Текст книги "Прокол (сборник)"
Автор книги: Валд Фэлсберг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Стоп, – я вмешиваюсь. – Пальто еще понадобится.
Она пожимает плечами и заходит в комнату. Так я и знал. Вот она, культура обслуживания. Пока что шлюха ведет себя так, будто заказано унизить клиента. Наверное, заурядный иностранец с нестандартными запросами отказался бы от ее услуг.
– Пожалуйста, садитесь, – я указываю на стул. Спинкой к выходу. Сам обхожу стол и сажусь напротив. Включаю магнитофон. Он взревывает. Я морщусь, как будто не ожидал такого шума. Райт с Алвилом резко, но тихо выходят из ванной. На их лицах детский энтузиазм. Я копаюсь в магнитофоне и наконец убавляю звук.
– У меня своеобразные желания, – объясняю. – Я предупреждал заранее.
– И какие?
Ребята незаметно приближаются по мягкому ковру…
* * *
Беса, сидящего во мне, я знал с подростковых лет. Был с ним на ты, как налогоплательщик с финансовым инспектором. Как не пытайся от него отмазаться или отбрехаться, тот или иной налог должен быть уплачен. Иначе рано или поздно придется оплатить все. Как тому парню с Вологодчины.
В школьные годы я не задумывался о налогах, но отца Сергия все равно было жалко. Ну, чего ему не запереться одному в спальне и… Скажем так: переспать с этой девицей… В отшельническом одиночестве. А папаша на облачке пусть не возникает! Кто ружье зарядил, сам знает, что выстрелит. Не трудно вообразить, как он сам ребро это адамово мурыжил, пока не достиг желанных форм, и как сам потом слюной исходил…
А Сергий – вот тебе на! Палец отрубил. А дальше? Таким образом еще девятнадцати соблазнительниц можно избежать. Нет, восемнадцати. Большой палец правой руки останется последним, и его то – попробуй, сруби!
Тогда уж другой палец рубить следовало.
* * *
– Я бы хотел по возможности правдоподобного негодования, отчаяния, ненависти. Нужно, чтобы вы слегка посопротивлялись, потом сдались бы, но в вашем лице должен отражаться страх и отвращение, как к омерзительному монстру. Если выйдет убедительно, я хорошо заплачу.
– Сколько?
Нет места сомнениям: мадам никогда подобного не вытворяла и вряд ли способна. Не профессионалка же. Наверное, у нормального мужчины просто раздевается, приступает к минету и так далее. Сдвинутых у нее не бывало. Такой соскучился бы.
– За вашей спиной мои друзья. Не двигаться!
Она оборачивается. Потом возмущенно обращается глазами ко мне. Первые неподдельные эмоции. Они усугубляются при виде дулового отверстия моего сверкающего пистолета – прямо перед глазами. Ребята прижимают ее за плечи.
– Тихо! – я шепчу. Не сказанные слова замирают в ее горле, и рот остается полуоткрытым. Пистолет она видит впервые.
Сейчас ей положено кричать. Кто же будет стрелять в отеле средь бела дня! Или резко пригнуться. Вот я стреляю. Райт хватается за живот и хрипя валится на пол. Алвил отскакивает. Дверь распахивается и появляется полицейский-супермен с базукой. И так далее…
Она этого не знает. Она молчит и сидит, как мышь. Может быть, у нее дома нет телевизора?
* * *
Дело было на тусовке у одного мажористого кореша. Все упились. Хозяин хвастался пистолетом. Купил, мол, чтоб жене дома было безопаснее. Предупреждал, что штуковина заряжена.
Каждый уважительно разглядывал блестящую вещицу и передавал дальше. Зашел разговор об оружии. Один из сидевших рядом со мной неожиданно схватил меня за плечо, ткнул дулом в ухо и заорал: «Деньги или жизнь!»
Шутка. От меня требовалось что-то остроумное. Но я лишился чувства юмора. Сидел, как обмерший, скривившись от внезапного захвата. Палец шутника дрожал на спуске.
Пистолет, должно быть, имел предохранитель. Как ни странно, я не стремился в этом убедиться. В помещении воцарилась гробовая тишина. Секунду спустя остряк смутился, виновато улыбнулся, положил оружие на столик и хотел что-то сказать. Не успел. Впервые в жизни я врезал, не предупредив.
* * *
– Если без глупостей, ничего не случится. Только правдоподобные эмоции. Я же предупреждал.
Она остекленело уставилась на меня. Чувствуется отсутствие кинематографической закалки.
Я хладнокровно выдерживаю взгляд. Побоишься выстрелить – и взгляд тебя выдаст. Но я не боюсь. И музыку не сделаю громче. Это говорило бы о неуверенности.
Райт резко обхватывает ее за голову и запихивает в рот полотенце. Ткань чистая и смоченная в ананасовом соке. Гуманная идея Райта.
Она хватает Райта за руки, но попадает в широкие ладони Алвила. Крик ее приглушен, но вполне различим. Я прибавляю звук и встаю. Дверь номера кажется достаточно звуконепроницаемой.
Ребята хватают ее подмышки. Она оказывает сопротивление и опрокидывает стул.
– Вас никто не слышит! – я произношу ясным русским языком, и она в смущении забывает отпихиваться.
– Если свяжем, хуже будет, – я кладу моток веревки на столе рядом с пистолетом. – Будете спокойны, ничего не случится. Как договорились: незначительное унижение за значительную плату. В этом и есть прелесть вашей профессии.
Я размахиваю полтинником ей перед глазами и сую его в карман пальто.
– Для начала.
Ребята подволакивают ее два шага до подоконника и прижимают плечами к оконной раме.
– И это мы соблюдаем! – я вытаскиваю мелкую, серебристую пачку с надписью «Флирт». – Мы всего лишь слегка пофлиртуем.
Какого хрена я оправдываюсь?
У нее длинные сапоги, короткая юбка, но колготок нет. Хоть что-то профессиональное. Задираю одежду вверх, но ничего не снимаю. Пальто распахнуто, сапоги на ногах, все разверсто, кляп во рту, слезы в глазах, сидит, замерев, на подоконнике… Достаточно для полной иллюзии насилия.
Но не для насилия. Алвил, вот, даже гель купил, дабы не повредить ее рабочий инвентарь.
Музыка звучит громко. Я действую брутально. Она отворачивается. Слезы текут.
Я нагнетаю в себе злость. Шлюха! Это твое ремесло! Твое ежедневное занятие. И за час спектакля заработаешь месячный оклад профессора!
Все. Сую ей в карман следующий полтинник и смениваю Алвила. Она и не сопротивляется. От изнасилования лишь сценография осталась.
Миг спустя ужасное отвращение корчит все нутро. Нужно было предугадать заранее: меня ведь больше это не интересует!
Поскорее бы… Да еще Райт…
Было запланировано вручить двести баксов. Дудки! И ста хватит. За отель еще платить…
Алвил уступает место Райту. Райт колеблется. Я шарю в кармане, нащупывая деньги. Кажется – без этого Райт не подпишется.
Видно, и Алвил так же обмяк, как и я. У нас внутри все одинаково происходит.
И она расслабилась.
Райт тяжело подходит к полке и берет бутылку. «Что с тобой?» спрашивает мой взгляд. Похоже, я знаю, что. И меня охватывает недоброе предчувствие, что Райт не сделает этого. Что впредь между нами всегда будет эта стена: мы – да, он – нет.
– Прости, пожалуйста, – Райт отводит глаза.
Тишина. Мы отпускаем ее руки. Я вытаскиваю полотенце изо рта. Она так и остается на подоконнике.
– Все равно же все вместе были, – Райт шепчет. – Каждый мог остаться последним…
* * *
Еще совсем светло. Где-то около семи. В отеле расплачиваться за сутки. Она в нашем номере провела какие-то полчаса.
Торможу перед указанным ею домом. Не на синем пассате, разумеется.
Не похоже, чтоб кто-то собирался выскочить из подворотни с намерением меня поуродовать.
Она сама привела себя в порядок. С виду она сохранилась лучше остальных присутствующих.
Сидели за столом. Подправиться нужно было. Похмелье уже начало сказываться.
Предложение выпить она не приняла и не отвергла. Просто молча выпила. У нее сто долларов в кармане. Еще десятку сутенер подбросит.
Алвил спросил, как она себя чувствует. У него к тому еще и гиппократова клятва на шее!
Она пожала плечами.
Я подавил в себе желание поинтересоваться обеспечением их безопасности. Впрочем, не секрет ведь, что и охрана там сопоставима по качеству с самими услугами. Райт осведомился, часто ли случается в их деле, что клиент не блистает нежностью. Она еще раз молча выпила и наконец заговорила:
– По-всякому бывает. Но по одиночке.
– Мы заплатили, – я пробормотал, сознательно нагнетая напряжение. Лишь бы не поддаться депрессии! Не позволить изнасиловать себя!
– Латышенки всегда милы. О вас, правда, этого не скажешь, – она задумчиво протянула. Тут ухмыльнулась и добавила: – Но одно вас всех непременно тревожит: что о вас подумают! Даже шлюха.
И конец разговору.
Вот и поездке конец. Она отстегивает ремень. А мне давит на пах. Очень даже давит.
Я сунул туда пистолет. Сам не знаю, зачем.
Я не рэкетир. Пистолет мне подарили. В Голландии. Похоже, не из дешевых. Но в данный момент мне ясно, что не захочу оставить у себя ничего, напоминающего сегодняшний день.
Она распахивает дверцу. Сейчас выйдет.
– Нина! – первый раз за весь вечер я обращаюсь к ней по имени.
– Пожалуйста! Возьмите. Может понадобиться. Иногда чувствуешь себя спокойней.
Кладу пистолет ей на колени. Она пялится, как на жабу. Так и не пойму, я заискиваю перед ней или пакость делаю.
Оружие большое, блестящее и тяжелое. Впечатляющее. Не скажу, какой точно системы, но уж видно, что настоящее. Один к одному.
И струя будь здоров! С пяти метров можно гангстеру в темные очки зафинделить. Если воды набрать побольше.
На восточном фронте без перемен
Маленького роста, подтянутый, в сером пальто стильной кройки и тонких очках под густыми черными кудрями, вжавши блестящий чемодан между колен, переваливаясь как пингвин с яйцом, он передо мной с потоком постепенно приближался к кассе, погрузившись в газету Вечерняя Рига, пока пришла его очередь.
Высокая, чуть неспортивная, с чрезмерной грудью к тонкому стану, в черной форменной футболке, она с paldies, veiksmīgu dienu! еще протягивала чек вслед уходящей даме, а тяжелые ресницы уже спускались над следующим покупателем.
– Добр-р… – он аккуратно сложил страницы.
– Labdien! – опознавательный значок слегка шатнулся прямо перед его глазами.
– …ый день, – он положил газету на прилавок. – И винстон, маленькую пачку, пожалуйста.
– Zilo vai pelēko? – она была уже возле табачной стойки. Палец пытливо касался то той, то другой масти. В профиле грудь на ней сидела неплохо.
– Изви… А, синий, да, синий.
Через мелкорослую коллегу, вдруг попавшуюся под ноги, она дотянулась до верхней полки, приоткрывая татуировку над молодежно обвисшими штанами.
– И давайте две, да, две, если…
– Ko vēl? – она в плавном движении с полки до газеты положила на последнюю две пачки сигарет одну на другой ровно уголок в уголок.
– И, если можно, винтер-р…
– Ko, lūdzu?
– Жевачку.
– Kādu?
– Винтерфрэш, – он подправил очки и расстегнул кошелек.
– Vai viss?
– И это всё.
Чемодан выскользнул из-меж колен, но он проворно сомкнул под ним носы сапог.
– Divi lati, septiņdesmit četri santīmi.
Он положил на прилавок двадцатилатник.
– Jums mazāka naudiņa neatrastos?
Мгновение молча смотревши ей в лицо, он спросил в ответ:
– Неправильно?
И, звякнув тяжелым портмоне, выложил рядом с купюрой росбанковскую кредитку.
Она, не касаясь карты, взяла банкнот, завесила грудью радугу бумажек в кассовом ящике и принялась ловко считать. Пауза длилась недолго.
Мелочь едва уместилась в тарелку. Он зачерпнул часть ладонью и, не пересчитав, пытался запихнуть в набитый кошелек. Сантимы узвенели по полу.
– Ой, простите, – он пробормотал, всыпнул содержимое ладони просто в карман пальто и собирал по тарелке остаток.
Его чемодан тяжело осел на мокро истоптанный пол.
– Lūdzu! – она над черной шевелюрой обратилась ко мне.
Но грудь ей все равно шла и анфас. Уж как виноград лисице, а так ничего.
Еще с полной горстью монет, он отодвинулся, давая место мне:
– Всего доб…
– Paldies, veiksmīgu dienu!
– …рого.
Акт четвертый
Великому американскому страннику по случаю двенадцатиждыдвенадцатой годовщины смерти
Да, действительно: со здоровьем у меня с раннего детства не ладилось. В младших классах болел по четверти года, потом, правда, меньше. Но здоровье вообще не имеет значения. Это чушь, что я с пеленок обделен природой.
Точные науки мне никогда не были близки. Числа и стрелки мучили, как кошмар. Да не в том дело, чтоб не мог этого усвоить. Просто – претило.
Меня околдовывало прекрасное. Я рисовал, играл на пианино, читал, меня влекла литература, искусство, история… Все, что раскрывает внешний и внутренний мир человека, взаимоотношения, чувства… И связь с окружающим миром в разные эпохи. Свободного времени я не имел. После уроков посещал музыкальную школу или читал книги. На разных языках.
Друзей у меня хватало. По крайней мере, они считали себя моими друзьями. Так и не пойму, почему. Это загадка. Я не был спортсменом и не был крутым. Но еще с начальной школы мальчишки охотно дружили со мной, хотя я сам ни с кем особо близко и не сошелся.
И девушкам я нравился. Это понятно. Стройный, недурной, всегда вежлив, все знает… Чего же еще! Девчонки охотно общались со мной еще тогда, когда с остальными моими сверстниками только дразнились. Может, именно потому, что сам я никогда не дурачился. Я был другим.
Мне девчонки не нравились. Они были пустыми.
* * *
Уже сейчас, в этом гостиничном номере рядом с тобой, о своей жизни я думаю только в прошлом. О том, что произошло год, неделю, секунду назад. Все это невообразимо давно. Невозможно поверить, что мне всего лишь семнадцать. Скорее уж семьдесят. Я пережил больше, чем другой успевает в столетие.
Не время имеет значение, а способность переживать.
В гостинице я не впервые. Я чувствую себя совершенно свободно, и в эту минуту я вижу в тебе скорее подопечную, нежели женщину. Но это видимость. По правде говоря, мне так до конца и не постичь принесенную тобой жертву. Не верю, что в реальной жизни возможно что-либо подобное.
Но я не чувствую себя должником. Неоспорима и моя лепта. Эти два месяца! Без меня ты бы никогда не посмела покинуть этот бестолковый мир.
* * *
Никогда, и во время долгого и повседневного первого действия моей жизни, я не обитал на земле. В этом примитивном, злом, вульгарном мире. Я не считал своими друзьями ребят, которые себя таковыми воображали. Про себя я усмехался над девчонками, которым нравился. Все они были примитивны, злы и вульгарны.
И родители мои того же сорта. Не знаю, откуда я такой взялся, но я был иным. Меня никто не понимал. А я никого не любил. Я любил только абстрактную красоту: музыку, живопись, поэзию… Только соприкосновение с прекрасным не оставляло во мне того мерзкого чувства, которое неизменно возникало от обыденной суеты.
Это не преувеличение: я страдал. Вся моя жизнь – духовные страдания. С первых лет осознания своей личности.
Больше всего я любил летним вечером перед закатом лечь на землю и смотреть в облака. Которые стелются над закатным небом, и уходящее солнце окрашивает их в разные тона – от нежно-розового до кровавого.
Я смотрю в облака, пространственность которых буквально ощутима. Толщина, высота, изгиб небес – все близк и реально. Облака стелются слоями: одни выше, другие над самой землей. Кажется, можно даже определить, сколько километров разделяют эти слои. Между ними мчатся мелкие белые обрывки – с невообразимой скоростью, как сказочные паровозики.
Я смотрю в облака и ненавижу свою плоть. Это вульгарное образование, заставляющее меня обитать в примитивном мире. Я мечтаю быть духом там, среди них: в этой могучей стихии, движение которой земные черви не в силах постигнуть. Быть там в спокойных сумерках, быть там во время грозы, когда огромные валы взбесившихся туч мчатся по зловещим небесам и средь бела дня наступает глубокий сумрак; парить в ночи, когда луга и леса, затаившись под асфальтово-тяжелым небосклоном, обреченно дожидаются спасительного рассвета. Безоблачной ночью я затерялся бы в звездной россыпи Млечного Пути – столь спокойного, могучего и бесстрастного, которому совершенно безразлично существование ничтожного человека в каком-то из уголков Вселенной. Я хотел бы вечно наблюдать, как день сменяет ночь, поколение – поколение, галактика – галактику… И не участвовать. Вечно наблюдать и знать. Вникать в безначальное прошлое и бесконечное будущее.
До недавнего времени я не встречал никого, кто хотя бы подозревал о существовании моральных переживаний. Создавалось впечатление, что окружающие состоят исключительно из своих тел.
Однажды в восьмом классе я решил показать всем окружающим, кто они. Я замолчал. Просто-напросто молчал весь день. И не улыбался. Движения мои были замедленными, а взгляд – отрешенным. На вопросы учителей отвечал кратко и тихо. На моем лице было написано, что вызывать меня не надо. Хотелось, чтобы до всех дошло, что меня терзают душевные муки, не доступные их пониманию.
Но ведь не доходит! Почему меня мерят тем же мерилом, что и других?!
В первый день меня пару раз спросили, что со мной. Я ответил: «Ничего». Таким тоном, чтобы не оставить места сомнениям: случилось, и серьезное, но я не желаю сваливать на других свои проблемы. Вот! Ну же!
На второй день меня просто не замечали. Вроде и нет меня. Ничто дальше повседневной возни или очередных уроков никого не интересовало. Человек, который видит и чувствует, никому не нужен.
На третий день я явился в школу как ни в чем не бывало, веселился и шутил вместе со всеми. И меня снова обнаружили. Вот тут я и понял: они просто не в состоянии представить, что кто-то не такой, как другие.
Вся моя жизнь перевернулась в десятом классе, когда появилась ты. Я считаю этот день началом следующего действия моей жизни: акт второй.
Я сразу заметил, что ты не такая, как все. Ты держалась в стороне. Ни с кем особо не дружила, в девчачьи сплетни не ввязывалась, на уроках рассеянно глядела в окно, тайком листая мелкие книжечки (уж не стихи ли?), и время от времени что-то писала в маленькой тетрадке. Мне подумалось, что у тебя свой мир. Это уже было интригующе. До сих пор что-то свое, не предназначающееся для окружающих, имел только я.
Однажды я подбросил на твою парту записку с только что сочиненным мной четверостишием. Ты взяла, прочитала с равнодушным лицом… И все. Весь день я жалел о своем поступке. Не мечи бисера, козел! Но тут я ошибся. На следующее утро нашел на своей парте клочок бумаги. Без подписи. Но я уже знал, от кого.
Так все началось. Написал я ответное письмо. Нашел в журнале адрес и послал тебе домой. Ребячество с записками мне показалось глуповатым.
Переписка продолжалась полгода. До Рождества. В школе я вел себя по-прежнему нейтрально. Платил дань общественным нормам, а с тобой даже не перемолвился ни словом. Тебя все считали зазнайкой. Меня – нет. Я не смог одолеть себя и открыто признать, что они мне не нужны. Этим ты меня превзошла.
Никто и не подозревал, что между нами какая-то связь.
Каждый день я спешил домой в надежде, что в почтовом ящике меня ждешь ты.
Наша первая встреча. Рождество. Церковь. Нет места более подходящего для того, чтобы впервые коснуться руки человека, мир которого уже знаешь до самых глубин.
После молебна поехали ко мне. Было уже темно. Сучья деревьев в сказочный, безветренный вечер гнулись под тяжестью снега, искрясь в свете фонарей, словно осыпанные мириадами осколков зеркал. Невесомые снежинки, спускаясь, оседали в твои рассыпанные по плечам волосы. Ты улыбалась и молчала. Нам незачем было говорить. Мы смотрели друг другу в глаза и сияли.
Дома нас ждали мои родители. Тебе это было безразлично. Я так и знал. Ты иная. Тебя не интересовало их внимание. Они из другого мира.
Мать предложила кофе и пирожные. Старалась вовлечь нас в свой мир, чего бы это не стоило. Тщетно. Мы заперлись в моей комнате. Ты молча сидела на диване. Я сел за пианино и играл. До поздней ночи. Играл, и больше ничего. В музыке прозвучало все.
Где-то в третьем часу ночи я посадил тебя в такси. Ты в первый раз не ночевала у себя дома. Тебя ожидал допрос. Тебе это было безразлично.
Мы все чаще засиживались у меня до рассвета. Твои родители пожелали встретиться со мной. Увидеть того, с кем проводит ночи их дочь. Они думали, что мы делаем то, чем занимались бы они на нашем месте. Им не постичь, что ночью можно заниматься и чем-то другим. А мы даже не целовались. Все наше желание влилось в письма. В письмах мы сливались друг с другом. И душой, и телом. В письмах рушились границы. Любые.
Твои родители нашли мои письма. И прочли. С того дня тебе запретили со мной встречаться. Дом стал для тебя адом. И это тебе было безразлично. Ты просто перестала говорить с родителями.
Я больше не мог посылать тебе письма домой: их вскрывали.
В апреле мы купили почтовый ящик. Голубой, невзрачный ящик. Мы шли, улыбаясь. Слова были излишни.
Я прикрепил ящик на заборе, почти закрытом зарослями жасмина. Забор был голубой. Не знаю, кто за ним жил. Не моего ума дело. Главное, что совпал цвет и ящик не бросался в глаза.
Как только я забил последний гвоздь, ты бросила в почтовый ящик письмо и засмеялась. Неожиданно и чарующе.
Это был наш почтовый ящик. Исключительно наш. Впредь мы по дороге в школу или домой бросали и вынимали послания. Это стало особым ритуалом. Другим такое не понять.
Через три недели ящик оказался сломанным и оскверненным.
Это понятно любому.
* * *
Часы показывают ровно девять. Мы выбрали именно это время. Было бы глупо дожидаться символической полуночи и соответствующей усталости.
Гостиница замерла. Полный покой. Пришел час нам остаться… Остаться только нам. Обоим. Вдвоем.
Мы садимся на кровать. Просто так – поверх одеяла. И не раздевшись.
Сначала я задумывал этот вечер роскошнее. Со всем, чем мы хоть когда-то занимались вдвоем. Вся наша жизнь в один вечер. Но это оказалось слишком трудно. Этот бестолковый мир сильно привязал нас к себе. Я произошел от него, и он не хочет признавать, что я давно уже принадлежу чему-то повыше. Низменный инстинкт заставляет держаться этой вульгарной жизни. Он давно одолен, но все-таки капелька примитивного влечения зацепилась в душе и не позволяет, не велит отрешаться. Именно поэтому мне не хотелось слишком тянуть с развязкой. Я способен заставить себя насладиться падающим занавесом, но для этого требуется вся моя воля. Я не в силах делать то, что мешает полной самоотдаче. Могу только сосредоточиться на том, что привело нас в эту гостиницу в моей родной, проклятой Курляндии.
* * *
Силачом меня не назовешь.
Физическая сила вообще имела для меня слишком мало значения, чтобы ощутить ее постепенную потерю. Но осенью одиннадцатого класса я все-таки осознал, что стал очень слаб. Необычно слаб. В моем теле поселились неопределенные, как будто отдаленные боли. Они казались знакомыми. Как бы знакомыми.
Пошел я к врачу. На обследование. Без ведома родителей, разумеется. Так же, как и ты самостоятельно справляешся с очередными месячными. Я уже належался в больницах, в некоторых даже по нескольку раз.
Ответ был утешительным. Слегка, мол, захворал, но точнее это объяснят моим родителям. Профессионально невежливая подростковая врачиха отказалась посвятить меня в эту проблему поподробнее.
На следующий день я обманул тетку в регистратуре и добыл свою карточку. У меня была обнаружена лейкемия.
Я и не собирался лечиться. Я знал, чем это кончается.
Много лет назад от лейкемии умерла сестра моей матери. Это был скверный период моего детства. Она умирала некрасиво. Она не умела по-другому.
По-моему, это должно происходить иначе.
Так начался третий и заключительный акт моей жизни.
Я часто думал о смерти. В детстве, обидевшись на родителей, я несчетное количество раз воображал, как кончаю с собой и как они потом в отчаянии просят прощения, но ничего уже не поправишь. Я часто мечтал о медленном, чарующем потухании неизлечимо больного. Казалось, не может быть ничего прекраснее спокойного и осознанного ухода от мира сего, сдержанно посмеиваясь над ним. Но не издыхать на больничной койке подобно моей тете.
Сначала охватило отчаянье. Я долго боролся, но заставил себя почувствовать величие моего нового состояния. Даже себе неохотно признаюсь, что без тебя, возможно, и не смог бы одолеть эту животную жажду жить.
На следующий день я рассказал тебе о своей наступающей смерти.
Ты не промолвила ни слова.
В тот день мы сблизились настолько, насколько позволяет наша несовершенная плоть. А как же иначе! Времени-то мало. Надо овладеть всем, что нам отпущено. Ты шла мне навстречу естественно и раскованно. Молча.
День спустя ты сказала, что умрешь вместе со мной. Это и есть настоящее начало третьего действия. Вся моя предыдущая жизнь не стоила и половины того, что мне дали последующие два месяца. А ты… Ты за эти месяцы отдала и всю оставшуюся жизнь. На такое только ты и была способна. Не верю, что в толпе вокруг нас нашелся бы хоть один, который два месяца в своем мире оценил бы выше десятилетий в здравии, бесчувствии и тупости. Не пустыми словами оценил бы, а… А так, как ты. Даже если бы и имел свой мир.
Твое решение меня не удивило. Я поступил бы так же. До этой гостиницы мы дошли совершенно закономерно. До занавеса.
* * *
Радедорм. Единственное средство, достойное занавеса. Нет ничего вульгарнее умирающего тела, которое насильственно увлекает душу с собой в небытие. Дух должен оставить нас спокойно и величественно, пока плоть еще функционирует. После падения занавеса эта ненужная скорлупа может и спокойно угаснуть. Это уже не наше дело.
Большой глиняный кувшин с водой. Нам обоим казалось, что он должен быть именно таким.
Одна пилюля мне. Глоток воды. Пилюля тебе. Глоток. Пилюля мне…
Мы смотрим друг другу в глаза. В твоем взгляде столько бесконечного доверия, что меня на миг охватывают сомнения. Действительно ли это то, чего ты желаешь? Неужели я стю того, чтобы ради меня проститься с жизнью?!
Идиот! Ведь мир – это то, что дарю я. Тебе. И ты – мне. Физическая жизнь не имеет значения. Тебя и вправду не за что жалеть. Ты богата.
Двадцатая пилюля тебе. Глоток.
Точка.
Слова излишни.
Мы опускаемся на одеяло. Закрываем глаза и беремся за руки. Пытаемся почувствовать друг друга. Почувствовать, как оба вместе спокойно и сладко погружаемся туда, где уже не будет этой пустоты, суеты, поверхностности…
Голову заливает приятная тяжесть. Очень скоро. Пилюль было много. Чувствую, что настал момент. Только сейчас испытываю сущность. До этого скорее наслаждался ритуалом.
Еще пара минут сознания. И несколько часов умирания. Умирания, которое нас уже не коснется.
Опираюсь на локоть и затуманенным взглядом впиваюсь в тебя. Ты неподвижна и бледна. В сознании ли ты еще?
Наклоняюсь над твоим лицом и легонько тебя целую. Горящие губы еле заметно подрагивают, но не раскрываются. Твои зубы сжаты. Похоже, ты ничего уже не осознаешь.
Я нежно сжимаю пальцами твои щеки, чтоб раскрыть сомкнутые губы для поцелуя. Вдруг резко отвожу пальцы, отодвигаюсь от твоего лица, так и не поцеловав, оттягиваю одеяло в сторону и замираю рядом с тобой. Соображаю уже туговато. Даже тревога, впитывающаяся в мою душу, притуплена и нежна.
Еще минута, и меня не станет. А тебя?
Меня страшат твои щеки!
* * *
Сижу на кровати. Все вокруг призрачно и кошмарно. Что происходит?
Я болел…
Самоубийство…
С какой стати я жив?
Смотрю на тебя. Ты спишь еще. Твое лицо искажено болью и ужасом. По правде говоря, это даже не ты. Это крошечный коричневый теленок. Заколотый теленок, отрезанную голову которого я не сумел забыть с раннего детства. Почему-то успел полюбить это обреченное существо. Но ведь это же не его голова. Она должна быть твоей.
Охватывает тревога. Кошмар! Ясное дело – это сон. Бесспорно. Но – как же проснуться?
Резкие движения рук. Нет. Не то.
Я давно уже научился во сне распознавать, что сплю. И заставить себя проснуться. Это просто: надо хоть что-нибудь сделать своим настоящим телом. Голосом, рукой, носом. Но – настоящим. Ни к чему действия тем телом, которое видишь и чувствуешь во сне. Но до чего ж трудно отключиться от сна и ощутить это настоящее тело.
Пытаюсь кричать. Тщетно. Это мой голос во сне.
Все проходит само по себе. Сон отступает, я открываю глаза и сажусь на кровати.
Ты стоишь у окна и глядишь наружу. Там все цветет и зеленеет. Поют птицы.
Мы с тобой вдвоем в гостиничном номере. Все уладилось. Лейкемия, пилюли – это всего лишь дурной сон. Я здоров. Ты – со мной. За окном весна. Вчера, когда мы приехали сюда, на улице дул промозглый ветер.
Вчера слякоть. Сегодня – цветение. Это чарующе!
Это не то…
Ты поворачиваешься ко мне и улыбаешься.
У тебя нет глаз. Ты улыбаешься, а в пустых глазницах болтаются нервы. Толстые электрические провода с торчащими концами медных проволок. Глаза остались на подоконнике. Большие, прозрачные, с медными обрывками нервов.
Напрягаю все силы и кричу.
Это не впервые. Мне только приснилось, что просыпаюсь. Я еще во сне. Этот кошмар пострашнее.
Ты приближаешься. Я кричу все громче. Это ужасно. Знаю, что сон, но страх буквально душит (до чего же страшное слово!).
Слышу слабый стон другими ушами и поворачиваю вновь обретенную голову. Наконец-то моя родная. Видение тает.
Открываю глаза. Вокруг темно, но я чувствую над собой потолок. Зато времени суток не чувствую. Голова как ватная. Я словно наполнен тяжелой, вязкой жидкостью. Зато наконец-то я настоящий.
Отвратительное настоящее! Болезнь моя не выдумка. И самоубийство также… Я болен! Это не сон!
Зачем? Зачем я жив?!
Мгновенно, прямо-таки невообразимо резко меня охватывает отчаянье. Умереть… Еще раз… В одиночку… Нет! Не смогу!
Приподнимаюсь в кровати. Все ярче осознаю, что я и вправду жив. А ты?
Мысль о том, что и ты не умерла, перерастает в безумную надежду столь же мгновенно, как недавнее отчаянье. Я уверен, что ты жива. Какая там смерть! Чепуха! Радедорм этот не смертелен! Ты просто спишь.
Ищу тебя в одеялах. Где лицо? Не пойму. Голова мутная. Шарю по простыням, пока не нащупываю твою кожу. Что это за часть тела?
Кожа прохладна и влажна. О боже! А мне двадцати таблеток оказалось мало… Значит – умирать еще раз. Теперь – в одиночку!
Нет!!!
Откидываюсь в кровати и стараюсь собраться с мыслями.
Больница? Поздно…
А все-таки… Чем черт не шутит!
Откуда эта противная вонь? Настоящий сортир. Все время воняло, что ли? Или только что началось? Здесь что, уборная рядом?
Наряду с возрастающим отчаяньем меня мучает неопределенный, неуловимый отблеск уже пережитого ужаса. В наркотическом сне меня преследовали леденящие душу кошмары. В памяти чередуются оборванные сцены.
Горит свеча. Комната. Мы спим.
Последний поцелуй… Ты неподвижна и безжизненна. Что меня так взволновало? Почему мои пальцы отдернулись от твоих щек?
Твое лицо… Отчаянно распахнутые глаза. В твой рот низвергается вода из большого глиняного кувшина. Тонкие, костлявые пальцы сжимают твои скулы и не позволяют закрыть рот. Во рту белые кружочки.
Сдавленный крик. Пол забрызган водой. Белые бисеринки на полу. Тощие пальцы плотно смыкаются вокруг твоей шеи. Голова мечется по подушке…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.