Текст книги "Удивление перед жизнью. Воспоминания"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
Любовь с первого взгляда
Выступал я однажды на творческом вечере артиста Геннадия Бортникова в Доме культуры северной водопроводной станции. Мы рассказывали молодежи о своих профессиях. Обратно в Москву ехали в маленьком автобусе. Рядом со мной села брюнетка средних лет, очень оживленная или старающаяся казаться оживленной, энергичной, интересной. Она заговорила о любви. Что там, в ее жизни, происходило на этой многострадальной почве, я не догадался, но что-то ее мучило. Она говорила об этом чувстве рационально, стараясь и от меня добиться каких-то точных указаний и разъяснений. Я был усталый, вялый, и, оттого что она говорила какие-то примитивные слова, мне совсем не хотелось вступать в разговор. Слушал ее трескотню и дремал.
– Как по-вашему, бывает ли любовь с первого взгляда? – напористо задала она мне нелепый вопрос.
Я ответил: бывает и с первого, и со второго, и с пятого, и с семьдесят девятого…
– Нет, с первого не бывает, – категорически отрезала попутчица, очевидно прикинув в уме свой жизненный опыт, – в это я не верю.
Проворчав что-то неопределенное, я погрузился в дремоту. Женщина доказывала свою правоту пространно и горячо, а я уплывал далеко… На самую грань 1935 года.
Я в Москве второй год. Учусь в театральной школе. Второй год, а чувствую себя одиноким. Наступает мой любимый праздник – Новый год.
Вечером играем спектакль. Мы, студенты, заняты в массовках. Мой товарищ Витя Барков говорит:
– Хочешь, пойдем встречать Новый год к моим знакомым?
А у меня настроение препаршивое. Вспоминаю Кострому, маму, папу, елку в доме, друзей, Ниночку, мою костромскую любовь, нежную и чистую. Вспоминаю, как мы стояли у ее калитки. Уже светлело небо, в ветвях громадного дерева начинали попискивать пробуждающиеся птички. Сначала одна, потом другая, третья, и постепенно в кроне дерева рождался такой многоголосый хор, что, казалось, все дерево было нафаршировано птичками.
– Нет, – говорю я Баркову, – не пойду. Да и не в чем.
– Возьмем у Степана Петровича, – уговаривает Витя.
Степан Петрович – это главный костюмер театра. Бедные студенты выпрашивали у него кто пиджак, кто брюки из гардеробной театра, когда надо было идти в гости или на свидание к любимой. И ведь давал Степан Петрович, не отказывал, нет. И сколько, может быть, любовей сберегли эти даваемые взаймы брюки и пиджаки, сколько радости они принесли людям!
– Ладно, – говорю я вяло, – пойдем.
Неприятно одалживаться, гораздо приятнее давать. Стоим перед кругленьким, маленьким Степаном Петровичем.
– Дайте Новый год встретить.
Степан Петрович для виду хмурится.
– Только не испачкайте.
Скрывается в глубь гардеробной и выносит пиджак. Выносит! Милый, дорогой Степан Петрович! Навсегда, на всю жизнь спасибо тебе! Везет мне, везет! С какими людьми все время встречаюсь!
Облачаюсь. В самый раз. Синий в рубчик. Борта немножко замазаны гримом. Не беда, только бы самому чем-нибудь не капнуть на эту прелесть. Такого у меня, конечно, никогда не будет… И все же настроение гадкое.
Идем по улицам. Метет метель, переметает снег с одного тротуара на другой, а потом обратно – сначала налево, потом направо, опять налево, опять направо. Глупая метель. Нет, совсем не хочется идти, совсем не весело. И не будет весело. Тускло что-то все вокруг. Но безвольно плетусь. Витя Барков, в своей дурацкой шляпенке и сам тощенький, перегнулся пополам под напором вьюги. Идем молодые, о которых поют: «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране…»
Улица Фрунзе… Ленивка… Фу, как завивает и завывает! Лебяжий переулок, дом 1/9. Мрачная лестница. Второй этаж, третий. Звоним. За дверью уже слышен смех, чувствуется тепло, гости. Щелкает замок, распахивается дверь… В ее проеме на фоне елки, которая сверкает, разукрашенная, в углу комнаты, там, за второй, тоже открытой дверью стоит девушка. Беленькие кудряшки, синее вельветовое платье с коротким рукавчиком, большой кружевной воротник. И огромные сияющие глаза. И вот тут, в эту секунду, в этот миг, я и влюбился в нее по уши, целиком, без остатка. Остановилась метель, внутри меня что-то выпрямилось, освободилось, развернулось.
– Входите! – сказала она.
Ай! Услыхав ее голос, я совсем улетел в другую галактику. Все! Конец!
– Входите! – повторила она.
И я вошел в другую полосу своей жизни.
Надежда Варфоломеевна Козлова
…Экая ты глупая, женщина в автобусе! Что ты мне зудишь в уши: «Нет, нет! Не бывает! Человека сначала надо узнать, выяснить его качества…» Господи, несчастное ты существо, обделенная ты судьбой бедняга… А я родился в праздник. «Тебя, нарядная, ласкает счастье», – говорит отец Лоренцо в «Ромео и Джульетте». Сколько всякой всячины принесла мне эта любовь – и отчаяние, и бешенство, и восторг, и исступление. «Всякое бывало», – как говаривали Бен-Акиба и Маяковский. Я и корчился на раскаленной сковородке ревности, и пытался покончить с собой, и исходил стихами, и повизгивал от восторга. Она предпочитала мне других. Но я продолжал любить. Мучиться и любить. Десять лет. И на фронте:
Через огонь, через снаряды,
Через кровавые тела
Гляжу на шелковые пряди,
Их на ладони расстеля.
И в госпитале:
Я вижу все твои богатства,
Голубоватый свет в глазах,
Где солнце любит рассыпаться,
Как эхо звонкое в горах.
И в Костроме, именно в годы, когда жил у отца после госпиталя:
Бродит сквозь сумерки синие
Осень в дырявом плаще.
Я при огне керосиновом
Смысл постигаю вещей.
Пламя холодное желтое
Листом осенним дрожит.
Что-то большое, тяжелое
В маленьком сердце лежит.
Я исходил стихами и продолжал любить, несмотря ни на что. И я опять скажу своей судьбе: спасибо! Спасибо за эту любовь – большую, безрассудную, нелегкую.
Зато я понимаю стихи Блока, Маяковского, Ронсара и сонеты Шекспира. Я все это пережил сам лично, своей собственной персоной. И «зимний ветер играет терновником, задувая в окне свечу», и «выбегу, тело в улицы брошу и, дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась», и «будь самой горькой из моих потерь, но только не последней каплей горя». А не вошедшая в роман строфа из «Евгения Онегина» написана Пушкиным именно обо мне:
Да, да, ведь ревности припадки
Болезнь, так точно, как чума,
Как черный сплин, как лихорадка,
Как повреждение ума.
Она горячкой пламенеет,
Она свой жар, свой бред имеет,
Сны злые, призраки свои.
Избави Бог, друзья мои,
Мучительней нет в мире казни
Ее терзаний роковых.
Поверьте мне, кто вынес их,
Тот уж, конечно, без боязни
Взойдет на пламенный костер
Иль шею сложит под топор.
Я человек, сомневающийся попеременно во всем. Не сомневаюсь только в своих ощущениях и импульсах. Но это мои ощущения и мои импульсы. И хотя я говорил, что субъективен, но не настолько, чтобы не подозревать о существовании иных ощущений и импульсов у других людей, и не могу исходить единственно из своих потребностей, ощущений и понимания, предлагать другим свой образ жизни. Не могу, даже исходя из опыта. В конце концов, это только мой личный опыт. «Любите, как я!» – мог бы я воскликнуть в восторженном экстазе. Экая была бы чушь!
Но когда теперь некоторые юнцы или девицы с печальным апломбом или наглостью говорят: «Теперь этой вашей книжной любви не бывает», – я и верю и не верю. Не верю оттого, что и сейчас бывает «под окном стояние, тряски нервное желе». И верю, оттого что вижу, какие толпы, оравы, орды ворвались в храм Венеры и с гиком шуганули оттуда всяких амуров, едва успевших выпорхнуть в двери и окна.
Мы с женой, той семнадцатилетней девочкой, которую я увидел на сказочной елке 1935/36 года, еще существуем. В этот месяц, который я провел в больнице после операции, жена ежедневно приходила ко мне, принося что-нибудь вкусное, выхаживала меня. И строчку из того же Пушкина «…как тень иль верная жена» я сейчас воспринимаю совсем не так иронически, как шаловливо понимал ее раньше, а только в положительном смысле. «Верная жена» – спутник жизни, товарищ до конца дней. Горе тем, кто не имеет верного друга до гроба! А «тень»… Человек без тени, видимо, привидение.
…Возвращаюсь в 1946 год. Снова Москва, снова поиски работы. Нашел! Взяли в ЦДКЖ. Вот тут-то самое время рассказать и об этом удивительном театре.
ЦДКЖ
Конечно, деятели крупных театров, допустим МХАТа, Малого, БДТ, Вахтанговского или даже имени Пушкина, могут считать подобный театр почти несуществующим, видимым разве что в микроскоп. Смотрят, так сказать, сверху вниз. А ведь это неправда, что сверху видней, – наоборот, заберитесь вы на какую-нибудь верхотуру, что оттуда увидите? И людей-то не разглядите, не то что бабочек, муравьев, цветы, – все то, из чего соткана жизнь. Одни контуры, один общий пейзаж. Словом, лично для меня театр ЦДКЖ был не прибежищем, а своего рода открытием.
Что он, этот театр, имел: репетиционное помещение, редкие спектакли в Москве и выезды, выезды, выезды. Два вагона – один для декораций, другой для актеров, режиссеров, дирекции, администрации. Всем по полке. Только директору целое купе. И готовили пищу на керосинках в тамбуре. И хотя я проработал в этом театре всего два года, но столько увидел! И Крым, и Кавказ, и Среднюю Азию, и просторы России. Ну когда, каким образом и на какие шиши я мог бы объездить и увидеть все эти края с десятками городов, сел, аулов! Увидеть Регистан, Биби-Ханым, Шахи-Зинду, дворец кокандского хана, мавзолей Тамерлана, медресе в Бухаре, где мы ночевали в похожих на каменные мешки комнатах бывших учеников этого духовного училища. Когда поднимаешься по врезанным в гору ступеням Шахи-Зинды, а слева и справа от тебя возникают мавзолей за мавзолеем и каждый сверкает сказочной красотой, соревнуясь блеском своим с соседними, то чем выше взбираешься в гору, тем сильнее охватывает тебя волнение от нахлынувших сильных чувств, и уже начинает чудиться, будто ты поднимаешься в самое царство небесное!
Я не сумею описать красоты Средней Азии, ее архитектурные совершенства, ее просторы и призрачные в сизой дымке горы на горизонте, яркие одежды людей. Я еще застал время, когда женщины, правда, уже немногие, носили паранджу, и было странно видеть, как в Ташкенте, садясь в трамвай, женщина придерживала паранджу зубами, чтобы при посадке та, качнувшись, не открыла лицо. Не сумею я описать и особую ясную тишину, и вечно ясный воздух. Хорошо у Есенина: «Золотая дремотная Азия опочила на куполах». Эта строчка не покидала меня в тех краях. И вот только об этой моей растворенности в особой тайной атмосфере Азии, которую я чувствовал и всей кожей, и ноздрями, и какими-то еще своими шестыми, седьмыми и десятыми чувствами, только об этой новой ауре мне и хотелось сказать.
Повторю: если я нахожусь рядом с гробницей Тамерлана, надгробной плитой Баха (или Рембрандта) или даже просто вижу глобус, по которому изучал сферы Коперник, я чувствую прикосновение к вечности.
А сколько за эти поездки было смешного, всевозможных забавных случаев! Вот пример.
Играли все ту же неизменную «Мачеху». Заболела актриса, исполнявшая роль служанки Маргариты. Спектакль отменить нельзя, и я взял на себя эту роль, только звали меня уже не Маргарита, а Феликс, слуга. Отсюда следовала еще одна каверза. Везде, где говорилось о Маргарите, естественно в женском роде, надо было говорить о Феликсе – уже в мужском. Кажется, просто, но только кажется. «Мачеху» играли без конца, и текст сам собой отскакивал от зубов, слова вылетали раньше их осмысления. Актеры боялись оговориться. Напряжение сильное. И вот Полин, артистка Надя Михайлова, обращаясь ко мне – Феликсу, – вместо фразы: «Ты хочешь, чтобы я умерла!» – произносит: «Ты хочешь чтобы я умер!» Все на мгновение остолбенели, но тут же «поехали» дальше.
Я очень люблю всевозможные забавные случаи, которые нередко бывают в театре, многих сам был свидетелем. К сожалению, не записывал их и забыл. Но еще один помню.
Играли пьесу Корнейчука «Правда» в Театре Революции. В самом начале пьесы в степи на полустанке встречаются два главных персонажа – крестьянин Тарас и рабочий Кузьма. Занавес пошел, началось действие, и артист Александр Иванович Щагин, играющий рабочего Кузьму, знакомясь с крестьянином, спрашивает:
– Как звать-то?
И актер Иван Григорьевич Агейчиков произносит:
– Кузьма. (То есть имя, которым зовут рабочего.)
Наступает мертвая тишина. Мы, участники спектакля, окаменели. Всем ясно – играть пьесу дальше невозможно. Помощник режиссера театра готов был дать занавес и, извинившись перед публикой, начать сначала. Но Щагин самым решительным образом выходит из положения и говорит:
– Нет, это я Кузьма, а ты Тарас.
О тысячу раз милый моему сердцу зритель! Можно было ожидать, что он ахнет, расхохочется, вознегодует. Ничего подобного. Зритель не шелохнулся. Он ничего не понял и, вероятно, подумал: «Что-то я тут не совсем понял. Буду смотреть дальше, разберусь». А понять-то ничего нельзя было. И спектакль спокойно поплыл дальше.
Воспоминание о поездке в Среднюю Азию связано и с такой, казалось бы, прозаической стороной: базары, рынки. У меня к ним особая страсть. Я и в Москве часто хожу и на Ленинградский рынок, и на Центральный, и на Черемушкинский, и на Палашевский, да почти все знаю! Красиво! Особенно осенью. Лотки завалены зеленью и плодами. Все оттенки. Багровая свекла со свежими темно-зелеными в красных прожилках листьями; сочная морковь всех желто-оранжевых красок; огурцы, гладкие или в пупырышках; нежная бело-розовая или красная, как клубника, редиска; важные помидоры; темно-лиловые, будто лакированные, баклажаны. Я уж не говорю о плодах юга. Все дорого, но глаза наслаждаются бесплатно.
А базары Средней Азии – на них покупать продукты только для Гаргантюа и Пантагрюэля. В жизни не видывал таких громадных персиков, дынь, арбузов, винограда. Наши «дамские пальчики» и не пальчики вовсе, а так, одна фаланга, а там именно все три, длинные и нормальные пальцы взрослого человека. А как бережно и художественно уложен в плоские плетеные корзины инжир – зеленый, оранжевый, фиолетовый, и каждый ряд проложен виноградными листьями, на которых еще блестят капельки утренней росы. Всюду, где есть вода, растительность Средней Азии поражает своей мощью. Есть во всем этом что-то могучее, как проявление мощи самой земли. Недаром еще древние изображали богиню земли такой дородной женщиной.
Покой и мощь земли ощутил я в Средней Азии.
А потом Кавказ и нежный Крым. Правда, в Крыму в тот год еще был сильный голод. Мы буквально остолбенели, когда вышли из нашего дома-вагона в Симферополе. Прохожие брели как бы во всеобщей скорби, опустив головы, медленно и печально. Город горя – таким остался он в моей памяти в ту поездку. Это сейчас там все сверкает и живчиком бьется предкурортная жизнь.
Притихшие, как на похоронах, мы сели в автобус и молча доехали до Ялты. В Ялте было лучше. Но на рынке продавалось только мясо дельфинов. Это очень невкусное мясо. Я пробовал, и меня чуть не вырвало. Может быть, дельфины действительно какие-то высшие существа и их мясо – подобие человеческого.
Весенний Крым цвел, благоухал, сверкал, но в тот год как-то тоже скромно, вежливо, с пониманием времени. И розы, и акации, и каштаны, и даже маргаритки на клумбах как бы говорили: мы цветем, но извините нас за это и не обращайте на нас внимания. Весна была переменчивая, вплоть до неожиданно выпавшего снега, на несколько минут покрывшего белым пухом все цветы. И когда снег тут же стал таять, из-под него сразу же показались роскошные распустившиеся цветы, и это было уже как в сказке «Двенадцать месяцев».
Из Ялты мы должны были ехать в Форос – почти самую южную точку Крыма. Нас предупредили: дорога опасная, много обвалов. Первым поехал грузовик с декорациями, а часа через три – и мы. Обвалов не было, но дорога действительно была скользкой и усыпанной камнями. Спускаясь непосредственно к Форосу по немыслимо трудной, вырубленной в скале над пропастью дороге, мы испытывали страх. Ширина ее – только-только проехать нашему небольшому автобусу. Водитель вел машину крайне осторожно. Ползли медленно, но коварная, как бы смазанная дегтем дорога все время подталкивала машину к обрыву. Глядя в окно вниз, я видел под собой не землю, а бездну. Именно над ней нависал кузов. Спуск продолжался мучительно долго и в абсолютной тишине.
Спустились. Вздохнули облегченно. На крыльце бывшего имения Кузнецова, когда-то владевшего фарфоровыми фабриками – теперь санатория какого-то важного учреждения, – стояли машинист сцены Генрих и шофер. Они-то и уехали на грузовике с декорациями. Генрих с криком: «Есть Бог!» – бросился к нам и, захлебываясь, рассказал, как они с водителем грузовика избежали неминуемой гибели. Еще не доезжая спуска к Форосу, грузовик наскочил на камень, видимо свалившийся сверху, резко рванул влево и полетел в пропасть. Но на краю обрыва росло дерево. Грузовик переломил его, нижняя часть дерева пронзила кузов, и машина, повиснув своей передней частью над пропастью, замерла. «Как на булавке стрекоза». Генрих и шофер были в кабине и висели в воздухе. Цепляясь за ветки, а потом за скользкие края скалы, они выбрались на дорогу. Пережитое еще пульсировало в их глазах и мышцах лица.
Декораций нет. Машина осталась висеть там. Играть спектакль без декораций в данном случае было невозможно, да, откровенно говоря, и отдыхающих было мало, и выглядели они вялыми, не так страстно желающими зрелищ, как великие пошехонцы.
На обратном пути мы остановились около нашего зловещего грузовика. Вышли, посмотрели. Поняли, что испытали наши товарищи. Жутко. Грузовик продолжал парить в воздухе.
А на Кавказе, в Дарьяльском ущелье, тоже сказочном, когда мы спускались из селения Казбеги вниз, в ущелье вполз плотный ледяной туман. Мы ехали в этой густой холодной сметане в открытом грузовике, и наша одежда превратилась в твердые корки льда. Доехав до Орджоникидзе, мы опрометью бросились в винарню, и зубы наши стучали о края стаканов. Но самым жутким оказалось то, что мы вскоре узнали. Ехавший впереди нас автобус с экскурсантами упал в пропасть, и все пассажиры погибли.
Честно скажу: если поездки по стране, возможность широко видеть мир были интересными чрезвычайно, сама работа не радовала. «Мачеха» Бальзака и «Машенька» Афиногенова – вот и весь основной репертуар нашего театра тех лет. А после ранней смерти художественного руководителя театра ЦДКЖ – прекрасного актера МХАТа, очень славного человека Николая Ивановича Дорохина – наступила пора безвластия, самая плохая пора в любом театре, время, когда каждый актер, мнящий о себе нечто более значительное, чем есть на самом деле, тянет одеяло на себя. Пора интриг, склок, разнобоя. Актеры никогда не умели управлять собой. Могут быть отличные рысаки, но без кучера они – табун. А коль в упряжке, то понесут.
Наконец в театр пришел новый художественный руководитель – Мария Осиповна Кнебель, тоже прекрасная актриса МХАТа, режиссер (вместе с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко она поставила «Кремлевские куранты»), замечательный педагог. МХАТ в то время тоже оказался без руководителя – не так давно умер Хмелев, – и Мария Осиповна вынуждена была уйти из родного гнезда. Она нашла приют в нашем театре.
Жизнь трижды приводила меня к Марии Осиповне. Первый раз – в театральной школе, об этой забавной встрече я еще расскажу; второй раз встреча произошла именно в ЦДКЖ; а в третий – Мария Осиповна ставила мою пьесу «Страницы жизни» в Центральном детском театре.
Эта миниатюрная женщина – феномен. Стойкость ее перед жизнью достойна и восхищения, и поклонения. Ум ее – редкой ясности, дарования – бесспорны. Книга «Вся жизнь», написанная Кнебель, может подтвердить мои слова со всей определенностью.
Так вот, придя в театр ЦДКЖ, Мария Осиповна встала перед дилеммой. Необходимо было освободиться от одного из режиссеров. Их было двое – Борис Гаврилович Главацкий и я. Скорбный жребий пал на меня. И я вновь оказался без работы. Это было уже в конце 1948 года.
Хожу по начальству. Отказ за отказом. Получаю свою пенсию, и все. Голодать-то я привык. А тут – какой стыд: я уже женат, муж называется… Подкармливаюсь у родителей жены. Теща и тесть добры, гостеприимны. Но знаю – сами живут в ниточку. Поешь-ка чужой хлеб, узнаешь, как он проходит в горло.
И тут – вот они, злые когти жизни! – в довершение мучений приходит письмо от Натальи Сац с требованием – или немедленно прислать пьесу, согласно договору (а я уж и забыл о нем, бездумно подписанном в счастливые времена), или так же незамедлительно вернуть аванс – три тысячи рублей. Мне мерещился скандал, суд, а главное – позор.
И вот в эти-то мерзкие дни, чувствуя себя никому не нужным, заплеванным и униженным, – плетусь я в тот же Лебяжий переулок, дом 1/9, квартира 35, где меня когда-то в новогоднюю ночь озарило солнце, плетусь, чтобы получить тарелку супа, и совсем не ожидаю ничего хорошего. Но именно в этот-то день и произошло то необыкновенное, на что я не обратил никакого внимания.
Поел у милых Козловых, собрался уходить, а Александра Константиновна, моя теща, протягивает кусок газеты и говорит: «Прочти, Витенька, какая интересная статья. Может, пьесу напишешь».
Какую пьесу! Это звучит в данном случае как издевательство, как насмешка. Сунул статью в карман своего неизменного австрийского френча и забыл о ней. Сколько дней таскал ее с собой, не помню.
Положение безвыходное. Брожу без цели по улицам. Сижу, одолеваемый мыслями, в своей келье. Ох уж эти пустые мысли! От них сам себя презираешь. Хожу из угла в угол злой как цепная собака. Сунул руку в карман: что это за бумага? А-а-а, газетная статья. Ну, что там пишут, что заинтересовало Александру Константиновну? Чепуха какая-нибудь. Глянул вполглаза. Заинтересовался. Сел на стул. И все во мне перевернулось. Отчаяние, печаль, а главное, злость превратились в пар, поднялись в воздух и вылетели в форточку.
Очерк излагал трогательную историю. В Новосибирске у студентки пятого курса медицинского института стало гаснуть зрение. День ото дня хуже. Она должна была оставить институт, но ее подруга стала заниматься с ней на слух и довела до государственных экзаменов. Девочка закончила институт, и, после того как, безнадежно больная, побывала у бесчисленного количества врачей в разных городах, приехала она в Москву и в глазной клинике, что на улице Горького, ей верно поставили диагноз, сделали операцию и вернули зрение.
Я читал статью и плакал. Может быть, оттого, что девочке помогли все, а мне никто не помогал. И вот с этими-то моими слезами сострадания и умиления вытекли моя безнадежность и озлобление на жизнь.
Злоба – непроизводительная эмоция. Злой может творить только зло, хотя бы самому себе. И в уме моем сразу же возникла пьеса, можно сказать, от начала до конца. Я написал ее в три недели. И писал уже не ради денег, а в свое собственное удовольствие. Еще не дописав пьесу до конца, я отправил текст в Алма-Ату в театр и вскоре получил от Сац письмо с одобрением: дописывайте и присылайте.
Эти три недели работы, хотя в моей бедной жизни ничего не изменилось, были днями больших удовольствий. Я мало выходил из комнаты и все грыз сухой урюк, большая коробка которого оставалась после поездки в Среднюю Азию с покойным для меня театром ЦДКЖ.
Совсем забыл сказать: мне в это время было около тридцати шести лет. Возраст почтенный, но я совершенно не ощущал его. Мне казалось: я молодой человек и у меня еще все впереди.
Когда-то давным-давно, когда я учился на втором курсе, театр наш выехал на гастроли в Воронеж. Стояло роскошное жаркое лето. Мы много купались в реке Воронке, гуляли в парке Сельскохозяйственного института на окраине города, да и здание театра, в котором проходили гастроли, находилось в городском саду. На гастролях всегда свободного времени уйма. Ни уроков, ни репетиций, только спектакли.
Однажды, не помню уж в силу каких обстоятельств, укрываясь от палящего солнца, я стоял с актрисой Юдифью Самойловной Глизер в тени раскидистого дерева и, развлекая мою уважаемую собеседницу, смеясь, рассказал, как только что сидел вот на той скамейке, ко мне подошла пожилая цыганка и предложила погадать по руке. Я не люблю гаданий, не верю в них, но, может быть, не люблю оттого, что где-то, видимо, в самой глубине своего существа, боюсь их. Предреки мне какую-нибудь гадость, еще осядет она в душе и будет болтаться там ненужной мутью. Верь не верь, а вдруг?.. Нет, не люблю и не хочу гадать. И в приметы не верю, и в сны. И если иду из дома по важному делу и что-то забываю, то немедленно возвращаюсь. И если вижу явно дурной сон, с той же легкостью не обращаю на него внимания. И действительно, ничего не сбывается. А чему быть, того не миновать, хоть снись тебе одни пирожные и любого цвета кошки пусть дорогу тебе перебегают. И я не хотел услуг гадалки. Но вы знаете цыганок. Она не отходила и сыпала какие ни попадя слова, уговаривая. Тогда я достал из кармана рубль, дал ей и еще раз отклонил предложение. Цыганка подхватила деньги, сказала: «Спасибо, дорогой!» – сунула мой желтенький рубль в бездонный карман широченной юбки и со словами: «Ну, слава Богу, и брехать не надо!» – исчезла.
– Вот видите, Юдифь Самойловна, разве можно верить гадалкам! – заключил я рассказ.
Глизер молчала. И вдруг как-то задумчиво произнесла:
– Я умею гадать по руке.
Я не мог понять, шутка это или всерьез. Но по спокойному лицу собеседницы, по ее каким-то печальным глазам я понял – не шутка.
– Погадайте мне, – дерзко сказал я.
– Нет, не буду.
– Почему?
– Не хочу. Иногда видишь такое – сказать страшно.
– И скажите! Я же не верю в гадание.
Глизер сопротивлялась, я настаивал.
– Хорошо, – наконец согласилась Юдифь Самойловна, произнеся это слово уже каким-то спокойным и почти пустым тоном. – Дайте руку.
– Левую? Правую?
– Все равно.
Она взяла протянутую мной ладонь, глянула на нее без особого напряжения и через несколько секунд опустила.
– У вас будет трудная жизнь. Может быть, вы умрете молодым. Но если выживете, жизнь сложится интересно и даже счастливо.
Я видел, как ей неприятно и мучительно говорить эти слова. Она добавила: «Пора идти». И ушла.
И я забыл ее слова. Вспомнил я их спустя десятилетия, когда судьба моя обернулась светлой стороной. Вспомнил и поразился точности ее предсказания. Как я уже писал, в войну молодым я лежал в палате смертников целый месяц и должен был умереть. В тридцать шесть лет пошла моя первая пьеса – и сразу чуть ли не в ста театрах страны. Я сделался драматургом.
Что видела Глизер на моей ладони? Может быть, действительно наши судьбы написаны на ней или на звездах? Не уверяю, но и не отвергаю категорически. Но, как и раньше, гадания не люблю, да с тех пор ни единого раза и не гадал. А теперь и гадать нечего. И в приметы совершенно не верю. И в сны. Суеверие. Вера всуе.
Вторая часть гадания Юдифи Самойловны Глизер начала сбываться в марте 1949 года.
Пьеса «Ее друзья» закончена. Кому бы ее показать? Перебираю в уме всех знакомых в театральном мире. Не нахожу, к кому не совестно было бы обратиться. Вспомнил! В Детском театре работает Тарас Дмитриевич Соловьев, бывший актер Театра Революции, игравший Жадова в спектакле «Доходное место», поставленном В.Э. Мейерхольдом. Он играл эту роль столь вдохновенно, что по праву делил шумный успех с самой Марией Ивановной Бабановой – Полинькой. И человек был открытый, общительный, ясный.
Завернув в газету свою рукопись (о перепечатывании не могло быть и речи, на это требовались деньги), я отправился на площадь Свердлова. Служебный вход в ЦДТ – со стороны улицы Пушкина. Я сунулся туда. Трепещу. В полулепете спрашиваю вахтера: не могу ли я увидеть актера Соловьева? После каких-то выяснений разрешает пройти.
Соловьева я не видел, по-моему, с довоенного времени. Встретились.
– Здравствуйте, Тарас Дмитриевич!
– А, это ты. Здравствуй, Виктор. – Дружески, как будто вчера виделись.
– Я написал пьесу…
– Да ну!
– …Хотел бы, чтобы вы ее послушали.
– Когда?
– Сейчас.
– Сейчас?
– Если у вас есть время.
– Собственно, милый, времени у меня нет. – Тарас Дмитриевич взглянул на часы. – А она длинная?
– Нет, не очень.
– Экая досада… И ты знаешь, у театра репертуар сверстан уже на весь год. Так что…
– Да я вам просто так хочу почитать…
Нежелание слушать мою никому не нужную пьесу было сломлено его человеческой деликатностью.
– Ну ладно. Только, знаешь, я послушаю один первый акт. А то меня время поджимает, на радио спешу… Запись.
– Хорошо, – обрадовался я.
– Пошли в мою гримуборную.
Когда я кончил читать первый акт, Соловьев как-то странно и таинственно произнес:
– Подожди-ка, подожди!..
И убежал. Через мгновение он вернулся, таща за руку невысокого приземистого человека.
– Познакомьтесь, это заведующий литературной частью театра Путинцев Николай Александрович. – И представил меня.
– Приходите завтра в литературную часть и захватите пьесу, – сказал Николай Александрович и скрылся.
– Дочитывай.
– А как же радио, Тарас Дмитриевич?
– Черт с ним! Читай.
Я дочитал пьесу. Соловьев что-то горячо говорил, а на прощание сказал:
– Смотри, завтра будешь читать в литчасти, а я людей созову.
Домой я не шел – плыл по московским улицам, не касаясь тротуаров ногами. Позднее я узнал, что в тот же день и последующий Тарас Дмитриевич бегал по театру и кричал, что появился новый Шекспир. Мольер, Лопе де Вега и Островский и все они вместе взятые – один его старый знакомый.
Заранее должен оговориться, что моя пьеса «Ее друзья» – весьма жиденькое произведение. Единственное достоинство ее в том, что она была о простых человеческих чувствах, чем слегка выделялась на фоне «больших полотен» того времени.
А дальше уже вихрем полетела сбываться вторая часть предсказания Ю.С. Глизер.
«Ее друзья», ЦДТ, 1949 г. Постановка О. Пыжовой, Б. Бибикова
На следующий день я читал пьесу в небольшой комнате литературной части театра, в которую набилось много любопытствующих. На другой день то же самое я проделал в кабинете директора – читал свой опус художественному совету театра. А еще через один день – на труппе театра с приглашенными педагогами московских школ.
Фея моей жизни, желая вознаградить за терпение, махала своей волшебной палочкой без устали. Пьеса была принята к постановке единодушно и даже с энтузиазмом, и, как всегда бывает в таких случаях, ей нашлось место в репертуаре этого же года. Да и постановщиками определили главного режиссера театра Ольгу Ивановну Пыжову и ее верного спутника Бориса Владимировича Бибикова. А какой состав дали! Сперантова, Чернышева, Заливин, Степанова, Сажин, юная Новожилова, только что окончившие студию МХАТа птенцы-орлята Ефремов, Печников. И, как сытный гарнир ко всем этим деликатесам, – договор с выплатой двадцати пяти процентов аванса сразу же, как только пьеса будет утверждена.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.