Текст книги "О Лермонтове: Работы разных лет"
Автор книги: Вадим Вацуро
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 65 страниц)
Всего лучшего!
Э. Герштейн.
4 июня 1979 г. Письмо уйдет завтра».
М.Н. Хитрову
Заведующему редакцией литературы и языка
издательства «Советская энциклопедия»
М.Н. Хитрову
Глубокоуважаемый Михаил Николаевич!
Как Вы знаете, в последние месяцы работы над корректурами «Лермонтовской энциклопедии» редколлегия этого издания понесла тяжелые потери: мы лишились В.Г. Базанова, который в качестве директора Института русской литературы принимал ближайшее участие в организации Энциклопедии и координировании работы над ней, и В.В. Жданова, заместителя главного редактора, чья роль в издании была поистине неоценимой, – касалось ли дело организационной, научной или издательской стороны. Их имена должны будут теперь появиться на титульном листе в траурных рамках. Нам хотелось бы избежать этого – в первую очередь потому, что это создаст у широких читательских кругов впечатление, что покойные члены редколлегии не успели внести своего вклада в нашу общую работу. Между тем все мы знаем, насколько реальным и весомым был этот вклад. Должен это знать и читатель. Нельзя ли, глубокоуважаемый Михаил Николаевич, исхлопотать разрешение, – быть может, в порядке исключения из общего правила, – заменить траурные рамки на титуле несколькими строками памяти наших ушедших товарищей на последних страницах издания – или в том месте Энциклопедии, где это будет наиболее уместно? Сколько нам известно, в других изданиях подобного рода практика существует; нам представляется, что в данном случае это было бы уместно и справедливо. Нет необходимости напоминать Вам, что В.В. Жданов, например, прочел Энциклопедию уже в верстке и, завершив свой труд, не успел увидеть только изданной книги.
Мы очень просим Вас взять на себя труд проконсультироваться по этим вопросам в соответствующих инстанциях и войти с ходатайством о положительном решении этой проблемы, которая представляется нам существенно важной.
С искренним уважением
главный редактор «Лермонтовской энциклопедии», доктор филол. наук, профессор [В.А. Мануйлов]
заместитель главного редактора, канд. филол. наук [В.Э. Вацуро]
30 марта 1981
Ленинград
Ходатайство было удовлетворено частично: траурные рамки сняты, а «строки памяти» интерполированы в обращение «К читателю» (Лермонтовская энциклопедия. С. 7).
III
Поэма М.Ю.Лермонтова «Казначейша» в иллюстрациях М. В. Добужинского
В 1838 году в третьем номере основанного Пушкиным журнала «Современник» появилась небольшая поэма под названием «Казначейша». Автором ее был молодой поэт, чье имя стало широко известно по его стихам на смерть Пушкина и по последующей его драматической судьбе – аресту, следствию, ссылке на Кавказ. Этим поэтом был Михаил Юрьевич Лермонтов. Вернувшись из ссылки, он сближается с прежним пушкинским окружением и уже в середине февраля 1838 года передает В. А. Жуковскому свою новую поэму, написанную, вероятно, еще в ссылке, а может быть, и ранее, после посещения им Тамбова в 1836 году.
Известный литератор И.И. Панаев рассказывал, что, увидя печатный текст в «Современнике», Лермонтов был возмущен. Поэма была искажена цензурой. Ее подлинное название было «Тамбовская казначейша», – но цензурное ведомство имело указания оберегать административные порядки и исключило все стихи, где можно было заподозрить неуважение к тамбовскому градоначальству; даже самое название города было заменено инициалом или исключено вовсе. Не попали в печать и строчки, где поэт позволял себе отступления от строгого религиозного канона или от нравственности в ее официальном понимании. Некоторые стихи, вычеркнутые из текста, до нас не дошли; другие сохранились в памяти современников, – насколько точно, неизвестно. Так, друг и родственник Лермонтова А.П. Шан-Гирей сообщал биографу поэта П.А. Висковатому пропущенный стих в строфе I: «Там зданье лучшее – острог». Висковатов по устному преданию восстанавливал и другие стихи.
Как жаль, что не было детей
У них! – о том причины скрыты;
Но есть в Тамбове две кумы,
У них, пожалуй, спросим мы (строфа XII).
Он, спать ложась, привык не ведать,
Чем будет завтра пообедать (строфа XV).
Он не терялся никогда
И не смущен бы был и раем,
Когда б попался и туда (строфа XVI).
Амур прилежно помогал.
Увы! Молясь иной святыне,
Не веруют амуру ныне (строфа XXXIII).
Блюститель нравов, мирный сплетник,
За злато совесть и закон
Готов продать охотно он (строфа XLIV).
Иронических и сатирических строф в тексте поэмы было, таким образом, больше, – но общий тон «Тамбовской казначейши» определялся ими лишь отчасти. Уже в посвящении Лермонтов заявил, что намерен писать «на старый лад», «Онегина размером». Он взял от Пушкина, однако, не только «онегинскую строфу», но и нечто большее – самые принципы стихотворного повествования, и напечатал свою повесть в пушкинском журнале, что было жестом почти символическим.
В «Евгении Онегине», в «Домике в Коломне» Пушкин открыл для русской литературы совершенно особый тип стихотворного рассказа, тон которому задает современный рассказчик, приближенный к автору, но не тождественный ему.
Интересным для читателя является не столько то, о чем рассказывают, сколько то, как рассказывают, и тот повествователь, который входит со своим читателем в непосредственный контакт, предлагает ему свои комментарии и размышления, то саркастические, то лирически окрашенные, сообщает о себе самом и даже иногда позволяет заглянуть в свою творческую лабораторию.
Во всем этом есть элемент «игры», потому что рассказчик-собеседник намеренно строит свой облик, в котором он появляется перед читателем, и потому что его субъективная воля может придать разным частям повествования различную и иной раз совершенно неожиданную эмоциональную окраску, насмешливо снизив патетическую сцену или сделав глубоко серьезным внешне комический эпизод.
Все эти художественные принципы легли в основу «Тамбовской казначейши», построенной на провинциальном анекдоте, который Лермонтов иронически противопоставил требованию «крови», «действия и страстей» неистово романтической литературы. Рассказ погружен в быт, причем быт провинциальный. Он ведется в ироническом и даже сатирическом тоне: столичный рассказчик стоит над провинциальными нравами и описывает их снисходительно-покровительственно. У него есть на это основания. Отпечаток пошлости лежит на всех его героях, не исключая и Авдотьи Николаевны – «прелакомого куска» для ротмистра Гарина. Пошло то, что копирует чужую внешнюю форму, лишенную внутреннего содержания: байронические позы и заимствованные из ходячих мелодрам монологи армейского ловеласа, имитирующего любовь; показная невинность провинциальной кокетки, питающей тайную страсть к черным усам и готовую включиться в интрижку… Эта ситуация предопределяет тональность повествования, – но в него вплетаются и лирические нотки.
Регистр рассказа то повышается, то понижается, и мы неожиданно угадываем в тексте скрытые сюжеты поздних произведений Лермонтова, в том числе и лирических стихов. Так, сцена у окна вызывает в памяти «Соседку», а строки «И сердце Дуни покорилось; / Его сковал могучий взор» вдруг поднимаются до патетики «Демона»: «Могучий взор смотрел ей в очи…» А далее – новое снижение: любовное изъяснение Гарина – это иронически перелицованное письмо Татьяны и ответ Онегина, даже с парафразами и реминисценциями: «Я вижу, вы меня не ждали…», «Тебе я предан… ты моя!». Снижение ситуации достигает предела, когда муж застает улана на коленях перед Дуней и решает – нет, не стреляться, а обыграть его в карты, воспользовавшись женой как приманкой, что он уже делал не раз. Здесь прямая пародия, гротеск, – но именно с этой сцены начинает нарастать драматическое напряжение. Этот сюжет Лермонтов будет разрабатывать в своей последней повести «Штосс». Но «Штосс» серьезен изначала; в «Тамбовской казначейше» повествование скользит от иронии к драме, потому что центр авторского внимания перемещается на психологическую коллизию. Муж ставит жену на карту, – что при этом чувствует живая ставка?
Сцена проигрыша жены в существе своем, конечно, тоже пародийна: она есть логическое завершение «интрижки», в которой приняла участие и Авдотья Николаевна. В кульминационный момент ирония исчезает полностью. Действует героиня, описываемая «высоким слогом», и появляется емкий, лаконичный, подлинно пушкинский «жест»:
Тогда Авдотья Николавна
Встав с кресла, медленно и плавно
К столу в молчанье подошла.
Но только цвет ее чела
Был страшно бледен. Обомлела
Толпа. Все ждут чего-нибудь —
Упреков, жалоб, слез… Ничуть!
Она на мужа посмотрела
И бросила ему в лицо
Свое венчальное кольцо —
И в обморок…
Это – подлинная драма, стоящая всех кровавых драм, и то, что она развертывается в провинциальном, «благонравном» городе, делает ее еще острее и глубже: здесь жена, опозоренная «скандалом», разорвавшая свои супружеские связи, теряет все: она изгнана из общества. Все это стоит за «нервическим припадком» последней сцены. Она обрывает повествование, лишая его разрешения и усугубляя безысходность, – и непринужденный тон заключительных строф, приглашающих читателя посмеяться над литературной неискушенностью автора, полон язвительной иронии. Лермонтов шел по стопам Пушкина, но не повторял его: он увеличивал драматический потенциал бытового анекдота, открывая пути дальнейшему движению уже реалистической литературы.
<Часть статьи, написанная А.В. Корниловой, опущена.>
Послесловие <к роману Бориса Садовского «Пшеница и плевелы»>
Роман Бориса Садовского окончен, но сильное и необычное впечатление, вероятно, долго еще будет преследовать его читателя.
Он соприкоснулся с прозой незаурядного мастера. Ни социальные катаклизмы, разрушившие все, что было дорого автору «Пшеницы и плевел», ни многолетняя тяжелая болезнь, ни возраст, ни бедственная жизнь не отняли у него дара повествователя. И он не принял никаких требований, которые предъявляла писателям уже ясно определившаяся в 1936–1941 годах идеологическая политика власти.
В годы диктатуры Сталина и массовых репрессий он написал произведение откровенно монархическое и клерикальное, «контрреволюционное» в самом полном и точном значении этого слова.
В нем Николай I, подвижник, мудрец, политик и воин, отеческой рукой охраняет общественные и нравственные устои. В нем над Россией простерты не «совиные крыла», а благословляющая рука носителя евангельского духа митрополита Московского и Коломенского Филарета.
И сама Россия предстает в нем в своем патриархальном облике, и высшее ее духовное сокровище – передаваемый от поколения к поколению, органически наследуемый жизненный уклад. Материальный прогресс разрушает его. Железные дороги вредят естественно сложившимся связям, разъединяют людей с природой и между собой.
Исторический быт для Садовского – не тема, а мировоззренческая категория. Здесь лежали истоки его стилизаторства, всегда окрашенного некоторой ностальгией. С изображением быта связаны лучшие страницы его романа, достигающие иной раз виртуозного мастерства: вспомним описание столичного утра или масленичной недели. Вещи одушевляются; они становятся символическим знаком традиции, уклада, исторического бытия – как пейзаж сельской, провинциальной, усадебной России, как ее верования, обычаи, привычки, как гомон ярмарки, запах травы и поспевающих яблок, как лубочные картинки и книги и таинственные легенды о глухих раскольничьих скитах. Во всем этом для Садовского заключена поэзия и духовный смысл старорусской жизни, которые и на самое крепостничество набрасывают идиллический флер. Это Россия «отцов» и «дедов», и тема поколений приобретает в его романе особую важность. Здесь любимые герои – потомки патриархальных семейств. Соломон Михайлович Мартынов – любитель книжной премудрости (мистической, масонской, ортодоксально-православной), трактующей о воспитании «внутреннего человека», собеседник Сковороды. В день его смерти в доме останавливаются часы, – в 1933 году Садовской записал в дневнике, что так произошло накануне кончины знакомца его Б.Б. Шереметева. И.И. Эгмонт – отец Володеньки – принимает православие, побуждаемый пророческим сном.
И то, что один из центральных героев «Пшеницы и плевелов», Афродит Егоров, – порождение этого быта, для Садовского существенно важно. Крепостной, дворовый человек, ставший европейски образованным художником, чьи академические полотна покупает государь император, не восстает против крепостной зависимости, а как бы перерастает ее, – но, даже войдя в столичную артистическую среду, сознает и стоически принимает свое «место» на низших ступенях социальной лестницы.
Все это – мир хотя и не лишенный темных сторон, но гармоничный в своей внутренней основе. Ему угрожают разрушительные силы, уже зреющие на Западе и заронившие семена и в России, – поколение «сороковых годов», предтечей которого было «вольтерьянство» XVIII столетия. К этому-то поколению принадлежит большинство исторических лиц в «Пшенице и плевелах».
Оба мира – в разных своих ипостасях – нашли отражение на страницах романа. Он кажется очень большим – по числу героев, эпизодов, описаний, по обилию вещей, голосов, лирических отступлений. Между тем по своему объему он очень невелик – менее пяти печатных листов. Его художественное пространство расширено фрагментарной композицией, которая должна была бы повредить его единству, – но и этого не происходит – сюжет развивается стремительно, вбирая в себя все побочные эпизоды и все многоголосие романа.
И рассказан он языком ясным и точным, богатым оттенками и интонациями, ориентированным то на протокольный стиль документа, то на устную речь, то на лирическую прозу, то на эпический тон семейных записок.
Определенно – это было произведение мастера.
Но ни одному мастеру – даже куда большего таланта – не удавалось еще перекроить историю и культуру по своему произволению без фатальных для себя последствий.
В центр своего произведения Борис Садовской поставил фигуру Лермонтова.
В 1911 году Садовской написал эссе «Трагедия Лермонтова», которое затем (под заглавием «М.Ю. Лермонтов») вошло в его книгу «Ледоход» (1916).
«Поразительна лермонтовская цельность, гармоничность его природы, самобытность колоссального таланта, – писал он здесь. – Душою он в главном своем один и тот же, семнадцатилетний и на двадцать седьмом году, накануне смерти».
Садовской говорил о неимоверном труде и страдании поэта, о «мечтательности», раздвоившей его существование. «Проснувшись на минуту Маёшкой, кутилой и львом-бретером, он снова предается упоительной сонной мечте, стремясь выиграть “чудное, божественное виденье”. <… > Вся жизнь Лермонтова – игра с призраком; решающей ставкой был поединок 15 июля 1841 года, когда последняя карта была убита».
Этот призрак – бессмертная любовь, подобная любви Данте к Беатриче, и она не могла быть воплощена в женщинах, которых Лермонтов встречал на своем пути. Вера и любовь погибли не расцветши, и жизнь показала поэту свою изнанку. Мертвящая скука овладела им, вечное недовольство, находившее выход в «травле приятелей» и в горьких насмешках над жизнью. Под этим углом зрения Садовской описывал и последние месяцы поэта в Пятигорске:
По привычке он все-таки слегка ухаживает за младшей дочерью бригадного генерала, Н.П. Верзилиной. Надежда Петровна была самая обыкновенная барышня, провинциальная кокетка, окруженная обществом военной молодежи, оживлявшей каждое лето пятигорский сезон, и, конечно, дуэль Лермонтова только сделала ее более «интересной». <…> И казалось бы, не все ли равно Лермонтову, что красавец Мартынов нравится Надежде Петровне, что она оказывает ему предпочтение? Ложное самолюбие светского льва не позволяло ему оставаться равнодушным. <…>
Пуста и хорошенькая головка Надежды Петровны, и так мало значит она для Лермонтова, что он даже ничего не может написать ей в альбом, кроме каких-то бессвязно-забавных пустяков:
Надежда Петровна,
Зачем так неровно
Разобран ваш ряд?
И локон небрежный
Под шейкою нежной,
На поясе нож…
C’est un vers qui cloche.
А ночью, там, у себя, в маленьком домике под Машуком, пишет, быть может, со слезами: «Выхожу один я на дорогу» – и восклицает, вспоминая пусто и бесцельно проведенный день:
Нет, не с тобой я сердцем говорю!
И так чудовищно это несоответствие между жизнью и мечтой, что, выбросив жемчужные стихи, душа не утихает и еще пуще хочется на другой день злить самодовольного Мартынова…
Можно вообразить, как раздражало Лермонтова печоринство Мартынова! Его герой воплотился наяву своими худшими сторонами. Мартынову пребывание Лермонтова на водах было неприятно по многим причинам. В душе он сознавал свое ничтожество; его стихи и романсы могли восхищать девиц, но вряд ли он отваживался на них в присутствии Лермонтова, видевшего его насквозь; на убийственные остроты последнего он не находил ответов. Но, как всякий «порядочный молодой человек», Мартынов больше всего на свете боялся «влететь в историю», а потому спускал многое несносному Маёшке. Одного не мог вынести Мартынов: шуток Лермонтова «при дамах», очень уж страдало от них петушье самолюбие неотразимого кавалера. Он даже унижался до просьбы перестать острить, но, разумеется, только усиливал тем ядовитые нападки. И вот, может быть, в тот самый момент, когда Мартынов решительным печоринским приемом покорял нежное сердце Наденьки Верзилиной, по комнате громко прозвучало ненавистное: montagnard au grand poignard (горец с большим кинжалом. – В.В.). Чаша терпения переполнилась, и насмешник поплатился жизнью1.
Этюд, где о поэзии Лермонтова говорится с каким-то мистическим ужасом и благоговением – «демонический аккорд», «что-то нечеловеческое», словно бы ниспосланное свыше, – и почти памфлет 1936–1941 годов, по иронии судьбы законченный накануне столетия со дня трагической гибели одного из величайших русских поэтов, написаны одной рукой.
Места, где они соприкасаются друг с другом, лишь подчеркивают контраст. Последний фрагмент статьи, приведенный нами, развернут в заключительной части романа; в нем даже – с изменениями – повторен стишок «Надежде Петровне». Но соотносятся они по принципу зеркального отражения – с противоположными знаками.
Мартынов – Николенька, наивный, честный, простодушный, патриархальный; сама уменьшительная форма его имени вызывает в памяти Николеньку Иртеньева из толстовской автобиографической трилогии – и это не случайное совпадение, а сознательная ассоциация.
Мишель – Лермонтов – Печорин, лишенный обаяния, с подчеркнутой ролью палача или предателя: вспомним историю Мавруши и Натуленьки.
Борис Садовской словно оспаривал самого себя – и, конечно, не только себя. Он демонстративно противоречил общественной репутации Лермонтова и даже тем глубоким и парадоксальным оценкам поэта, которые возникали в спорах о нем в 10-е годы.
В 1899 году Владимир Соловьев произнес публичную речь о Лермонтове, где сделал частные факты его биографии предметом религиозно-философских обобщений. Он увидел в нем гения, получившего с рождением сверхчеловеческий дар творчества, прозрения и прорицания – быть может, наследие его полумифического предка, поэта-пророка и волшебника Томаса Лермонта – и расточившего этот дар в угоду демонам кровожадности, нечистоты и гордыни. Смирение, длительный подвиг самоусовершенствования могли бы возвести его до степени сверхчеловечества и дать могучий импульс потомкам – но он ушел с бременем неисполненного долга.
Эта речь, напечатанная посмертно, в 1901 году, стала событием в истории русской культуры. Отныне личность и судьба Лермонтова будет рассматриваться как символическая, в перспективе религиозных, философских, историософских идей, порожденных культурой рубежа веков.
Быть может, самым значительным откликом на нее был этюд Д.С. Мережковского «М.Ю. Лермонтов – поэт сверхчеловечества» (1909).
Мережковский с гневным пафосом отверг идею «мнимохристианского рабьего смирения» и объявил божественным лермонтовский бунт. «Самое тяжелое, „роковое“ в судьбе Лермонтова – не окончательное торжество зла над добром, как думает Вл. Соловьев, а бесконечное раздвоение, колебание воли, смешение добра и зла, света и тьмы». Его мистические предки – ангелы, в борьбе Бога и дьявола не примкнувшие ни к той, ни к другой стороне, и здесь истоки лермонтовского анамнезиса – постоянного возвращения к прежней, довременной жизни, протекавшей в вечности. Богоборчество же его – борьба Иакова с Богом, «святое богоборчество», забытое в христианстве, и от него есть путь не только к богоотступничеству, но и к богосыновству. Этим-то путем идет, согласно Мережковскому, Лермонтов, идет через божественную Любовь, Вечную Женственность, отвергая скудный, сомнительный идеал христианской аскезы. «Он борется с христианством не только в любви к женщине, но и в любви к природе, и в этой последней борьбе трагедия личная расширяется до вселенской, из глубины сердечной восходит до звездных глубин».
Садовской писал свою статью по свежим следам этого спора и остался тогда равнодушен к его религиозно-философской стороне. Его занимали проблемы совсем иные, но в оценках своих и симпатиях он оказывался ближе к Мережковскому.
Следы же метафизической концепции личности Лермонтова сказались через три десятилетия в романе «Пшеница и плевелы».
Из вступительного очерка читатель романа уже почерпнул необходимые сведения о личной и писательской судьбе Б.А. Садовского и об эволюции его мировоззрения.
В первой половине 30-х годов он переживает духовный кризис. По дневниковым записям, опубликованным недавно (Знамя. 1992. № 7), можно проследить его основные вехи. 19 июля 1933 года он записывает:
Я перехожу окончательно и бесповоротно на церковную почву и ухожу от жизни.
Я монах…
Православный монах эпохи «перед Антихристом».
Теперь ему предстояло подвергнуть переоценке все, что когда-то составляло смысл его деятельности, – и прежде всего русскую литературу «золотого века».
Он пишет в дневнике о «духовном ничтожестве» декабристов и Пушкина, о том, что «из всей нашей литературы можно оставить только Жуковского и Гоголя, а прочее сжечь…». Но даже и Гоголю стоило сжечь «Мертвые души», а потом остаться жить – «жить в Боге».
Теперь его идеалом становятся Фотий и Филарет.
Над ним сбывалось то, что когда-то, в 1911 году, он считал трагедией Языкова, Гоголя и Толстого: болезнь, страх смерти заставили Языкова «подменить “живое вино вдохновенного беспутства” “мертвою водою бездушной святости”» («Лебединые клики»). Гоголя «задыхаться под черным покровом мистической ипохондрии». Толстого в «Исповеди» отречься «от жизни и искусства в пользу смерти».
Мысль о смерти пронизывает его собственные дневники.
Он оставляет для себя из предшествующей культуры только то, что соответствует его нынешнему мироощущению. 28 июля 1933 года он записывает:
Прежде я любил Розанова почти до обожания. Соловьева же не очень. Теперь наоборот. <…>
Соловьеву я многим обязан, особенно последнее время. Его могила видна из моих окон. Он действенно помогает мне. <… >
У Соловьева – стройная христианская система в соответствии с жизнью. Никогда Соловьев, доживи он до 1917 года, не унизился бы так, как Розанов. Да что Розанов – на пробном камне православия даже Пушкин оказывается так себе. Поэт – и только.
Блестящий стиль у таких писателей, как Пушкин или Розанов, чешуя на змеиной коже. Привлекает, отвлекает, завлекает. А как в настоящий возраст войдешь, вся пустота их сразу и откроется.
Итак, ему удалось «преодолеть Пушкина», как он писал в дневнике годом ранее. Но чтобы стать на прямую и тернистую стезю спасения, предстояло отречься еще от многого: от жажды творчества, от ностальгических воспоминаний, от рефлексии, вероятно, от чтения мирских книг. Это должен был сделать знаток и исследователь поэзии «золотого века» и сам поэт и прозаик, годами взращивавший и воплощавший в жизнь мечту о идеализированной, эстетизированной патриархальной культуре «дворянских гнезд».
Ни по таланту, ни по масштабу личности, ни по одержимости идеей Садовской не был ни Толстым, ни Гоголем.
Его дневниковые записи отражают метания и смятение, готовность то замкнуться в добровольном отшельничестве, то начать автобиографический роман. Известные нам дневники оканчиваются в феврале 1934 года равнодушным упоминанием о подступающей смерти. А через шесть лет он пишет К. Чуковскому дружеское и довольно бодрое письмо, со стихами, с сообщениями о мемуарных замыслах и с упоминанием о романе.
Теорию прерывности воплотил я в романе, состоящем из 150 лоскутков, как бы ничем не связанных. И знаете, кто герой романа? Мартынов. Это лицо для трагедии. Какая судьба! Лермонтов умер, и конец, а проживите-ка в ежечасной пытке 35 лет! Даже над скелетом его надругались в конце концов. А Лермонтов фигура глубоко комическая. Отсюда невозможность дать его художественное изображение – позорный роман Сергеева-Ценского всего нагляднее подтверждает мою мысль.
Это и был роман «Пшеница и плевелы».
Было бы ошибочно искать в «Пшенице и плевелах» исторической достоверности в привычном нам смысле. Стремясь воссоздать атмосферу, общий стиль жизни, поведения и мышления ушедших эпох, Садовской брал за образец «Войну и мир» – и вслед за Толстым иной раз располагал историческое лицо на периферии своего повествования или помещал в плотное окружение вымышленных героев, которые сосуществовали с ним на совершенно паритетных началах. В «Пшенице и плевелах» на роль главного героя претендует не столько Лермонтов и даже не столько Мартынов, сколько вымышленный Епафродит Егоров, а рядом с первыми двумя становится вымышленный же Владимир Эгмонт.
Что касается художественной биографии Мишеля – Лермонтова, то в своей фактической части она почти ни в чем не совпадает с реальной, и в большинстве своем эти отклонения сознательны.
Садовской прекрасно знал подлинную биографию Лермонтова, и знал в первоисточниках, а не из вторых рук. Ему было известно, что в 1832 году Лермонтов с бабушкой выехали из Москвы в Петербург, где поэт поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров; что в Нижнем Новгороде они не были и не могли быть; что Юрий Петрович Лермонтов умер в 1831 году в своем имении Кропотово Тульской губернии и не мог появиться на сцене ни в это время, ни в этом окружении. Все это плод художественного вымысла, как и история отношений Мишеля с Афродитом и Маврушей, детское и отроческое знакомство его с Николенькой – Мартыновым и даже похищение дневника Натали в 1841 году. Последний эпизод имеет некую реальную основу: родные Мартынова действительно подозревали Лермонтова в похищении писем Наталии к брату.
В 30-е годы Садовской еще не мог знать, что эти подозрения никак не были причиной дуэли: это было доказано Э.Г. Герштейн только в 1948 году. При всем том он был осведомлен, что письмо матери Мартынова, содержавшее намек на похищение, относилось к 1837, а не к 1841 году и плохо согласовалось с последующими дружескими отношениями Лермонтова и Мартынова. Романист разрешил проблему, передатировав письмо. Но он сделал и большее: он изменил, а по существу, сочинил его новый текст. «Должно быть, твой друг ясновидец: откуда ему знать, сколько денег в запечатанном конверте» – таких слов в подлинном письме нет.
Это был метод работы Садовского – исторического писателя (стилизатора и мистификатора). Он стилизовал официальные документы, письма, записки, стихи, перемежая их с реально существовавшими. Ему нужна была художественная достоверность, вступавшая в сложный симбиоз с эмпирической истиной.
Эту последнюю он, однако, никогда не упускает из виду: «Не было, но могло быть». Имение Мартыновых Знаменское-Иевлево находилось по соседству с Середниковом, подмосковной усадьбой Столыпиных, где мальчик Лермонтов проводил летние месяцы 1829–1831 годов; итак, он мог встречаться с Николенькой и его сестрами уже тогда. Д.Д. Оболенский, публикатор писем Мартыновой, знавший сына Николая Соломоновича, рассказывал, видимо по семейному преданию, что Лермонтов любил Наталью Соломоновну (или «прикидывался влюбленным») и пользовался взаимностью, но при прощальном разговоре перед отъездом на Кавказ вдруг неожиданно «громко захохотал ей в лицо»2. Эта сцена варьирована в пятой части романа. И едва ли не на мемуары того времени (А.В. Мещерского) опирается история с Кларой – двойником Мавруши: нечто подобное произошло с будущим мужем второй сестры Мартынова, Юлии Соломоновны, – князем Львом Гагариным, некогда влюбленным в А.К. Воронцову-Дашкову: отвергнутый своей возлюбленной, он нашел особу, похожую на нее как две капли воды, с которой и появлялся публично, осуществляя свою изощренную месть3.
Сама же сюжетная линия Мишель – Мавруша взята из «Сашки» – поэмы, которую Садовской еще в статье 1912 года называл важнейшим и еще не оцененным автобиографическим источником. Именно здесь была рассказана история крепостной девушки, соблазненной барчуком, предавшейся ему со всей искренностью и страстью и, по существу, погибшей по его вине.
Есть несколько ключевых мест романа, в которых Лермонтов прямо и грубо соотнесен с его героями.
«Третьего дня заехал ко мне Мишель в полном блеске нового парадного мундира. Надобно видеть форму Нижегородских драгун: неуклюжая куртка, шаровары, шашка через плечо и барашковый черный кивер с огромным козырьком. Все это было до того потешно, что я расхохотался» («Пшеница и плевелы», часть пятая).
«За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий в полном сиянии армейского пехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка…»
Нет необходимости цитировать далее хорошо известный текст «Героя нашего времени», напомним лишь конец этого пассажа: «.. его праздничная наружность, его гордая походка заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с моими намерениями».
«Как ваша фамилия?» – спрашивает Мишеля его двойник в заключительной главе романа, и того охватывает ужас; он бежит без оглядки, задыхаясь и размахивая руками.
Этот же вопрос: «Как ваша фамилия?» – задает Лугин таинственному старику в «Штоссе», и далее начинается бессвязный диалог, на котором лежат отблески какого-то потустороннего смысла, а в авторском комментарии проскальзывает фраза, повторенная Садовским почти буквально: «У Лугина руки опустились: он испугался».
Сопоставление текстов было бы явно не в пользу Садовского. Произошла удивительная вещь: изощренный стилист, знаток языка эпохи, «преодолевая» Лермонтова, начинает ученически пересказывать его прозу. Здесь уже нет речи ни о какой стилизации: это рабское переписывание слов и фраз из недосягаемо высокого образца. Но и этого мало.
Односторонний, тенденциозный подбор мемуарных свидетельств, откровенный вымысел в области фактов – все это нужно было романисту, чтобы подтвердить предвзятую художественную, философскую и религиозную идею. Вся жизнь Лермонтова – взращивание «плевелов» и отторжение «пшеницы». Он носитель «дьявольского» начала еще в большей мере, чем Пушкин, приговор которому выносится устами Кукольника: «соблазн», служение врагу рода человеческого. Подобно Печорину, Лермонтов сеет зло и несет с собою гибель; нечто инфернальное есть и в его власти над людьми. Гибнет Мавруша; на грани гибели Наталья и едва ли не Николай Мартыновы. Он отказался от своего божественного предназначения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.