Текст книги "Белая обитель"
Автор книги: Валерий Рыжков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
День второй
Есенин разбудил чету Устиновых еще до наступления рассвета, около пяти часов утра. Он пришел в красном халате, такой домашний, близкий.
Есенин хотел немедленно ехать к Клюеву. Они с трудом его уговорили немного обождать до рассвета. Он вернулся к себе в номер.
Эрлих спал. Есенин лег на постель и с открытыми глазами ждал рассвета. Ему нравилось смотреть на Исаакиевскую площадь. Над Исаакием сначала свет был густо-синий. Купола собора будто горели в синем пламени рассвета. Медленно, по-зимнему долго светлел и голубел рассвет молочного неба.
Сергей лежал и улыбался, как ребенок.
– Смотри! – он растормошил сонного Эрлиха и указал рукой в окно.
– Смотри, синий свет, свет такой синий! В эту синь даже умереть не жаль.
– Сережа, не надо опять о смерти, – вяло откликнулся Володя.
– Чудак, я же не помирать собрался, а исповедоваться, все думают: я весь в стихах. Чепуха! Я еще лучше напишу. Только много во мне иронии накопилось за эти годы, – он замолк, а потом тихо произнес: – Я только сейчас стал писать то, что во мне мое есть, и теперь оно начинает выплескиваться из меня через край.
Он встал с постели. Одеяло и подушка были сбиты в кучу. Он заходил по комнате. Пальцы его рук дрожали. Он подошел к столу, достал какие-то листы и проговорил:
– Я хочу Клюеву показать мои новые стихи. Пусть оценит. Хочу не столько его слышать, а видеть его выражение глаз, лица. Было время, когда я слышал и подражал этим поэтам. А теперь представляешь – мне подражают. В имажинисты меня записали, только какой я имажинист, я просто русский поэт, а не подражатель французской моде.
Помнишь те две революции, восемь лет назад, как много мы ждали с новой Мессии, а то вышло – не успели прийти эти к власти, так уже учат, как надо стихи писать, а сами только и могут как подражать агиткам Демьяна Бедного да восторгаться стихами граммофона Маяковского, но он тоже плохо кончит, поверь мне, я знаю его, когда-нибудь он, строптивый, нарвется на гранитную власть сапога. Убьют его, но постараются увековечить как пролетарского поэта. А Горький сейчас за границей отсиживается, хотя дружбу с марксистами водил всегда, я видел его затравленные глаза, когда ему в Берлине читал «Черного человека». Черного человека все боятся, – и чуть тише он произнес, – и я боюсь. Милый друг, сам не знаю, откуда взялась эта боль.
Есенин встал с постели, подошел к столу и отпил глоток вина из бутылки. Отер губы и стиснул до боли свою кудлатую голову.
– Мне не нравится, когда каменья брани летят в меня, как град рыгающей грозы, но тогда я крепче жму руками моих волос качнувшихся пузырь, – он сделал паузу и еще чуть тише продолжил.
– Так хорошо мне вспоминать заросший пруд и хриплый звон ольхи. У меня родина есть! У меня – Рязань. Я вышел оттуда и какой ни на есть, а приду же под иконами умирать.
Все они думают так: вот – рифма, вот – размер, вот – образ и дело в шляпе. И мастер. Черта лысого – мастер. Этому и кобылу научить можно. А ты сумей улыбнуться в стихе, шляпу снять, сесть, вот тогда ты – мастер. Вот тогда ты плотник, а сколько слов нужно превратить в щепу, чтобы в руках заиграло изделье палехом. Ой, как много труда, Володя! Сам знаешь, наш хлеб достается в поту, – он потер ладони.
– Знаешь, Володя, вчера я от радости, что на свободе, гладил лошади хвост. Поехали к Клюеву, я после Гейне у него учился.
– Рано. Еще девяти часов нет, – заметил Эрлих, – еще рассердится на нас за неурочный час прихода.
– Подождем. Он человек угрюмый, но талантлив, знает несколько языков, не смотри, что он из глуши, наперегонки с Демьянами. Но я его не виню, потому что уважаю.
– Тебя, Сережа, тоже почитают за большого поэта.
– Где уж, – он улыбнулся в ответ, – больше ругают.
– Не скажи, вспомни в апреле прошлого года: ты приезжал сюда, тогда останавливался в гостинице «Европейская».
– Да, точно. Тогда правил корректуру «Москвы кабацкой». Помню этот зал Лассаля, там я читал стихи до боли в горле. Выхожу, а у выхода восторженные поклонницы.
Действительно, в тот вечер поклонницы с визитом ринулись на поэта, подняли его на руки и понесли в гостиницу. Вот так донесли на руках до гостиницы, обрывая пуговицы с его костюма на память. Поклонницы хотели даже внести его в номер, но швейцар и служащие забаррикадировали вход и заставили девиц разойтись, угрожая вызвать милиционеров.
– Тот вечер прошел изумительно, – улыбнулся Сергей, – меня чуть не разорвали эти восторженные девки.
А восемь лет тому назад, когда я писал «голубень», сам верил в мужицкое счастье: плечами трясли мы небо, руками зыбили мрак, а зачем?
– Отчего? – спросил Эрлих, но Сергей продолжал, не отвечая на вопрос, читать поэтический стих.
– Не бродить, не мять в кустах багряных лебеды и не искать следа. Со снопом волос твоих овсяных отоснилась ты мне навсегда.
Да оттого, – вдруг он будто вспомнил, что он не один в комнате, – потому что волос выцвел, а зерна глаз осыпались, завяли, и имя тонкое растаяло, как звук. Как такое написать без молодости, без вдохновения? Теперь я только скандалить умею, это у меня еще получается, а остальное – шиш.
– А ты попробуй – как прежде напиши!
– Тогда мне нужно вернуть молодость, потом веру в Бога или на худой случай – в коммуну, теперь ни богам, ни большевикам не верю. Бабка меня в детстве по церквам таскала к попам, все учила креститься да молиться, а потом пришли большевики, близкие ушли в эмиграцию. Они меня – кто за шиворот, а кто за штаны тащили в свои трубадурские ряды. А я хотел бы петь, как я хочу: на холму про тех, кто сгиб, кто канул во тьму; о други игрищ и забав, уж я вас больше не увижу; в забвение канули года, вослед и вы ушли куда-то, – он сделал долгую паузу, потом будто очнулся от сна. – Вижу, как светлая рязанская дева в оконном углу с тихой улыбкой на тонких губах держит меня на руках, хочет, чтобы я спал, а я не сплю: сказок жду. – Он ледянящим взглядом посмотрел вокруг и тихо прошептал: – Только знаю: будет страшный вопль и крик, и отрекутся люди славить новый лик. Вот такой конец той детской сказки. Володя, мне часто снится стая туч, по-волчьи лающих, словно стая злющих волков, всех зовущих, – он подошел к окну на площадь, поднял взгляд к небу, – заря как волчица. Вот и рассвет, – произнес с насмешкой Есенин.
– От таких снов можно похолодеть, – сказал Эрлих и поднялся с дивана.
– А они, Володечка, мне снятся давно, – Сергей сделал еще глоток вина из бутылки. – Сегодня будем пить, петь, гулять! Наше дело – праздник.
– Поедем к Клюеву. Его мнение о моих новых стихах дорого.
Есенин встал со стула, снова присел, потом порывисто поднялся и зашагал по комнате.
– Теперь и Клюев не пишет о солнце, о росе, а пишет, как все, о большевиках. Какой я был глупый, когда в «Иорданской голубице» кричал аллилуйя, небо – как колокол, месяц – язык, мать моя – родина, я – большевик. А за границей я дебоширил под их песню: «Интернационал», а сколько посуды перебил там в последнем решающем бою, и все скорее, чтобы досадить всем прилизанным под «аля-рус» Мережковских и Гиппиус, и делал это я с пьяного зла. Айседору любил и ненавидел. Она красивая баба, с разворотом, а меня при себе как собаку держала, чтобы я ее ляжки описывал и радовался ее кривляниям в своих стихах. Дудки, три к носу. Не получился из меня дворняжный поэт. Думаешь, что писать проще, чем выделывать па перед долларовой публикой? Вообще-то не было никакого преображения – товарищи Блок, Чапыгин, Разумник – Иванов, Клюев и другие лежат бездомными на Марсовом поле… Теперь живу я в нашей новой Р-раж-пу-ублике.
– Едем к Клюеву, девять часов, – решительно произнес Есенин и потянул Эрлиха за собой.
В девять они поехали к Клюеву. Подняли его с постели, он нехотя встал, долго одевался и ворчал на ранних гостей.
Потом они втроем пришли в «Англетер», в номер Есенина. Сергей прочитал Клюеву все свои новые стихи. Клюев с грустно-хмурым взором, безулыбчиво слушал, по-менторски, надменно. Волосы его были острижены по-крестьянски, поверх косоворотки на длинной цепи висел крест, он слушал сидя, сложив руки на животе, посматривал то на Есенина, то на Эрлиха из-под своих мохнатых мужицких бровей. Его раздражала есенинская легкость стиха. Он в нем видел отступника. Он понял, что Есенин с этими стихами уходит навсегда из старой поэтической церкви, в которой Клюев был в роли церковного старосты. И поэзия Есенина никогда теперь не будет звучать на клиросах его церкви. Клюеву непременно захотелось уязвить этого деревенского негодника в элегантном европейском, но уже потертом костюме.
– Ну как, Николай? – смиренно спросил Есенин, терпеливо ожидая ответа.
– Хорошие стихи, Сережа, очень хорошие стихи! Вот если бы все эти стихи собрать в одну книжечку да издать ее с золотым обрезом, она стала бы настольной у всех нежных барышень.
Клюев встал и начал одеваться, натянул шапку и влез в пальто, суетливо продвинулся к выходу.
Есенин сидел молча, мрачно насупившись, и смотрел в одну точку. Он расстался с Клюевым сдержанно, позвал при прощании его на вечер к себе. Клюев обещался, но так и не пришел в гостиницу.
Сергей вспомнил, как когда-то он предвидел эту встречу и это расставание с близким и дорогим ему человеком. Клюев был старше Есенина на девять лет. Это он, Клюев, по салонам водил его одетым в наряд из поддевки, с рубашкой, вышитой как полотенце, с голенищами в гармошку сапогами. Всем нравился, и Сологубам с Гиппиусихами, этот забавный молодой самородный поэт. Клюев тоже был молодец. Он маляром прикинулся, как-то к Городецкому с черного хода пришел на кухню, и давай кухарке стихи читать, та за барином побежала. Тот принял в нем участие. Свои первые стихи он Городецкому на кухне и прочитал. Клюев был изобретательным, как и все поэты.
В своей поэзии Сергей ушел дальше своего учителя. У Клюева к Есенину была и ревность, и зависть.
Сергей подошел к окну и увидел, как по площади удалялся, сгорбившись, Клюев.
Сергей припомнил: «И тот, кого ты ждал в ночи, прошел, как прежде, мимо крова. О друг, кому ж твои ключи ты золотил поющим словом?»
Есенин был сомневающимся человеком, иногда сам себе не верил, до чего у него бывают хорошие стихи. Если он раз десять перечитает стихи по памяти, то ему казалось, что это и не его стихи, а кого-то другого. Без поддержки он не мог написать иногда даже строчки. Если кто-то читал ему его стихи, он восклицал:
– А я и не знал, что у меня такие хорошие стихи. А у меня вот так получается: вырву из себя. Оно и ушло от меня, а я остаюсь ни с чем. Ведь мне ничего не осталось, и себя я не сберег для тихой жизни, – он тяжело вздохнул и тоскливо произнес: – Как я хотел бы пожить в тишине, в постоянстве. Все они на меня обижаются. Клюев за то, что я больше не крестьянский поэт, не имажинист, не большевик, – с усмешкой сказал он, отпил шампанского и произнес вслед давно ушедшему Клюеву: «Да лучше писать для барышень, чем пыжиться перед властью».
На вечер пришли Устиновы. Елизавета Алексеевна принесла самовар.
Пришли Ушаков, старик-писатель Измайлов, потом заходил Иван Приблудный. Гнали чай. Сергей снова читал стихи, в том числе и «Черного человека». Он излагал планы: «Снимем квартиру вместе с Жоржем. Тетя Лиза будет хозяйкой. Возьму у Ионова журнал. Работать буду. Вы знаете, это мы только праздники побездельничаем, а там за работу».
Всем понравилось несколько раз сказанное поэтом, но мало кто в это верил, зная Сергея, который мог сесть в поезд и умчать обратно в Москву. В то же время ему дальше Питера и ехать было некуда. Тут для него была передышка и от одиночества, и от надзора. К ночи все гости ушли.
День третий
На другой день он рано встал, побрился, посмотрел на себя в зеркало. Он выглядел довольно посвежевшим. Растер щеки полотенцем, брызнул на себя одеколоном, одел пиджак с широкими лацканами, поправил галстук, причесал волосы, которые стали более прямыми и жесткими.
Он подошел к окну, отодвинул штору. Наступал тихий зимний рассвет, мягко падали снежинки на площадь, укутывая Исаакиевский собор в зимнюю шубу.
Он жил каким-то предчувствием радости. Он теперь любил два времени года: осень и зиму, в предчувствии ожидания возрастной осени и долгой зимы.
Тогда в его палитре были только яркие краски весны и лета: выткавшийся на озере алый свет зари, а зори пенились и таяли; со звуками в троицино утро, слышен утренний канон, в роще по березкам белый перезвон, а на бору со звонами плачут глухари; в вечер голубой слушать, как дремную песню негромко поют рыбаки где-то вдали, на кукане реки.
Он понимал, что все шло безвозвратно.
– Теперь я чувствую себя как инвалид. Пора вернуться к своей жизни, сыграть еще раз, развернув тальяночку.
Он отошел от окна и подумал: как рано пришла к нему осень, а теперь наступает зима.
Об осени любил писать Пушкин, особенно когда был в ссылке в Тригорском. Осень описана у Есенина по-деревенски: тихо, в чаще мож-жевеля, по обрыву; осень – рыжая кобыла, чешет гриву; осенним холодом расцвечены надежды; покраснела рябина, посинела вода; месяц, всадник унылый уронил повода.
Он услышал за окном разговор извозчиков. Подошел к зеркалу и сказал отражению: «Слышишь, мчатся сани, слышишь – сани мчатся. Хорошо с любимой в поле затеряться». Он открыл дверь, вышел в коридор, прошел мимо портье и оказался на безлюдной площади.
К номеру пять подошел тот самый черный человек, только он был уже переодет в дорогой серый костюм: двубортный пиджак, отутюженные брюки, и ботинки из мягкой черной кожи. Он вынул отмычку из кармана пиджака и плавно ввел в замок двери, сделал два поворота и неторопливо приоткрыл дверь, а потом, не оглядываясь, быстро шмыгнул в номер.
Окна были зашторены, и утренний свет слабо проникал в комнату. Он осмотрелся, прошел к кровати, провел рукой по одеялу, потом просунул руку под матрац, и его пальцы крабообразно поползли по уголкам постели.
В углу дивана стояли пустые бутылки от вчерашней застольной попойки; черный человек пересчитал бутылки, ухмыльнулся и пробубнил про себя: «Забулдыга, поэ-эт». Последнее слово он нарочно растянул и осклабился, потом подошел к столу, на котором лежал исписанный клочок из блокнота, брезгливо провел по нему ногтем указательного пальца, не сдвигая с места лист. Несколько книг лежали тут же на столе. Черный человек хмыкнул в нос и прошипел: «Поэтик припас для восторженных питерских девиц свои вирши. Авантюрист. И пожевать тут нечего», – он оглядел стол и отошел от него.
Черный человек, так ничего и не найдя, отошел от стола. Он осмотрел чемоданы, пошарил рукой по белью, ничего не обнаружив для себя, подошел к креслу и сел на его край.
Он тупо посмотрел в угол на трубу парового отопления, его глаза покрылись будто блевотой. Он наблюдал, как паук пополз в угол и спрятался в обойную щель.
Он встал, ухмыльнулся, подошел к зеркалу: отражение холодного и черного человека смотрело из Зазеркалья; чем светлее становилось в комнате от проникновения дневного света, тем бледнее было отражение, и наконец оно исчезло.
Черный человек исчез, закрыв замок на два поворота.
Есенин шел не спеша по Большой Морской, с любопытством рассматривал лубочные нэпмановские вывески на бывших дворянских домах, где жили новые хозяева страны: Россия в начале века оказалась на глубоком изломе выбора новой жизни; отменялись чины, но присваивались новые звания, забывались старые гимны, складывались новые песни, в которые, как клинья, вбивались новые слова, включая матерные озлобленной на восьмой год последней и решительной пролетарской революции. Но и она не сумела сразу подмять всех под сапог нового режима. Люди продолжали появляться на свет, жить и в то же время любить, а потом только умирать, и ничего этого новее не могла придумать новейшая история Великой Эпохи.
Он пересек Гороховую улицу и вышел на Невский проспект; тут было уже многолюднее; он походил по Невскому, наклонив голову, избегая даже случайных встреч с кем-либо из старых знакомых.
Он зашел в маленький букинистический магазин на Невском, постоял у прилавка, полистал некоторые книжки. Тут он увидел свою книгу «Трерядницы» московского издания за двадцать первый год в ладонях молоденькой женщины. Потом он обратил свое внимание на то, как она близко рассматривала страницы сборника. Ее светлые волосы были расплетены и выбивались из-под меховой шапки, одета она была в меховой полушубок и теплые зимние ботинки. Сергей подошел к ней и встал рядом – ему захотелось услышать ее голос, почувствовать запах ее волос.
В нем вновь проснулось озорное и беззаботное хмельное настроение.
– Вы читали когда-нибудь этого поэта? – спросил Есенин.
– Мне муж немного рассказывал о нем, но он любит Маяковского. Знаете, у наших друзей два лагеря: кто ходит на пролетарского Маяковского, а кто на деревенского Есенина, так говорит мой муж.
– А вы? – настойчиво спросил он.
– Я не знаю, мне нравятся стихи про любовь, – она улыбнулась, опустив глаза.
– Тогда Надсона надо читать!
– А вы кого любите из поэтов? – спросила она тоном наивной барышни.
– Я-я, – несколько растерявшись, протянул Есенин. – Не знаю, но я знаком со многими поэтами.
– И с Сергеем Есениным? – она повернула обложку книги к нему лицом, смешливо посмотрела на него.
– Этого я тоже знаю, – лукаво начал Есенин, он стал входить в роль двойника, – даже с ним знаком. Он мой тезка, меня тоже зовут Сергей.
– Меня Лена, – в тон ответила она ему, ее широкие глаза раскрылись, и ресницы, как крылья бабочки, вдруг взлетели, разбрызгивая искры смеха. Ее личико было с оттенком южного загара.
– Вы петербурженка? – спросил он.
– Нет, я скорее всего теперь буду русская сибирячка, – ответила она.
– Почему?
– Муж получил назначение в Кузнецк.
– Он комиссар? – уточнил он.
– Был. Теперь чиновник, – подчеркнула она. Мы заехали из Москвы в Ленинград, вечером уезжаем, я его попросила приехать сюда. Мы тут с родителями до войны жили года два, я помню от того времени только Летний сад и цирк. Потом мы уехали в Тамбов и там застряли. А я год назад вышла замуж.
– За комиссара, – шутливо произнес он, – и вырвалась из-под родительского крылышка.
– Почти так, – с некоторой грустью ответила она.
– Я подарю вам эту книгу моего друга.
– Вы шутите! – воскликнула она.
– Что я подарю, то на этот счет не шучу.
– Я о другом, я хочу сказать: неужели вы его друг?
– Да! Я ему лично подсказал одно стихотворение. Откройте вот эту страницу, и я вам прочту мое стихотворение. Послушайте, вот это я подсказал ему: «Закружилась листва золотая в розоватой воде на пруду…».
Она следила глазами по тексту, покачивая своей светло-русой головой.
– … Где ты, где ты, моя тихая радость, все любя, ничего не желать?
– Очень здорово, у вас лучше даже получается, чем у поэта. Вы его действительно знаете, вы счастливый человек!
– Это почему же?
– Знакомы с поэтом.
– А поэты, вообще-то, забавный народ, порой говорят о мирах, истекая любовною истомою, – он посмотрел на нее с вызовом. Она не приняла его тон.
– Я думаю, ему лет сорок пять, – проговорила она.
– Поэты так долго не живут, – возразил он.
– Моложе?
Не получив ответа, она продолжала описывать портрет:
– Тогда он с бородой и крепкими мужицкими руками, а волосы у него русые, глаза карие.
– Нет, этот бороду не любит носить, а руки у него действительно, как у пахаря, и глаза у него голубые.
– Любит женщин, – лукаво улыбнулась она.
– Тут вы попали в самую точку, но с женщинами он не умеет ладить.
Он расплатился за книгу и протянул ей.
– Читайте, когда вам будет грустно, и тогда, может быть, вы вспомните это зимнее утро и эту книжную лавку и приедете когда-нибудь сюда вновь.
– Я не знаю, как вас благодарить.
– Если у вас время еще есть, то я хотел бы, чтобы вы составили мне компанию для прогулки до Летнего сада.
– Я хотела там погулять перед отъездом. Одной мне не очень хорошо. Как я ужасно этого хочу, Сергей. Вы явились мне как добрый ангел. Только мне узнать бы, который час?
Она оглянулась и увидела настенные часы, посмотрела, а потом, прижав книгу, произнесла:
– У меня есть в запасе час-два.
– Три, четыре, – продолжил он счет.
– Сережа, я сказала ведь только час-два, – она сделала вид, что хочет рассердиться на него.
– Ну что, мадам, пойдемте прощаться с Петроградом. Они вышли на Невский, который уже жил своей будничной жизнью, со своей суетой и дневными хлопотами. Они перешли мост через Мойку. Есенин остановил спутницу у моста.
– Из этого дома, там кафе было, – он показал на угловой дом, где была кондитерская Вульфа, – Пушкин ушел на дуэль. Стрелялся из-за красавицы Натали. Поэты вообще народ ранимый и тяжко переживают измены любимых. Вы любили, Елена Прекрасная? – грустно спросил он.
– Мужа.
– Муж к категории любви не относится, мужа, как и родителей, любят из родственного долга. А я про любовь со страстью.
– Тогда нет, – тихо произнесла она.
– Полюбите, и вы тогда много поймете в жизни, научитесь различать правду от лжи, радость от горести, да много чего.
– А как же выражение «любовь слепа», – заметила она.
– То пословица про неудачную любвь. Пушкин был повеса, но какой поэт! И теперь то в памятнике в Москве, то тут в бронзе. На Руси любят ставить памятники. Вообще-то, памятник, я думаю, должен быть один, и там, где сам желал поэт. Чтобы люди шли к нему, как в Мекку на поклон. А так идеологией пахнет, а поэты – народ свободолюбивый.
При жизни Пушкин был обречен на гонение. Его любили только те женщины, которым он в альбомчик писал любовные послания, а мужья почитали это за оскорбление. Их нет, а стихи есть, даже «Чудное мгновение». На Руси поэты были чуть выше царских шутов. Их и в революции зовут для утехи. Теперь спорят: принял Пушкин участие в декабрьском восстании или нет? Сто лет не спорили, а теперь спорят. Это своевременно. Он пострадал бы и в том, и в другом случае. Царь, несмотря ни на какие оправдания, отправил бы его в очередную ссылку на Псковщину. А если бы те победили, еще неизвестно, как бы закончил жизнь. А так в тридцать семь лет поставил себя под дуэльный пистолет. Поэтам не надо связываться ни с царями, ни с комиссарами.
– Натали – несчастная женщина, – вздохнула Елена, поджав пухлые губки.
– Я думаю, если она любила его, то тогда несчастная, если не любила, то прожила, считай, не мучась. А вообще-то, я не верю женам поэтов. Поэты из-за жен завсегда вдвое несчастны.
Они пошли дальше, дойдя до Екатерининского канала, свернули и пошли вдоль канала в сторону собора Спаса-на-крови. Он подал ей руку для того, чтобы помочь перейти через дорогу, и почувствовал ее теплую мягкую ладонь.
– У вас такие нежные пальцы. Как вы там будете в Кузнецке за хозяйку? Там, наверное, натуральное хозяйство, и нужно все делать самой, а ваши ручки так нежны.
– Сережа, вы меня идеализируете. Моя мама меня научила вести хозяйство.
– Вы не похожи на эмансипированную стриженую жену ответственного работника.
– Тогда вы тоже не похожи на Дон Жуана.
– А на кого?
– На затравленного… – она вдруг замолкла.
– Волка, – вспыльчиво произнес Сергей.
– Нет! Человека, – поправила она его с печалью в голосе.
– Меня погубили женщины, потому что любил всех искренно, а из них никто так и не полюбил меня, как я мечтал. Себя обманывали и меня. Я и сам был обманываться рад. Но я могу любить только любовью хулигана.
– Как это, Сережа? – она испуганно посмотрела на него.
– Не бойся, хулиганская любовь – это не по уголовному, а по-есенински. Мне бы только смотреть на тебя и видеть глаз зеленый омут.
– Зачем?
– А чтоб прошлое не любя, ты не ушла к другому. Я был бы покорным.
– Я не люблю слабых, Сережа, – твердо возразила она.
– Я слаб, потому что все проплясал и пропил, и жизнь прошла без оглядки. У меня была женщина, она хотела, чтобы я навеки забыл кабаки.
Они вошли в Летний сад, который был в зимнем наряде. Липы в снегу, дорожки разметены. Статуи утопали в сугробах.
– Ты такая ж простая, как все, как сто тысяч других в России, – он сделал паузу.
– Сережа, я думала, что демоны бывают смуглы и черноволосы, не догадывалась, что бывают светловолосы, с голубыми глазами. У меня мурашки по рукам бегают.
– Поэты все сумасшедшие, с ними дружить нельзя.
Еще одна парочка, которая проходила мимо, с удивлением посмотрела на них. Он увидел их и смолк, но уже успокоиться не мог. В нем все вибрировало, в голове звенело, а она завороженно смотрела на него, смутно понимая, о чем он говорит. Но этот настрой охватил и ее. Она раскрыла губы, которые в полуулыбке застыли, как и ее глаза.
– Сядем рядом, – он пригласил ее на скамейку. Она послушно, как партнер по спектаклю, села рядом, и будто какой-то суфлер заставлял ее произносить в ответ реплики.
– Восток – дело деликатное. Когда женщина любит, то ей и черная чадра не помеха, – он приостановился и заметил: – Можем, конечно, продолжить наш спор, но вы озябли, попьем горячего чая или что-нибудь еще погорячее, тут есть кондитерская на Литейном.
– Мое время истекает, – поеживаясь от озноба, произнесла она.
– Вы как Золушка. Но еще час ничего не изменит в вашей жизни. Да я и не завтракал, а уже полдень, можно и по стаканчику пропустить.
– Я не пью.
– Женщина и не должна пить, я о себе говорю.
– Мой муж тоже не пьет.
– У вас положительный муж. Берегите его. Идемте, а то мы тут от холода заледенеем. Для этих прохожих мы уже похожи на античные статуи Психеи и Адониса.
Они встали со скамейки. Она пристально посмотрела на него и улыбнулась ласково.
– Никогда не думала, что буду лично знакома с Сергеем Есениным. Я вас действительно представляла иным. Однажды я была на вечере поэзии, где выступал этот громила Маяковский. Я помню: ругал многих поэтов и вас тоже. И тогда я подумала, что Есенин должен быть этаким былинным Ильей Муромцем. Чтобы достойно сражаться с громовержцем Маяковским.
– А тут невысокого роста светловолосый поэт. Мои особые приметы: рост – один метр шестьдесят восемь сантиметров, возраст – тридцать лет, волосы – светлые, глаза – голубые, лицо – овальное, нос – прямой. Под таким портретом я подписываюсь в заграничном паспорте. Это чтобы меня там не потеряли. Только, кому мы там нужны, рязанские ребята? – иронично закончил Есенин.
– А вы читали новые стихи?
– Да, из придуманного мною цикла «Любовь хулигана».
– А у вас есть про юг, про тепло? – поеживаясь, спросила она.
– Чтобы вам согреться? – спросил он. – Таких нет. Потому что дальше Баку и Тифлиса меня не пустили. Там были кое-какие мысли навеяны о Востоке. Я сам по пьянке выдумал и про Тегеран, и про Шираз, и про Босфор. Если придется вам читать «Персидские мотивы», не верьте тем стихам, это мои главы из сказки «Тысяча и одна ночь». И писал я их почти каждый день, чтобы не лишил меня головы какой-нибудь султан.
– Вы были у них в плену? – наивно спросила она.
– Не совсем, но за мной приглядывали всегда.
– Но это делали для того, чтобы вы не похитили, Сережа, какую-нибудь персиянку, а то бы вы непременно утопили ее в Волге матушке реке.
– Может быть и так, в буйстве я так и делаю, но только топлю себя в стакане вина. Я могу быть ручным. Меня только еще никто не мог приручить к себе. Там девушек держат, как на цепи, и под черной чадрой. Это все равно что прятать бриллиант в шкатулке. Там такая чудная природа, что если бы я там родился и жил, то описал бы каждый камень гор, и луна там огромней в сто раз, чем в Рязани. Я своей жене разрешил бы там не носить чадру.
– Вы бы стали национальным героем, – шутливо заметила она.
– Только если ради поцелуя прекрасной Л алы.
– Вам бы там некогда было грустить, южанки – горячие девушки, – лукаво улыбнулась она.
– Нет, как только их поцелуи таяли на губах, я вспоминал рязанские раздолья, волнистую рожь при луне и такую девушку, как ты.
– Может, они сейчас думают о вас.
– О! Южанки быстро забывают свою любовь. Они от тепла застывают в телесную медь. По мне так: жить так жить, любить так уж влюбляться.
– Знаете, Сережа, в этих стихах у вас меньше грусти и тоски. Так что южное солнышко и золотая луна нам на пользу.
– Поэт и там поэт. Быть канарейкой не хочу. Я думаю, что, если бы я родился и жил там, все равно сгубили бы меня руки милой.
Он порывисто прижал ее к себе, а она опустила голову, и он почувствовал ее горячее и ровное дыхание на шее. Он поднял ее голову и в глазах увидел по слезинке, которые вот-вот могли покатиться с ее ресниц. Он улыбнулся ей, взял ее под руку, и они пошли по снежному Летнему саду…
Дошли молча до Литейного проспекта. У Сергея переменилось настроение, да и молодая женщина почувствовала себя несколько подавленно. В кондитерской они попили горячий чай с пирожными. Сергей ощутил в себе легкий озноб и стал нервничать, его кончики пальцев выбивали барабанную дробь. Она была грустнее прежнего.
– Я навеял на вас меланхолию, Елена Прекрасная, – заметил Сергей.
Она посмотрела на него, но ничего в ответ не произнесла, она будто боролась со своими чувствами. Он видел ее нежное лицо, ее безгрешные губы. Он улыбнулся и тихо сказал:
– Вы сейчас пойдете к себе, я вас отпускаю.
Она хотела ему что-то сказать, но он ее остановил на полуслове.
– Простите меня. Я знаю, вы не та.
Она благодарно улыбнулась в ответ. Они вышли из кондитерской. Он остановил экипаж. Лихач придержал свою лошадь, спросил, куда, немного подумав, посмотрел на барышню и за обещанный червонец согласился везти с ветерком.
Она села в экипаж, прижав к груди книгу. Сергей подошел к ней и, увидев в ее глазах слезы, сам готов был застонать, но губы его разжались в безнадежной улыбке, и он на прощание тихо произнес:
– До свиданья, друг мой! До свиданья!
Возница тронул поводьями лошадь, и экипаж покатил к Невскому. Они вскоре исчезли из виду. Сергей стоял грустный и растерянный. Шел мокрый снег.
К вечеру Сергей вернулся в гостиницу, поднялся к себе в номер. Потянул носом воздух, осмотрел комнату, подошел к зеркалу, ему показалось, что оттуда кто-то смотрит на него. Подошел к столу, отлил из бутылки водки, залпом опрокинул в рот, вытер губы рукой. Он постоял немного, встряхнул головой и прошел к портье, потребовал не пускать кого бы то ни было к нему.
Вернулся в номер. Взял лист, хотел что-то написать, потом бросил его под стол. Подошел к окну, посмотрел сквозь морозное окно на площадь. Смеркалось. Зажгли фонари.
К нему зашли Устиновы. Они узнали, что он запретил к себе пускать, а им объяснил, что так ему надо для того, чтобы из Москвы не могли за ним следить.
Он ходил по комнате, заложив руки в карманы, изредка поправляя волосы.
– Сережа, почему ты пьешь, ведь раньше меньше пил? – спросила Елизавета Алексеевна.
– Ах, тетя, если бы ты знала, как я прожил эти годы. Мне теперь так скучно!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.