Электронная библиотека » Вадим Вацуро » » онлайн чтение - страница 61


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 13:41


Автор книги: Вадим Вацуро


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 61 (всего у книги 65 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Отзыв на рукопись Г.П.Макогоненко «Лермонтов и Пушкин: проблема преемственного развития литературы»

Рецензируемая монография принадлежит перу одного из наиболее авторитетных специалистов по русской литературе XVIII – первой половины XIX века. Как и предшествующие, хорошо известные работы ученого, она носит одновременно историко-литературный и теоретический характер, о чем недвусмысленно свидетельствует уже самое название книги.

Работа эта не может быть рассмотрена изолированно. Она – четвертая, заключительная часть тетралогии, посвященной истории русского реализма 1830-х гг. Первые две книги (1974 и 1982 гг.) были посвящены творчеству Пушкина в 1830-е гг.; третья (1985) – проблеме «Пушкин и Гоголь». Проблема «Пушкин и Лермонтов», которой посвящена данная работа, является естественным и закономерным завершением этого цикла.

Книга состоит из введения («Наследник Пушкина») и пяти глав: 1. Из истории изучения темы «Лермонтов и Пушкин». 2. Пушкинское начало в драме Лермонтова «Маскарад». 3. Поэт и пророк у Пушкина и Лермонтова (Проблема протестующего героя). 4. Поэма Лермонтова «Мцыри» и русский реализм 1830-х гг. 5. О народности Лермонтова. Заключение в книге не предусмотрено, – между тем оно, вероятно, было бы нелишним: при широком диапазоне проблем, более общих и более частных, стоило бы заключить книгу чем-то вроде резюме. Сейчас последняя глава производит впечатление обрывающейся на полуслове – быть может, потому, что она оканчивается разбором сравнительно частного вопроса о стихе стихотворения «Выхожу один я на дорогу».

Историография проблемы «Лермонтов и Пушкин» насчитывает немногим менее ста пятидесяти лет, т. к. она возникла уже в первых критических отзывах о Лермонтове. На эту тему написаны десятки (если не сотни) работ, и новое обращение к ней требует обоснования. Таким обоснованием явились прежде всего упомянутые выше предшествующие монографии Г.П. Макогоненко. В них были поставлены существеннейшие проблемы «позднего» пушкинского творчества. Прежде всего, это проблема качества пушкинского реализма 1830-х гг. Г.П. Макогоненко показал, какими путями Пушкин двигался к осознанию и осмыслению народной жизни, подвергая анализу и национальный народный характер, и движущие силы исторического процесса; как в «Истории Пугачева» и затем в «Капитанской дочке» у него возникла совершенно своеобразная концепция «русского бунта» и русского бунтаря, где и характер, и социальный катаклизм были детерминированы самой исторической действительностью; как формировался у Пушкина этический и эстетический идеал, основанный на понятии «самостоянья человека»; исследователь показал сложную связь позднего Пушкина с идеологическим наследием декабризма; наконец, он исследовал эволюцию пушкинского романтизма, показывая его качественное перерождение в новый художественный метод через ревизию идеи романтического индивидуализма и сближение с действительностью («доверие» к ней). Я выделяю в данном случае те проблемы, которые получают свое продолжение и развитие в рецензируемой книге о Пушкине и Лермонтове. Так, в главе третьей ставится проблема «протестанта» уже на лермонтовском материале, – и там же разбирается вопрос о преломлении у Лермонтова декабристского наследия: в главе о «Маскараде» возникает проблема преодоления индивидуализма; в главе о «Мцыри» заходит речь о специфических качествах реализма 1830-х гг. и реалистической символики. Скажу сразу же, что вопрос о художественном методе «позднего» Лермонтова постоянно вызывает споры при диаметрально противоположных позициях спорящих: Лермонтова считают реалистом, романтиком или находят в его творчестве «синтез» романтизма и реализма. Г.П. Макогоненко – убежденный сторонник концепции Лермонтова-реалиста; автор настоящих строк скорее склонен считать его романтическим писателем, – однако позиция автора книги, казалось бы диаметрально противоположная его собственной, представляется ему гораздо более серьезно обоснованной, нежели позиция многих сторонников концепции «Лермонтова-романтика». То, что говорит Г.П. Макогоненко на с. 316 и след, своего труда, – значительный вклад в изучение важнейшей проблемы: реализм рассматривается здесь не как нормативное, а как динамическое понятие, со своими этапами эволюции, на каждом из которых возникает своя мировоззренческая и эстетическая доминанта. Нельзя не согласиться и с критикой Г.П. Макогоненко концепции «синтеза» романтизма и реализма у Лермонтова. При всех своих, казалось бы, привлекательных чертах, на первый взгляд примиряющих противоположные позиции, она оказывается еще более уязвимой: она рассматривает реализм как уже сложившуюся и устоявшуюся систему, непроизвольно исключая ее из процесса исторического складывания. Именно в силу этого обстоятельства Г.П. Макогоненко противоречит самому себе, когда присоединяется к точке зрения В.М. Марковича (с. 319–320), где звучит как раз идея синтеза.

Проблема метода Лермонтова в 1830-е гг. то явно, то скрыто присутствует во всех главах книги, – и это совершенно естественно. Однако она не единственная центральная и организующая проблема. Другой является самое понимание литературной преемственности, т. е. путей и принципов литературной эволюции. Предпосылка к ее решению, как уже сказано, находится в предшествующих частях тетралогии. Г.П. Макогоненко выдвинул и обосновал очень важное положение о глубинном воздействии Пушкина на современную ему русскую литературу уже в 1830-е гг. Это положение отнюдь не столь очевидно, как могло бы показаться: общеизвестно, что в это время наступает разрыв Пушкина с читателем, что лучшие его произведения оказываются не понятыми критикой или опубликованными уже после смерти поэта. Именно этим обстоятельством объясняется характерная особенность историографии темы «Пушкин и Лермонтов»: исследовалось главным образом воздействие на Лермонтова раннего Пушкина (оканчивая «Евгением Онегиным»); проблема «Лермонтов и Пушкин 1830-х гг.» оказывалась разработанной гораздо меньше, поскольку фактический материал не лежал на поверхности и самая связь зачастую была неочевидной. Автор работы почти демонстративно отказался от нового обращения к уже исследованной проблеме и сосредоточился на том, что не подверглось внимательному анализу. Это повлекло за собой изменение методики работы и даже исследовательского инструментария. Изменилось самое представление о характере связи предшественника и последователя: не «воздействие», не «влияние», не полемика (на последнее обстоятельство нужно обратить особое внимание, ибо полемикой с Пушкиным постоянно и неосновательно объявляются многие из тематически близких произведений Лермонтова, – ив этом смысле анализ, напр., лермонтовского «Пророка» очень важен и плодотворен методологически, хотя не все высказанные наблюдения мне кажутся справедливыми), – не эти частные и конкретные формы связи, – но разработка поставленных Пушкиным социальных, философских и эстетических проблем, – вот что является существом литературной эволюции. Так, в «Мцыри» и в «Песне про царя Ивана Васильевича…» автор книги усматривает развитие пушкинской темы «русского бунта» и «бунтарства» в широком смысле («Мцыри»), с его открытой Пушкиным социальной и психологической детерминированностью и с его же трагедией: поражение неизбежно, но оно – условие сохранения достоинства и «самостояния» бунтующей личности. Так анализируется и «Маскарад» – в глубинных основах своей проблематики, в которой усматриваются пушкинские начала.

Вся эта совокупность проблем и более общих, и более частных, из которых мы, естественно, могли экспонировать лишь некоторые, закономерно подводит исследователя к постановке вопроса о народности в пушкинском и лермонтовском понимании. Г.П. Макогоненко анализирует национальный характер у Лермонтова и Пушкина и понимание Лермонтовым народной России. Наконец, его интересует отражение в позднем творчестве Лермонтова народных этических представлений – и под этим углом зрения анализируются «Беглец», «Завещание», «Выхожу один я на дорогу» и др. Особое внимание автор уделяет «Родине» и – с другой стороны – стихотворению «Прощай, немытая Россия», стремясь осмыслить соотношение двух, казалось бы, несовместимых идейных и поэтических позиций, выраженных в двух последних стихотворениях.

Те наблюдения и выводы, которые делает Г.П. Макогоненко, говоря о проблеме народности у Лермонтова и Пушкина, представляют значительный интерес и, конечно, будут учтены при дальнейшей разработке проблемы. Существенны они и для теоретической постановки проблемы литературной преемственности. Принципиально важно, например, что «Беглец» анализируется в сопоставлении не с «Тазитом», как обычно, а с «Песнями западных славян», казалось бы не имеющими к поэме Лермонтова отношения, – однако именно здесь автор обнаруживает глубинные связи: Лермонтов, продолжая начатое Пушкиным, вторгается в сферу народных социально-этических представлений, делая их стержневым элементом художественной концепции. Но здесь следует предостеречь ценную работу от полемических увлечений. Утверждать, что никакой связи «Беглеца» с «Тазитом» не существует (с. 370, ср. и с. 378), – значит идти против совершенной очевидности. В «Беглеце» перефразированы (цитатно!) ст. 182 и след. «Тазита», а предшествующие – ст. 173–175 – вошли в «Мцыри». Это значит, что связь существовала в литературном сознании или подсознании Лермонтова. Столь же неубедительно выглядит и отрицание связи стихотворения «Выхожу один я на дорогу» со стихотворением Гейне (с. 425). Если сюжетную и образную близость этих двух стихотворений считать недостаточной, – то нужно решительно снять вопрос о пушкинском начале в стихах Лермонтова, ибо он опирается на чрезвычайно проблематичную литературную генеалогию поэтического образа («дуб»).

Здесь возникает одно существенное возражение, которое относится к нескольким местам книги, – и оно связано как раз с ее полемическим характером. Это последнее характерно и для других частей тетралогии, – и это не недостаток, напротив, достоинство. Книги Г.П. Макогоненко не боятся спора, они вызывают на заинтересованное обсуждение проблемы, и тем же привлекательным качеством отличается и рецензируемая рукопись. Начиная с историографической главы автор ведет спор со сторонниками «теории заимствований», которые объективно или субъективно принижали самостоятельность Л. Но здесь исследователь нечувствительно для себя начинает впадать в грех антиисторизма. Культурно-историческая школа такой же исторический и литературный факт, как и любое другое литературное явление, и требует к себе исторического отношения. Ранние ее представители, начиная с Галахова, шли в русле демократических идей, и установление «байронизма» Л., т. е. связи его с прогрессивными литературными движениями, было полемически противопоставлено изолирующим трактовкам, шедшим из консервативного лагеря. То, что Л. – «реминисцентный» поэт, легко заимствующий словесные формулы, – не чья-то выдумка, а непреложный факт, и он не имеет никакого отношения к вопросу о самостоятельности или несамостоятельности, а является феноменом психологии творчества, особенностью памяти и т. п. В первом, подражательном сборнике Некрасова реминисценций почти нет; у позднего Лермонтова их много. Между прочим, реминисценции, накопленные «эмпирическими» компаративистами, при отсутствии у Л. критических статей и почти полном отсутствии литературных писем, есть единственный путь очертить культурное пространство^ котором развивалось его творчество. Поэтому полемический пафос историографической главы совершенно неоправдан, и вскоре Г.П. Макогоненко начинает сам себе противоречить: он упрекает А.В. Федорова как раз в том, в чем повинны и его предшествующие страницы: в запоздалости полемик, в неисторическом отношении к предшественникам и т. п., – а на с. 119 дает позитивную характеристику как раз тем работам, против которых энергично возражал. Более того, для него самого установление реминисценции оказывается естественным инструментом исследования («Выхожу один я на дорогу», ср. также с. 365). Именно поэтому требуют серьезных коррективов утверждения типа «преемственность исключает какое-либо заимствование и подражание» (с. 117) – почему? «У зрелого Л. нет ни заимствований, ни подражаний» (с. 333) – нужно пояснить, что имеется в виду. Заимствованных словесных формул – сколько угодно. Очень опасно, отказавшись от этого объективного показателя знакомства и интереса Л. к чужому произведению, опираться исключительно на доводы «исторического порядка» (с. 333) – эти доводы легко могут оказаться чисто вкусовыми констатациями близости или априорными построениями.

Перехожу к постраничным замечаниям.

С. 4–5. Попытка оспорить явную реминисценцию в «Смерти Поэта» кажется мне ненужной.

С. 23. Я думаю, что оценка Белинского имеет более сложную природу, чем простое повторение мысли Боткина. Нужно объяснить, почему он ее повторял, – Белинский не делал этого, если мысль не соответствовала его собственным идеям.

С. 31. То, что Каверин – знак оппозиционности, мне не кажется очевидным.

С. 41. Пока тезис не доказан, суждение автора выглядит априорно.

С.47. Дата стих. «Гляжу на будущность с боязнью» не установлена (см. ст. Э. Герштейн в последнем Лермонтовском сб-ке).

С. 123. Сопоставление мне кажется слишком общим.

С. 130. «Берлинские привидения» – псевдо-Радклиф.

С. 132. Связь «Маскарада» и «Пиковой дамы» никем не доказана и вовсе не очевидна. Комарович ограничился простым утверждением. Какое же здесь событие?

С. 137. Какая же у Баркова чувственность? Это тоже, как и у Л., не эротика, а порнография, – даже если она и пародийна. Кстати, о Л. писали почти так же, как здесь сказано о Баркове. См. статью С.Н. Дурылина «Путь Л. к реализму» (сб. «Творчество Л.», 1941). Школа гвардейских подпрапорщиков сейчас рассматривается несколько иначе. На традиционном ее освещении сказались «юнкерские поэмы».

С. 145–147. Датировка «Тамбовской казначейши» 1836 годом обоснована недостаточно. Во всяком случае, безоговорочно опираться на нее нельзя. Мне не кажутся совершенно убедительными сопоставления ее со статьями Булгарина. Если же принять последовательность, предлагаемую в книге, то на нее остается ноябрь-декабрь 1836 г. Все это очень мало вероятно.

С. 150. Строка «Иль стал душою заговора» не Л., а, вероятно, Ефремова.

С. 258. Нет ни малейших данных, что Л. знал «Ответ» Одоевского Пушкину, как и «Во глубине…». Постулировать это невозможно.

С. 259. Здесь – чтение поверх текста, против чего сам автор возражает.

С. 293. Полемика с Ю. Манном мне не кажется убедительной, если вспомнить монолог Мцыри («О, я как брат, / Обняться с бурей был бы рад» и т. д.). На с. 329 автор говорит то же, что и Ю.В. Манн.

С. 341. Толкование эпиграфа к «Мцыри» кажется мне искусственным. Я предпочел бы читать иначе: «я вкусил слишком мало жизненных радостей и вынужден умереть».

С. 344. Критика статьи в ЛЭ мне кажется глубоко несправедливой и необъективной. Авторы прекрасно сделали, что не стали говорить от имени Лермонтова и не дезориентировали читателя, предложив им одну концепцию в качестве общепринятой.

С. 372. «Арион» напечатан в 1830 г. Утверждение о знакомстве Л. с «декабристскими» стихами не имеет никаких фактических подтверждений.

С. 385. Я думаю все же, что речь героя «Завещания» не солдатская (см. замечания на полях).

Еще одно замечание – по поводу «Прощай, немытая Россия» и «Родины». Хотя вопрос о дате первого стих, решается императивно, никаких серьезных доводов в пользу такой датировки нет. От концепции дата устанавливаться не может. Ведь стих. – экспромт, предполагающий конкретную речевую ситуацию, – и все прежние попытки представить его чуть что не как декларацию – весьма мало убедительны. Я думаю, что даже соотнесение его с «Родиной» должно проводиться с серьезными оговорками. Ведь общественная позиция поэта не устанавливается по четырем строкам, сказанным неизвестно когда и по какому поводу.

Более мелкие замечания сделаны на полях рукописи.

Все эти замечания и возражения никак не отменяют общей высокой оценки рукописи. Резюмируя то, что сказано о ней в первой части настоящего отзыва, я хотел бы особо подчеркнуть, что работа Г.П. Макогоненко успешно решает свою основную задачу, смело и широко ставя существеннейшую теоретическую и историко-литературную проблему преемственности; она является, по существу, первой попыткой рассмотреть ее как соотношение целых литературных подсистем в пределах одного формирующегося художественного метода. [Обрыв в рукописи.]

Г.П. Макогоненко умеет преподнести читателю сложные проблемы в доступной форме, отнюдь не поступаясь при этом научным уровнем излагаемого, – ив этом сказывается не только литературный дар, но и богатый педагогический опыт. Книгу, несомненно, ждет читательский успех, как и предшествующие части тетралогии, уже сразу по выходе исчезнувшие с книжных прилавков.

Замечания, в том случае, если автор сочтет необходимым их принять (полностью или частично), не требуют сколько-нибудь серьезной доработки рукописи и реализуются в процессе авторедактуры. Книга практически готова к печати. В необходимости опубликования ее нет никаких сомнений.


Ст. научный сотрудник ИРЛИ (Пушкинский Дом) АН СССР,

кандидат филол. наук, член ССП

В.Э. Вацуро

<Не позднее 1 августа 1986>


Книга Г.П. Макогоненко «Лермонтов и Пушкин: Проблемы преемственного развития литературы» (Л.: Советский писатель, 1987) вышла после кончины автора (октябрь 1986). Отзыв датируется на основании подписи: 1 августа 1986 года Вацуро перестал быть старшим научным сотрудником ИРЛИ, получив звание сотрудника ведущего. Вацуро был внутренним рецензентом упомянутых в отзыве монографий Макогоненко о творчестве Пушкина; см.: В.Э. Вацуро: Материалы к биографии. М., 2005. С. 278–285,322-330.

«Лермонтовские Тарханы»
<Отзыв на книгу П.А.Фролова>

Эта небольшая, скромно изданная книжка, выпущенная в 1987 г. в Саратове Пензенским отделением Приволжского книжного издательства, принадлежит перу тарханского исследователя-краеведа П.А. Фролова, несколько лет назад выпустившего вместе с А. Семченко и другую книгу о тарханском периоде жизни Лермонтова («Мгновения и вечность», 1981).

Профессиональная критика нередко упрекает краеведческую литературу за крайне невысокий научный уровень. Нужно признать, что упреки эти не лишены оснований. За немногими счастливыми исключениями, автор краеведческой книги изучает только внешнюю историю и историческую топографию своего края и притом в связи с именами наиболее выдающихся лиц. Читатель такой работы в лучшем случае получает полезный путеводитель по памятным местам, от которого не требует ни целостного представления о развитии культуры в том или ином регионе русской провинции, ни тем более оригинальной биографической концепции, если книга посвящена одному «герою». Более того, органическим недостатком книг последнего типа является, помимо их компилятивности, упорное и чаще всего бесполезное стремление найти «местные источники» литературных шедевров и триумфально опровергнуть укоренившиеся «ложные представления», проистекающие из недооценки местной традиции. Скажем сразу же, что от этого всеобщего соблазна не сумел полностью освободиться и П.А. Фролов, – но отзыв на его книжку нужно начинать не с этого упрека. Мы скажем далее, в чем мы видим слабость его работы, – сейчас же попытаемся сформировать общее от нее впечатление. Оно таково: книга эта – явление очень отрадное, заслуживающее по весьма многим причинам высокой оценки и искренней благодарности.

Первое, что ставит «Лермонтовские Тарханы» на особое место в нашей краеведческой – да и научной – литературе, – совершенно неожиданный поворот темы. Это книга не о «Лермонтове в Тарханах» и даже почти что не о Лермонтове. Это книга о культурном мире тарханского крестьянина. «От всего, что составляло духовную жизнь народа прошлых веков, остались в буквальном смысле крохи, – пишет автор на с. 195 своего труда. – <.. > Элементы старой культуры остались как пережитки, и, может быть, не сегодня-завтра от них не останется и следа».

Пафос собирания и описания этой полуисчезнувшей крестьянской культуры – вот что одушевляет книгу, которая читается с захватывающим интересом. Автор книги – тарханский старожил, вышедший из потомственной крестьянской семьи; образованный и литературно одаренный историк местного крестьянского быта, знающий его не извне, а изнутри. Его материал – не только устное предание – семейное или соседское, – но и собственный опыт, осмысленный как некий исторический факт. Его описание тарханской избы, русской печи – начиная от техники ее сооружения и вплоть до рекомендаций, как в ней нужно париться, рассказ о том, как сеют и убирают коноплю, готовят и прядут волокно и ткут холстину, что такое искусство стогования, его замечания о традиционной крестьянской агротехнике и исчезнувших орудиях земледельческого труда, – все это уникально в нашей краеведческой – да и не только краеведческой – литературе. Пересказывать эти главы – лучшую часть книги – невозможно; их нужно читать, и притом внимательно, чтобы погрузиться в атмосферу, с детства знакомую сельскому жителю, – как и крестьянину, так и барину, выраставшему в усадьбе, подобно С.Т. Аксакову или Лермонтову. Важно заметить, что этот этнографический пласт повествования органически включался в духовную культуру русского крестьянина и тарханского – в частности; с ним неразрывно связаны были былички и мемораты, собранные П.А. Фроловым в главке «Наследство далеких предков», так же как обрядовые и свадебные песни, записанные им в Тарханах. Очевидец и прямой участник земледельческого труда в его традиционных формах, какие сохранялись еще в 1930-1940-е гг., преображается здесь в исследователя-фольклориста, записывающего уходящий на его глазах фольклор и документирующий свои записи. Лишь иногда автору изменяет исследовательское чутье: так, песня «Я вечор в лужках гуляла», записанная им от М.З. Кузнецовой, никак не является ни семицкой, ни троицкой; это фольклоризированный романс, контаминировавший строфы литературных романсов Г.А. Хованского и Н.П. Николева (см. их в кн.: Песни и романсы русских поэтов / Под ред. В.Е. Гусева. М.; Л., 1963. № 57 и 88); некоторые неточности есть и в рассказе о генезисе аграрных праздников. Но повторим – не они определяют общую тональность превосходных глав: их ценность в том, что их автор сам видел, слышал и испытал на собственном опыте и сумел сохранить и донести и до науки, и до широкого читателя.

Несколько сложнее дело обстоит там, где П.А. Фролов пытается непосредственно связать крестьянскую культуру Тархан с творчеством Лермонтова. То, что она отразилась в нем, – несомненно; но поиски ее следов требуют чрезвычайного такта и осторожности. Очень соблазнительно, например, уловить элементы тарханского пейзажа в «Черкесах» (1828), созданных Лермонтовым «на родной пензенской земле» (с. 30):

 
Свод неба синий тих и чист;
Прохлада с речки повевает,
Прелестный запах юный лист
С весенней свежестью сливает.
 

и т. д.

Между тем весь этот отрывок (мы цитируем лишь его начало) – парафраза из «Славянки» Жуковского:

 
Спешу к твоим брегам… свод неба тих и чист;
При свете солнечном прохлада повевает;
Последний запах свой осыпавшийся лист
С осенней свежестью сливает.
 

Если даже рассматривать этот поэтический пейзаж как словесный эквивалент реальной картине, то он – не пензенский, а павловский.

Эта неточность показательна. Она – прямое следствие прочно укоренившихся в популярной литературе инвектив-заклинаний, «разоблачающих» тех, кто якобы отказывал Лермонтову в самостоятельности, выискивая у него отзвуки чужих произведений. Между тем эти отзвуки – твердо установленный факт. Они показывают, что встречающееся до сих пор механическое противопоставление двух сфер художественных ассоциаций – эмпирического наблюдения и литературных впечатлений («поэт шел от жизни, а не от литературы») – альтернатива совершенно ложная, принадлежащая примитивным уровням научного сознания. Соотношение источников в художественном мире поэта гораздо сложнее. Странно было бы предполагать, что Лермонтову нужен был Жуковский, чтобы ощутить вечернюю лесную прохладу и почувствовать запах молодой листвы. Но когда юный поэт начинает все это описывать, он попадает в русло литературной традиции, в которой – в особенности на первых порах – самоопределиться ему затруднительно. Она предопределяет и отбор деталей, и доминанты пейзажного описания. В меньшей степени она тяготеет над пейзажами в большом прозаическом повествовании, – и потому пензенские и тарханские пейзажные реалии с гораздо большей убедительностью обнаруживаются в «Вадиме». Это показали и П.А. Фролов, и предшественник его С.А. Андреев-Кривич в своей книге «Тарханская пора» (Саратов, 1976). При этом нет вовсе никаких оснований бить тревогу, если окажется, что те или иные элементы пейзажных описаний «Вадима» подсказаны и литературными источниками. Это норма. В классическом пушкинском изображении бурана в «Капитанской дочке» есть детали, восходящие к С.Т. Аксакову и даже А.П. Крюкову, что ничуть не лишает его самостоятельности.

В «Родине» «пляска с топаньем и свистом» – конечно, след реальных впечатлений, и вместе с тем она – отсылка к Пушкину:

 
Теперь мила мне балалайка,
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака…
 
(«Евгений Онегин»)

Быть может, единственным сознательным, даже демонстративным описанием реальной тарханской усадьбы являются строки стихотворения «Как часто, пестрою толпою окружен…»:

 
И вижу я себя ребенком, и кругом
Родные все места – старинный барский дом,
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд…
 

Здесь – подчеркнутая «внелитературность», зрительная конкретность пейзажа; она несет особые функции в общем литературном замысле.

Это не значит, что в других стихах, в прозе и драматургии Лермонтова тарханских реалий нет, – они есть, но они зачастую преображены, скрыты или объединены с иными разнородными впечатлениями; часто они не устанавливаются путем прямой идентификации и обнаруживаются по косвенным признакам в неожиданных местах. Так, очень остроумно тонкое наблюдение П.А. Фролова, что в «Пире Асмодея» ощущается некое авторское недоверие к «немецкому» блюду – картофелю; в Тарханах его до 1828 г. не было.

Мы остановились так подробно на частности, на попутном упоминании, потому что за ним раскрывается некая общая проблема, выходящая за рамки книги П.А. Фролова и, как нам представляется, важная для методики краеведческих изысканий в целом. С ней соприкасаются и другие проблемы, может быть, более существенные для изучения «тарханской поры» Лермонтова и не имеющие однозначного решения. Одна из них впервые поставлена в рецензируемой книге. На с. 226–231 автор рассказывает народную легенду о змее, прилетавшем к молодой вдове. Легенда была известна в Тарханах; П.А. Фролов услышал ее от О.М. Шубениной, свидетельствовавшей, что она бытует «с самых незапамятных времен». «Бают, что сам Михайло Юрьевич ее записывал» (с. 226). Так возникает гипотеза об одном из возможных фольклорных источников «Демона».

Сама по себе она не представляет чего-либо невероятного. Но это не местный сюжет. Это распространенная волшебная сказка о змее-любовнике, вошедшая, между прочим, в «Повесть о Петре и Февронии». Согласимся, что она имеет некоторые точки соприкосновения с «Демоном», – но лишь в самых общих чертах. Если же мы обратимся к самым ранним редакциям «Демона» – ближайшим по времени к «тарханской поре», то увидим, что как раз они удалены от своего предполагаемого аналога в наибольшей степени. В первоначальных набросках поэмы основа сюжета – любовь монахини не к демону, а к ангелу; демон обольщает монахиню из соперничества и делает ее духом ада. Тарханский вариант сказки о змее поэтому не мог быть источником «Демона»; он составляет дальнюю периферию литературных и фольклорных аналогов поэмы. Что же касается предания, что Лермонтов «записывал» сказку, – то не дошли ли до тарханских старожилов известия о лермонтовском «Демоне»? Не стала ли литературная и личная биография Лермонтова, в свою очередь, материалом легенды?

Это, как нам кажется, один из важных вопросов, где сходятся в одной точке факты исторической действительности и фольклорного сознания, – и его исследование могло бы лечь в основу специальной работы. Между тем самая проблема практически еще не поставлена. Рассказы тарханских старожилов о Лермонтове принимаются нередко вне всякой источниковедческой критики, в лучшем случае как мемуарные свидетельства, которые могут быть верными или неверными – и только. Но эти рассказы – менее всего свидетельство и более всего – факт народного творчества. Наивно думать, что до тарханских крестьян не доходили многочисленные печатные известия об их великом земляке. П.А. Фролов приводит выразительные сведения о тарханских книгочеях, собирателях и летописцах, хранивших сочинения Пушкина и Лермонтова. Василий Иванович Кормилицын, молочный брат Лермонтова, глубоким стариком хранил «толстую книгу со стихами Лермонтова». Он рассказывал деду автора «Лермонтовских Тархан»: «Афонька, Лермонтова власть убила, потому что он не любил царя» (запись П.А. Вырыпаева, 1948; с. 98). Нет никаких сомнений, что это суждение не принадлежало Кормилицыну; оно было прочитано, и притом сравнительно поздно. Но столь очевидные факты воздействия книжной культуры на устное предание единичны; сколько-нибудь полной картины нет и, может быть, уже не появится. Мы можем пока что лишь строить предположения и ставить вопросы, на которые нет ответов. Так, не зависела ли посмертная репутация Дарьи Куртиной от художественного образа ключницы в «Menschen und Leidenschaften»? Вспомним, насколько обычна идентификация персонажей с реальными лицами, – в особенности в замкнутой среде, где живо устное предание. К имени Дарьи-ключни-цы прикрепился рассказ, что она с барыней «волю утаила, что Михаил Юрьевич мужикам подарил» (с. ю) – драматическая легенда, которую даже ее потомки принимали как историческую истину. Но совершенно такую же легенду мы читаем у Некрасова в «Кому на Руси жить хорошо» – легенду о «мужицком грехе», «иудином грехе» старосты Глеба, из корыстолюбия «утаившего волю» сорока тысяч крепостных. Случайно ли это сходство? или и в этом случае мы имеем дело с народным историческим мифотворчеством?

Было бы странно ожидать, что одна или даже несколько работ олермонтовских Тарханах могут ответить на все вопросы подобного рода. Заслуга П. А. Фролова уже в том, что его книга вызывает их. Но он сделал и бесконечно большее. Он во многом воскресил и закрепил в сознании современного читателя целый пласт уходящего исторического и культурного быта; он восстановил по крохам, с любовью и не жалея времени и сил, часть национального исторического достояния, которое без него пропало бы безвозвратно. Потомок тарханских крестьян по старинной привычке своих прадедов взялся за тяжелый труд; он делал патриотическое дело, не рекламируя своего патриотизма и не обличая мнимых супостатов. У него не было времени на публичные декларации. Он работал. Он может быть доволен результатом своего труда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации