ею и тобой, ты отец этого нечто. Дай же мне свое благословение.
– Прими мое проклятие, – сказал Маккорд.
Старик
Как и свидетельствовал невысокий заключенный, длинный, всплыв на поверхность, все еще держал в руке то, что невысокий называл веслом. Он цеплялся за него, не в надежде на то, что, когда он снова окажется в лодке, оно еще понадобится ему, ведь на какое-то мгновение он вообще потерял веру в то, что когда-нибудь у него под ногами снова окажется лодка или что-нибудь твердое, а просто потому, что у него еще не было времени подумать о том, чтобы бросить его. Все произошло слишком быстро. Он не ожидал этого, он почувствовал первый мощный рывок потока, увидел, как лодчонка начала вращаться, а его компаньон вдруг исчез из поля зрения, рванувшись куда-то вверх, словно был взят живым на небеса, как в книге пророчеств Исайи, потом он оказался в воде, сопротивляясь силе, тащившей весло, которое он, сам не зная об этом, все еще не выпускал из рук, он выныривал на поверхность и цеплялся за вращающуюся лодчонку, которая то оказывалась в десяти футах от него, а то и прямо над ним, словно намереваясь размозжить ему голову, наконец ему удалось ухватиться за корму, его тело стало неким подобием руля для лодки, и оба они – человек и лодка с веслом, стоявшим перпендикулярно над ними, как гюйс-шток, исчезли из вида толстого заключенного (который исчез из вида высокого с той же скоростью, хотя и в вертикальном направлении), словно декорации, в целости сметенные со сцены с какой-то сумасшедшей и невероятной быстротой.
Сейчас он находился в канале низины, в рукаве, который с тех незапамятных времен, когда подземная стихия создала этот континент, и до сегодняшнего дня, вероятно, не знал водных потоков. Зато теперь поток здесь разгулялся со всей силой; из своей ложбинки в волне за кормой высокий, казалось, видел, как деревья и небеса несутся мимо него с головокружительной скоростью, глядя на него сверху вниз в просветах между холодной желтизной в печальном и скорбном недоумении. Но они были неподвижны и прикреплены к чему-то; он подумал об этом, в миг безудержной ярости он вспомнил о твердой земле, неподвижной и надежно устроенной, сбитой крепко и устойчиво на века поколениями рабочих мозолей где-то там, под ним, куда не доставали его ноги, и тут – и опять совершенно неожиданно для него – корма лодчонки нанесла ему оглушительный удар по переносице. Инстинкт, который заставлял его не выпускать весло, теперь заставил его бросить весло в лодку, чтобы схватиться за планшир обеими руками как раз в тот момент, когда лодка снова завертелась и рванулась в сторону. Теперь обе руки у него были свободны, и он перетянул тело через борт и распластался на дне лодки лицом вниз, кровь и вода стекали с него, он задыхался, но не от изнеможения, а от неистовой ярости, которая всегда следует за страхом.
Но ему сразу же пришлось встать, потому что показалось, будто лодку понесло много скорее (и дальше), чем на самом деле. И он поднялся из красноватой лужицы, в которой лежал, вода ручьем стекала с промокшей робы, которая, как железный панцирь, сковывала его движения, его черные волосы прилипли к черепу, вода пополам с кровью окрасила его свитер, он осторожно и торопливо провел по подбородку рукой и взглянул на нее, потом схватил весло и попытался вывести лодку назад против потока. Ему даже не пришло в голову, что он не знает, где его напарник, на каком дереве среди всех, что он миновал или мог миновать. Он даже и не думал об этом, потому что ни минуты не сомневался в том, что второй находится от него вверх по течению, а после его недавнего приключения слова «вверх по течению» означали для него такую энергию, силу и скорость, что разум, мозг просто отказывались принимать иное, чем прямая линия, представление о них, как, например, понятие «ружейная пуля» не может вместить ширину хлопкового поля.
Лодку начало заносить назад вверх по течению. Она повернулась с готовностью, она обогнала то ужасающее и неистовое мгновение, когда, как он понял, она разворачивалась слишком уж легко, описала часть окружности и замерла боком к потоку, потом снова начала свое коварное вращение, а он тем временем сидел в лодке, его зубы сверкали на залитом кровью лице, а обессилевшие руки молотили бесполезным веслом по воде, по этой внешне безобидной материи, которая совсем недавно держала его в железных костоломно-ласкающих объятиях, как анаконда, и которая сейчас, казалось, сопротивлялась усилиям его отчаяния и потребности не более, чем воздух; лодка, которая угрожала его жизни и на самом деле ударила его в лицо с оглушающей яростью лошадиного копыта, теперь, казалось, невесомо зависла на воде, как цветок чертополоха, вращаясь, как флюгер, пока он молотил по воде и думал о своем напарнике, находящемся в безопасности, не напрягающем последних сил, удобно устроившемся на дереве, где ему нужно только переждать, размышлял с бессильной и отчаянной яростью об этой избирательности человеческой судьбы, которая одному отказала в безопасном дереве, а другому – в истеричной и неуправляемой лодке, по той единственной причине, что знала, что только он из них двоих предпримет хоть какую-то попытку вернуться и спасти своего напарника.
Лодчонка увалилась под ветер и теперь вновь неслась по течению. Казалось, она опять из неподвижности впрыгнула в невероятную скорость, и он подумал, что его, должно быть, уже унесло за много миль от того места, где напарник покинул его, хотя на самом деле с того момента, как он снова влез в лодку, он всего лишь описал большой круг, а то (несколько стоящих рядом кипарисовых деревьев, между которыми набились бревна и всякий плавучий сор), обо что вот-вот должна была удариться лодка, и было тем самым, во что она врезалась раньше, когда его ударило кормой. Он не знал этого, потому что так еще и не успел ни разу взглянуть выше носа лодки. И сейчас он тоже не смотрел вверх, просто он знал, что его ждет удар; казалось, через саму мертвую материю лодки он ощущал поток нетерпеливого, ликующего, коварного, неисправимого своенравия; и он, не переставая молотить по обманчивой вероломной воде из последних, как он полагал теперь, сил, из ниоткуда, из какого-то запредельного нечеловеческого резерва черпал самую крайнюю меру выносливости, волю к жизни, которая превзошла способности мышц и нервов, не переставая молотить веслом по воде до самого последнего мига перед ударом, он завершил последний взмах, гребок и подъем весла отчаянным рефлекторным рывком, так человек, поскользнувшийся на льду, хватается за шляпу и за карман, где лежат деньги, и в то же мгновение он почувствовал удар лодки, который снова распростер его на днище лицом вниз.
На сей раз он не стал подниматься сразу же. Он лежал лицом вниз, почти распластавшись, даже какое-то умиротворение было в его позе униженного созерцания. Он знал, что через некоторое время ему придется встать, ведь и вся жизнь состоит из необходимости рано или поздно вставать, а потом, по прошествии какого-то времени, рано или поздно ложиться. И не то чтобы он лишился последних сил, и не то чтобы совсем потерял надежду, и не то чтобы особенно боялся встать. Ему просто казалось, что он по какой-то случайности оказался в ситуации, в которой время и материя, а не сам он, попали под гипнотическое воздействие; им, как игрушкой, играл поток несущейся никуда воды под небом дня, который сходил на нет, но не на вечер; когда с ним будет покончено, поток выплюнет его обратно в относительно безопасный мир, откуда он был выхвачен с такой жестокостью, а пока не имело никакого значения, предпринимает он что-нибудь или нет. И он еще какое-то время лежал лицом вниз, уже не только чувствуя, но и слыша сильное уверенное журчание потока под днищем. Потом он поднял голову и на сей раз осторожно прикоснулся ладонью к лицу и снова увидел кровь, тогда он присел на корточки и, свесившись через борт, большим и указательным сдавил ноздри и выдул фонтанчик крови, он как раз вытирал пальцы о штаны, когда услышал спокойный голос, донесшийся до него откуда-то сверху, чуть выше его поля зрения: «Да, пришлось тебе повозиться», – и наконец-то он, у кого до самого этого момента не было ни секунды, чтобы поднять глаза выше борта, взглянул наверх и увидел женщину, которая сидела на дереве и смотрела на него. Она была не дальше чем в десяти футах. Она сидела на самой нижней ветке одного из деревьев, между которыми образовался завал, куда и выкинуло его лодку, на ней был ситцевый капот, армейский мундир и солнцезащитная шляпка; после первого беглого взгляда ему больше и не нужно было разглядывать ее, потому что его вполне хватило, чтобы разглядеть все ее предшествовавшие поколения и ее происхождение, она могла бы быть его сестрой, если бы у него была сестра, его женой, если бы он не попал в тюрьму, едва перешагнув порог зрелости, в возрасте на несколько лет меньшем, чем тот, когда женятся его моногамные и плодовитые соплеменники; женщина сидела, держась за ствол дерева, ее ноги без чулок в незашнурованных мужских башмаках были меньше чем в ярде от воды, она наверняка была чьей-то сестрой и, вне всякого сомнения, была (или, вне всякого сомнения, должна была бы быть) чьей-то женой, хотя для того, чтобы догадаться об этом, он слишком рано попал в тюрьму и в женском вопросе имел всего лишь теоретический опыт.
– Я уже даже подумала, что ты не вернешься.
– Не вернусь?
– После того первого раза. После того как ты врезался в это бревно в первый раз, а потом залез в лодку и поплыл дальше. – Он оглянулся вокруг, снова осторожно прикоснувшись к лицу; это место вполне могло быть тем самым, где лодка ударила его.
– Да, – сказал он. – И все же вот я здесь.
– Может, ты сумеешь подтащить лодку поближе? А то я сюда еле залезла, наверно, мне лучше… – Но он не слушал; он только сейчас обнаружил, что весло пропало; на сей раз, когда его швырнуло вперед, он бросил весло не в лодку, а за борт. – Оно здесь, среди веток. На, держи. – Она протянула ему ветку виноградной лозы. Лоза росла рядом с деревом, обвиваясь вокруг него, но поток вырвал ее с корнями. Женщина сидела, обвязав себя этой веткой под мышками, теперь она освободилась от лозы и протянула конец ему. Ухватившись за конец лозы, он провел лодку вокруг мыска завала, подобрал весло, протащил лодку под ветку, на которой сидела она, и остановился там, а потом наблюдал, как она слезает, как она тяжело и осторожно приноравливается, тяжесть ее движений была не тягостной, а просто мучительно осторожной, естественная и почти летаргическая неуклюжесть не добавила ничего к первоначальному изумлению, которое уже стало катафалком для непобедимой мечты, потому что даже в заточении он продолжал (и даже при всей неизменной алчности, даже при том, что они привели его к крушению) поглощать дешевенькие рассказики, аккуратно отредактированные и не менее аккуратно контрабандой проносимые в тюрьму; и кто может сказать, о спасении какой Елены, какой живой Гарбо с неприступной скалы или из плена дракона мечтал он, когда вместе со своим напарником садился в лодку. Он наблюдал, как она спускается, он больше не сделал ни единого усилия, чтобы помочь ей, только удерживал лодчонку в яростной неподвижности, пока она слезала с ветки – все тело сразу: торчащий, раздутый живот, растянувшийся капот, висящий на бретельках, и он подумал: Вот что мне осталось. Из всей зрелой женской плоти именно с этой схватят меня, беглеца в лодчонке.
– А где сарай? – сказал он.
– Какой сарай?
– С хлопком. На котором сидит этот парень. Тот, второй.
– Не знаю. Тут тьма сараев с хлопком. И наверно, на многих из них сидят люди. – Она разглядывала его. – С тебя кровища так и хлещет, – сказала она. – Ты похож на заключенного.
– Да, – сказал он, застигнутый врасплох. – У меня такое ощущение, будто меня уже повесили. Так, мне, значит, еще нужно подобрать моего напарника и найти тот сарай. – Он начал отчаливать. То есть он отпустил лозу. Большего ему и не нужно было делать, потому что, хотя нос лодки и занесло высоко на бревна завала, даже пока он удерживал лодку лозой в относительно спокойной бухточке за завалом, он чувствовал неизменный и постоянный звук, мощную журчащую силу воды всего лишь в одном дюйме от него, под хрупким днищем, на котором сидел на корточках, и как только он отпустил лозу, лодка оказалась во власти этой силы, она не сорвала лодку одним мощным рывком, а сначала раскачала ее несколькими легкими, пробными, по-кошачьи коварными толчками; теперь он понял, что его надежда на то, что больший вес сделает лодку более управляемой, была беспочвенной. В первые одно-два мгновения у него возникло безумное (и все такое же беспочвенное) ощущение, что лодка стала-таки слушаться его лучше; он поставил нос по течению и неимоверным напряжением сил сумел удержать ее в таком положении, он продолжал работать веслом даже после того, как обнаружил, что они идут по прямой, но уже кормой вперед, и продолжал выкладываться, даже когда лодку начало сносить на бок – то самое непобедимое движение, которое он уже хорошо успел изучить, слишком хорошо, чтобы пытаться бороться с ним, поэтому он не стал сопротивляться заносу лодки, надеясь использовать ее инерцию, чтобы провести ее по полному кругу и снова вывести носом по течению; лодка пошла бортом, потом носом вперед, потом снова бортом по диагонали поперек канала по направлению к другой стороне прикопленных деревьев; поток под ними понесся с сумасшедшей скоростью, они оказались в водовороте, но не знали об этом, у него не было времени делать умозаключения или даже задумываться; он сидел на корточках, оскаленные зубы сверкали на залитом кровью и распухшем лице, легкие его разрывались, руки продолжали молотить веслом по воде, а верхушки деревьев тем временем грозно надвигались на них. Лодка ударилась, завертелась, ударилась еще раз, женщина полулежала на носу, цепляясь за планшир, словно пыталась присесть на корточки вопреки своему распухшему животу; теперь его весло лупило не по воде, а по живому дереву, налитому жизненными соками, теперь он желал одного – не уплыть куда-нибудь, не добраться до какого-то места, а только не дать лодке разбиться о стволы деревьев. Потом что-то взорвалось, на этот раз у него в затылке, и тогда нависающие деревья, раскрученная в водовороте вода, лицо женщины и все-все слилось в одно и исчезло в яркой беззвучной вспышке и сверкании.
Час спустя лодка медленно выплыла наверх, на старую дорогу лесозаготовителей, выплыла из низины, из леса и в (или на) хлопковую плантацию – серую и бескрайнюю пустыню, свободную сейчас от человеческого копошения, однообразие ее нарушалось только тонкой цепочкой телефонных столбов, похожей на сороконожку, пересекающую вброд реку. Теперь гребла женщина, неустанно и неторопливо, все с той же странной летаргической осторожностью; заключенный сел на корточки, опустил голову между коленями и принялся, зачерпывая пригоршнями воду, полоскать в ней лицо, пытаясь остановить новый и безудержный поток крови из носа. Женщина прекратила грести, лодка, замедляя, продолжала движение, пока она оглядывалась вокруг. – Мы выбрались, – сказала она.
Заключенный приподнял голову и тоже огляделся вокруг.
– Куда выбрались?
– Я думала, может, ты знаешь.
– Я даже не знаю, где мы были. Даже если бы я знал, в какой стороне север, я бы не знал, хочу ли отправиться туда. – Он еще раз набрал воду, чтобы ополоснуть лицо, потом опустил руку и принялся рассматривать – не с горечью, не с сожалением, а с каким-то сардоническим и злобным недоумением – малиновую жижицу в ладони. Женщина разглядывала его затылок.
– Нам нужно добраться куда-нибудь.
– А то я не знаю. Парень на сарае. Другой на дереве.
И еще то, что у тебя в животе.
– Вообще-то у меня еще срок не пришел. Может быть, это из-за того, что вчера мне пришлось быстро взбираться на это дерево и провести на нем всю ночь. Я стараюсь, как могу. Но лучше нам поскорее добраться куда-нибудь.
– Да, – сказал заключенный. – Я тоже думал, что хочу добраться куда-нибудь, только мне вот все не везло. Теперь ты выбери место, куда хочешь, и мы его испробуем. Дай-ка мне весло. – Женщина передала ему весло. Лодка была двухместной, и потому ему нужно было только повернуться.
– А тебе куда надо? – спросила женщина.
– Пусть это тебя не заботит. Ты лучше давай держись. – Он принялся грести, направляя лодку поперек хлопкового поля. Снова пошел дождь, хотя поначалу и не очень сильный. – Да, – сказал он. Спроси у этой лодки. Я в ней с самого завтрака, а так и не понял, куда мне нужно плыть или куда я плыву.
Было около часа дня. К началу вечера лодчонка (они снова оказались в каком-то подобии канала, по которому плыли некоторое время; они попали туда прежде, чем узнали об этом, и слишком поздно, чтобы выбраться оттуда, даже если бы и была какая-то причина выбираться, и поскольку, во всяком случае для заключенного, причин для этого явно не было никаких, сам тот факт, что их скорость снова увеличилась, был весьма основательной причиной, чтобы они там остались) выплыла на широкое пространство заполненной всевозможным мусором воды, в которой заключенный признал реку, а по его размеру – реку Йазу, хотя он почти не видел этих краев, которые за последние семь лет своей жизни не покидал ни на одни день. Чего он не знал, так это того, что река теперь текла в обратную сторону. И как только дрейф лодчонки указал ему направление потока, он начал грести в ту сторону, то есть, по его мнению, вниз по течению, где, как он знал, располагались города – ЙазуСити и, как последнее прибежище, Виксберг, если такова уж была его невезучая доля, если же ему повезет, то он может оказаться в одном из маленьких городков, названий которых он не знал, но в них будут люди, дома, что-нибудь, что угодно, до чего он сможет добраться и сдать свой груз, чтобы навсегда забыть о нем; навсегда забыть о беременностях и прочих женских проблемах и вернуться к монашескому существованию среди дробовиков и наручников, где эти проблемы уже не достанут его. Сейчас, когда жилье казалось таким близким, когда он был почти свободен от нее, он даже не испытывал ненависти к ней. Когда он смотрел на это распухшее и неуклюжее тело, ему казалось, что это вовсе не женщина, а скорее отдельная, требовательная, угрожающая, инертная и в то же время живая масса, жертвами которой были и он и она; он думал, как думал последние три или четыре часа, о том минутном – нет, секундном – помрачении глаза или руки, которого будет достаточно, чтобы бросить ее в воду, где ее перемолотит до смерти тот бесчувственный жернов, которому не будет даже нужды чувствовать агонию, в качестве ее опекуна он больше не чувствовал по отношению к ней никаких приступов мстительности, он испытывал к ней жалость, как испытывал бы жалость к живому дереву в сарае, который предстоит сжечь, чтобы избавиться от заведшихся там паразитов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.