Текст книги "Удивление перед жизнью. Воспоминания"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
Успокоенная за меня фея легла спать. И не вовремя. Как только фея уснула, пьесу к постановке не утвердили.
Откровенно говоря, я не знаю, как сейчас решен вопрос о роли личности в истории. В годы моей жизни ее роль истолковывалась различно. То она никакого значения на ход истории не оказывала, то, напротив, играла заглавную роль, то второстепенную. В моей судьбе личности, как вы уже замечаете, играли, бесспорно, решающую роль, не говоря уже о маме и папе. В настоящем случае личность явилась в виде Константина Язоновича Шах-Азизова – директора Центрального детского театра.
– Виктор Сергеевич, я знаю, что высшая инстанция не разрешает нам ставить вашу пьесу. Но вы пройдите сейчас в бухгалтерию и получите аванс, двадцать пять процентов. Вам, возможно, нужны деньги, – предупреждая мой горький рассказ о судьбе пьесы, произнес Константин Язонович.
«Возможно»! О эта славная человеческая деликатность! Я же стою перед Константином Язоновичем в таком жалком одеянии, и на худющем моем лице, безусловно, выражено все мое нынешнее благосостояние.
– Мне нельзя взять у вас аванс, Константин Язонович. Я его проем и, если пьеса не пойдет, не смогу вернуть обратно.
– Ничего, ничего, не беспокойтесь, идите в бухгалтерию.
Лицо женщины-бухгалтера не типичное: мягкое, приветливое, человеческое. Оно как бы тушует мою робость и нерешительность. И я держу в руках две тысячи рублей (в старом, разумеется, исчислении)! Мама моя, всю жизнь бившаяся материально, как рыба об лед, часто говаривала: «Денежки не бог, но полбога». Увы, в этой меркантильной народной сентенции много горькой истины. Не поддержи меня тогда Константин Язонович, право, не знаю, как бы сложилась моя жизнь. Мог же он со всей искренностью и даже с чувством развести руками и сказать: «Виктор Сергеевич, к сожалению, ничего не поделаешь. Сие от меня не зависит. Всего доброго, рад был с вами познакомиться. – И уже для вежливости: – Если напишете новую пьесу, заходите».
Константин Шах-Азизов
Нет, ничего подобного Шах-Азизов не сказал, а дал приказ о начале репетиций. Дважды я переделывал пьесу, и дважды ее возвращали обратно. А Константин Язонович улыбался своей мягкой, чуть-чуть загадочной улыбкой и отправлял меня в бухгалтерию за получением следующей порции авансов. Мне было даже немножко жутко за него: с кем он ведет единоборство и за кого? За совершенно неведомого ему, всеми отталкиваемого неудачника. Сильной рукой упорно и твердо, как опытный плотовщик, он поворачивал тяжелый руль моей судьбы. И повернул.
Я давно и часто повторяю: самое дорогое на земле – добрые человеческие отношения.
На генеральную репетицию пришло все начальство в полном составе. Торжественно заняли места в партере. Константин Язонович был, как всегда, внешне спокоен, нетороплив. За минуту до того, как стал гаснуть свет, он вошел в зрительный зал с каким-то плотным человеком в добротном синем костюме, усадил его в кресло, а сам так же неторопливо, как вошел, вышел из зала.
Разумеется, я в тот день не думал о своей судьбе, не знал, что именно эти часы – решающие в моей жизни. Это я понял значительно позднее.
После второго акта человек в синем костюме подошел к Константину Язоновичу и приятным бархатистым баритоном тихо произнес:
– Я, к сожалению, не могу дольше оставаться, дела. Ничего не понимаю, глупость какая-то… – И ушел.
Что означали его слова, к чему относились, я понял после конца спектакля. Ко мне подбежал Н.А. Путинцев и с сияющей улыбкой почти воскликнул:
– Пьеса пойдет!
А Константин Язонович крепко обнял меня и, посмеиваясь, произнес:
– Видите, все окончилось благополучно.
Нет, полного благополучия не наступило. Еще и еще протягивал мне Шах-Азизов свою крепкую руку в минуту грозных опасностей. Он буквально выводил меня на драматургическую дорогу, лавируя между всевозможными Сциллами и Харибдами. Что я умел? Более или менее сносно писать пьесы. Но я знаю, что каждая работа может оставаться вещью в себе, если не найдется кто-то, кто будет своего рода меценатом, кто по неведомым причинам полюбит твой труд, поверит в тебя и уже своим административным талантом поможет в пути. Автор, будь это художник, композитор, писатель, чаще всего существо беспомощное, особенно в начале своей дороги, ему так нужен меценат. Будет ли это какой-либо работник Министерства культуры или секретарь горкома, директор театра или главный редактор журнала, все равно. Такому человеку, главное, надо самозабвенно любить свое дело. Шах-Азизов был крупным меценатом. Я думаю, Георгию Александровичу Товстоногову не показалось бы обидным, если я вспомню сейчас, что, не протяни и ему также в нелегкие времена его жизни Константин Язонович руку, может быть, и его блистательная судьба сложилась бы не так ярко. Кто знает… В Тбилиси в очень суровые для Товстоногова годы его юности молодой Шах-Азизов, уже директор театра, дал художественное прибежище еще только пробуждающемуся таланту. И позднее, когда Шах-Азизов, директор Центрального детского театра в Москве, вызвал Товстоногова из Тбилиси и предоставил ему возможность проявить свое режиссерское дарование на московской сцене. Пожалуй, именно после постановки пьесы И. Ирошниковой «Где-то в Сибири» и побежало по устам театралов: «Товстоногов… Товстоногов… Товстоногов…» – a уже потом, через годы, и по всей стране, по всему свету.
«Ее друзья», ЦДТ, 1949 г. Постановка О. Пыжовой, Б. Бибикова. Светлана Бутова – Г. Новожилова, Петя Яковлев – Г. Печников, Людмила – Т. Щекин-Кротова, Володя Чернышев – О. Ефремов, Таня Колесникова – Л. Чернышева, Оля Сомова – Т. Булкина
Как я уже говорил, после мучительного разрыва с Художественным театром Мария Осиповна Кнебель оказалась работником театра железнодорожников. Но об этом узнал Константин Язонович, и она вскоре стала главным режиссером Центрального детского театра. А уже потом – народной артисткой СССР, лауреатом Государственной премии, профессором.
А режиссер Анатолий Эфрос! Не Шах-Азизов ли пригласил его на постановку в Центральный детский, и с того времени имя Анатолия Васильевича пошло гулять по свету? На эфросовские спектакли трудно было попасть не только в Москве, но и в городе Миннеаполисе в Соединенных Штатах Америки. Да, да, мне повезло побывать там на премьере «Женитьбы» Гоголя, поставленной Эфросом, и я – живой свидетель блестящей этой постановки и ее шумного успеха у американцев.
И Олег Николаевич Ефремов. Два человека легонько подтолкнули его в спину, чтобы вывести на широкую дорогу: директор школы-студии МХАТа Вениамин Захарович Радомысленский и Константин Язонович Шах-Азизов. Когда Ефремов сыграл свою первую в жизни роль на профессиональной сцене – на сцене того же Детского театра, – он сразу обратил на себя внимание своей сценичностью, обаянием, тонкостью работы. А Константин Язонович мне рассказал:
– Посмотрел я его в выпускном спектакле студии МХАТа в роли Незнамова – и, честно вам скажу, не понравился: кричит, машет руками. Но Радомысленский говорит мне: «Возьми, хороший парень. Это он от волнения так скверно играл. Посмотри его еще в одной работе. Правда, он там почти без слов, но, может, разглядишь». Играл он слугу. Слов действительно почти не было, но, знаете, Виктор Сергеевич, приковал внимание, понравился… Рискнул, взял и, видите, не промахнулся. В большого актера вырастет.
И вырос Ефремов в громадного актера, в создателя театра «Современник» и в главного режиссера МХАТа. Но не только глаз и нюх были точными у Шах-Азизова. Была в нем какая-то отеческая заботливость, доброжелательность. Радовался он успехам своих актеров, режиссеров, авторов какой-то личной радостью, будто это все он сам сделал. Светился весь. Однако никогда не брал себе в собственность и на вечное пользование тех, кого открывал, кого ставил на ноги. Пошел ребенок. «Иди, милый, куда тебя ведут окрепшие твои ножки!» Боль в душе его, наверно, была, но он ее не выказывал. Ушел во взрослый театр Эфрос, ушел и Ефремов. Но до конца жизни интересовался Константин Язонович их работами – всеми, на всех спектаклях бывал. При его довольно грузной фигуре и неторопливости в движениях успевал он бывать на всех московских премьерах, на всех дипломных спектаклях, на всех заседаниях, собраниях, совещаниях.
«Ее друзья», ЦДТ, 1949 г. Постановка О. Пыжовой, Б.Бибикова. Светлана Бутова —Г. Новожилова, Володя Чернышев – О. Ефремов
Я уж не говорю, что в театре он вникал решительно во все дела, до самых их тонкостей и мелочей. Откровенно сказать, Константин Язонович был не только директором театра, но и негласным его художественным руководителем. И имел на это право, потому что знал театр, что называется, вдоль и поперек. Он, очевидно, и родился, если можно так сказать, с театральными генами. Недаром почти с отроческих лет ушел в театр и в юные свои годы переиграл в городе Тбилиси больше пятидесяти ролей. Он понимал и административную, и финансовую, и производственную сложность театра, знал и причудливую психологию авторов, режиссеров, художников. Совершенно не директорский характер носили его замечания на чтении пьес, приемке макетов, на репетициях. Это были мысли творческого человека. И замечания эти он делал всегда не в категорической форме, а просто высказывал свои соображения. Когда же его слова не принимались в расчет и в результате что-либо не получалось, он как-то обиженно произносил: «Ну вот, я же им говорил…» А если, наоборот, несмотря на его советы, у кого-то все получалось отлично, он добродушно смеялся: «Молодцы! Сумели доказать».
Я совсем не хочу, чтобы у читателей моих воспоминаний о Константине Язоновиче сложилось впечатление, будто он был мягкотелый, нерешительный дяденька. Нет, совсем напротив. Что Константин Язонович в театре полновластный хозяин – это понимали все. У человека, в руках которого есть власть, должно быть и своеобразное чувство властности. Я даже скажу, что Шах-Азизову это чувство нравилось, оно у него было, и недаром в театре его шутливо называли «шах». Другое дело, когда подобная эмоция захлестывает человека и превращает его черт знает во что – в самодура, мелкого тирана или, что не менее мерзко, в человека, для которого его власть – только средство устройства собственного благополучия. Ничего подобного не было в Константине Язоновиче Шах-Азизове. И никакой предвзятости. Вот пример, опять-таки из личного моего опыта.
Я писал свою вторую пьесу. Писал тяжело, надсадно. Недаром говорят: вторая пьеса самая трудная. Она была еще не окончена, но в театре, в связи с тем что сезон закрылся и надо было строить репертуар будущего года, меня уговорили прочесть мою недоделанную пьесу в том виде, в каком она была. Я по малодушию и по глупости согласился, прочел художественному совету… и провалился с треском. Решительно все раскритиковали мою работу и так же решительно сказали, что из этого ничего не выйдет. В свое оправдание я лепетал, что, мол, пьеса еще не закончена, что я над ней буду работать. «Не надо, не надо, у вас ничего не получится, поверьте нам», – слышал я в ответ стройный хор голосов. И Константин Язонович сказал: «Не огорчайтесь, Виктор Сергеевич, напишите новую». Но я, даже прощаясь, все продолжал извинительно шептать: «Я доделаю, я доделаю…»
За лето я действительно пьесу дописал и уже в самом начале сезона принес ее в кабинет директора. Мы поздоровались. Я вручил рукопись.
– Это новая пьеса, Виктор Сергеевич?
– Нет, та же самая, что я читал вам весной.
– Гм… гм… – с какой-то непонятной интонацией произнес Шах-Азизов.
А я поспешил добавить:
– Но я ее дописал.
– Хорошо, – как-то неопределенно и совершенно невоодушевленно откликнулся он и взял из моих рук пьесу.
– Когда мне прийти за ответом?
– Завтра, – сказал Константин Язонович.
Совершенно необычный ответ! Молодые, да и немолодые авторы знают, что уже один такой ответ говорил о многом. Чаще всего предлагают зайти через неделю, через две, через месяц, через год.
Я пришел назавтра. Приветливая Анна Евсеевна, бессменный секретарь Константина Язоновича (увы, ныне ее уже нет на свете, и я скорблю об этом, потому что счастье нам дарят все люди, которые к нам доброжелательны), доложила о моем приходе, и я вошел в кабинет. Константин Язонович, как обычно, сидел за своим мощным письменным столом и что-то подписывал (и бумаги-то он подписывал с каким-то аппетитом, а не «подмахивал»). Увидев меня, он встал из-за стола, широко улыбнулся, быстро пошел ко мне навстречу и крепко обнял.
Прочел, прочел. Думал, не успею. Вчера был день рождения дочери, и мы его немножко отмечали. Но за ночь прочел… Слушайте, пьеса та же, но совсем не та. Молодец! Думаю, мы ее включим в этот сезон.
И включили. Поверьте мне, не каждый человек так свободно откажется от своего прежнего суждения. Сидит в иных людях какой-то черт и держит на привязи их естественные хорошие чувства, заставляя, что называется, выкобениваться.
После утверждения в работе моей первой пьесы мне был выдан постоянный пропуск в театр. Представьте себе, я храню этот пропуск и поныне. И с самого начала стал им пользоваться вовсю. Я не пропустил ни одной репетиции, хотя знал театральную кухню хорошо, много лет варился в ней, наблюдал вблизи великих актеров. Присутствовать же в качестве автора – совсем другое дело, совсем иной ракурс.
Большая и, может быть, лучшая школа для драматурга – наблюдать такой рентген. Конечно, если его делают талантливый режиссер и актеры.
А я сразу попал в академию! Очень хорошо помню, с каким тактом обращалась ко мне Валентина Александровна Сперантова («Ермолова детского театра» – так озаглавлена вышедшая о ней книга), если ей что-то было неясно, какая-либо фраза или сцена. Как деликатно она, да и другие обращались с просьбой что-нибудь изменить. А я – тут мне помогло мое актерское образование – довольно быстро понимал свои промахи. Откровенно говоря, эти промахи я понимал еще за письменным столом, когда писал пьесу, но из-за дурацкой мысли – а вроде бы и сойдет – допускал их. Позднее я убедился: актер всегда будет спотыкаться об эти кочки, коряги, колдобины.
Одно время накал репетиций ослаб, и Ольга Ивановна Пыжова, сговорившись со мной, затеяла такую интригу: на одной репетиции она сообщила исполнителям – автор переделывает пьесу, и зрение девочке не возвращается, она остается слепой. И произошло чудо. Драматизм сразу усилился. Действительно, когда актеры знали, что в конце героиня прозреет, они как бы были спокойны за результат.
Пьесу репетировали долго, и только 30 ноября состоялась премьера. Что я чувствовал в часы, когда шло представление, знаю один я и выразить словами не могу. Это был конгломерат страха, стыда, изумления и всевозможных мечтаний. Перед тем как занавесу закрыться, я, согнувшись, выбежал из зала в фойе. Меня изловили и вытолкали на сцену кланяться. Ничего не помню!
В печати пьесу раскритиковали, обвинив меня в том, что я взял нетипичный для советской действительности случай: девочка слепнет. И в сентиментализме. Но пьеса пошла, как я уже упоминал, чуть ли не в ста театрах страны. Правда, все рецензии кончались примерно одинаковыми словами: хотя пьеса и плохая, спектакль получился очень хороший. А лет через десять – пятнадцать какой-то театр поставил «Ее друзья», и в рецензии было уже написано: «Театр поставил известную пьесу Розова…» И хвалили – тоже с перебором.
Поскольку пьеса шла широко, я сделался человеком материально обеспеченным, отлично обеспеченным. Взошло третье зернышко. Что это за зернышко, объясню. Давным-давно, когда еще была жива Пелагея Ивановна, хозяйка комнаты-кельи, я позволил себе лихую роскошь – купить апельсин. Сейчас, когда эти прекрасные плоды лежат на лотках чуть не в каждом переулке, может быть, и не всем ясен тот мой широкий жест. Но и не в нем суть. Съев апельсин, я посадил в цветочную плошку три его зернышка и загадал три желания. Если все зерна взойдут, желания должны исполниться. Нет, это не было сделано всерьез, потому что желания я загадал хотя и самые желанные, но невероятные. Я был измучен скитаниями без пристанища, ютился на крохотном горбатом сундучке, и первое мое загаданное желание было: иметь свое собственное жилище.
На поклонах спектакля «Ее друзья» в ЦДТ, 1949 г.
Все три зернышка взошли. Первое желание исполнилось в 1940 году. Я оказался наследником комнаты-кельи. Могу расслабить все мышцы тела, все органы чувств, даже клетки кожи. Быть одному – это свобода. Надеюсь, никто не поймет меня глупо. Человеку необходимо бывать одному, даже когда у него все благополучно. Я предполагаю: если человек никогда не нуждается в одиночестве, если ему неинтересно быть с самим собой, значит, это пустой человек.
Второе мое желание исполнилось в 1945 году, 16 мая. Моя любимая стала моей женой.
И, наконец, было загадано третье желание. Оно было совершенно фантастическим. Так как я сказал, что посадка зерен с желаниями была грустной шуткой, то именно поэтому я и позволил себе такое фантасмагорическое желание. Мне совестно в нем признаться, но если вы примете в расчет мое беспрерывное бедное существование, то, может быть, поймете меня или хотя бы извините, тем более что в мечтах человек может стать хоть Архимедом, хоть Шекспиром. Мне в отрочестве нравились романы Беляева «Гость из книжного шкафа», «Властелин мира». Словом, я загадал: пусть, независимо от моей работы, даже если я вообще не работаю, мне каждый месяц будут давать двести рублей (в новом исчислении). Ну не глупая ли мысль? Глупейшая! Ахинея! Так вот, когда широко пошла моя первая пьеса, я стал ежемесячно получать поспектакльный гонорар. Мог ничего не делать, но спектакли в разных городах игрались, и положенный по закону процент со сбора шел автору. Вот они, чудеса в решете!
С супругой Надеждой Варфоломеевной Козловой на даче
С грустью должен заметить: конечно, только по молодости лет, по мелкомыслию, а главное, по житейской истерзанности я загадал именно такие три желания. А теперь, как в волшебной арабской сказке, попросил бы духа изменить из них хотя бы одно. Непреложным оставляю только жену. Но надо же было думать не только о себе, а, во-первых, о своих детях (правда, тогда их еще не было) и обо всем, что делается в мире! Впрочем, может быть, и у добрых духов есть предел возможностей. Кто знает…
Когда в первой газетной рецензии меня назвали писателем, я испытал острое чувство неловкости. Писателями для меня были Чехов и Толстой, Пушкин и Блок, Жюль Верн и Стендаль. Впрочем, я остаюсь при этом чувстве и поныне.
Материальное благополучие, зрительский успех пьесы не успокоили меня. Я не настолько был глуп и слаб духом, чтобы не устоять против испытаний на популярность и сытость, и насторожился: а не являюсь ли автором одной пьесы, как часто бывало даже с великими? И я принялся за работу над второй пьесой. И если первую написал, как уже говорил, за три недели, то над второй бился три года.
Но пора метаний была окончена, и поэтому я могу закончить эту главу и поставить точку.
Глазами ребенка
Взрослый человек всегда старается объяснить то или иное явление жизни, загадка его тревожит – и манит, и тяготит, будь это тайны науки, искусства или общественного бытия. Решив ее, он обретает душевный покой, умственное равновесие и счастлив. Ребенку тоже свойственно постигать тайны, но не путем умственного анализа, а чисто практически. Он обрывает мухе крылья и лапки и смотрит, что из этого получится. Это не жестокость – только любознательность. Даже сами понятия добра и зла ему неведомы. Это же условные понятия!
Пятилетним мальчиком я никак не мог открыть тайну перочинного ножа: как он складывается и раскрывается. Я умел и раскрывать, и складывать, но не мог понять этого чуда. И я расковырял нож, разобрал, разломал, но так ничего и не понял. Ножик пропал, а это был единственный складной нож в нашем доме, самый примитивный, с одним лезвием, он принадлежал отцу. В детстве, да и в жизни у меня никогда не было перочинного ножа. Несколько лет тому назад, будучи в Лондоне, я купил себе дорогой шведский перочинный нож с набором всяческих инструментов: тут тебе и два ножа, и открывалка для консервов, и ножницы, и шило, и иголка, и отвертка – простая и крестообразная, даже увеличительное стекло, а сверх того – и костяная палочка для ковыряния в зубах. Он мне не очень нужен, и купил я его скорее в силу каких-то детских нереализованных желаний.
Дети познают реальный мир, если так можно выразиться, пальцами. Их интересует все – вплоть до жгучего желания разглядывать яркое солнце не жмурясь. Меньше всего их занимают общественные отношения. Даже в кругу своей семьи они ничего не анализируют, а все принимают как должное, абсолютное и стационарное. И если сейчас о периоде нашего общества, о котором я хочу немного рассказать, я кое-что знаю из учебников, романов, повестей и рассказов, то в ту пору я знать ничего не мог, а просто жил и видел. Я говорю о годах нэпа, который наступил, когда мне было девять лет. Я даже не знал, что это называется нэп, я просто с детским восторгом наблюдал, как преображалась наша бедная, голодная, ободранная жизнь, как все начинало сверкать и смеяться.
К этому времени мы уехали из Ветлуги в Кострому. Стабилизировался червонец. Это понятие для меня выглядело так. Мать говорила: «Витька, сбегай узнай, почем сегодня червонец». Я мчался в книжный магазин Политиздата – две минуты бега, – и там висело объявление. Говоря взрослым языком, указывался курс червонца. Немного позже я узнал, что червонец – это десять рублей. Сколько он стоил в те времена, я не помню, – вероятно, миллионы тех, бывших в обращении денег. Запечатлелось в памяти, что французская булка стоила пятьсот тысяч рублей. Помню также, что отец ехал в командировку в Москву, и командировочных денег у него был мешок. Настоящий большой мешок! Все это меня, ребенка, удивляло и восхищало. Неразбериха в денежных знаках. Еще были в обращении так называемые керенки, – очевидно, выпускавшиеся при А.Ф. Керенском! – маленькие, коричневые, они мелькали и пачками, и длинными лентами, и рулонами. На них было напечатано «40 рублей», но вряд ли одна бумажка стоила одну копейку. Были и какие-то большие, чуть ли не в пол-листа писчей бумаги с очень высокими номиналами. И вдруг (конечно, не помню, в какой день) все эти деньги исчезли. И появились совсем новые, их помню хорошо: желтый рубль и зеленые три рубля – продолговатые, синие пять рублей и десять – красные, прямоугольные, вертикальные. Вот эти-то десять рублей и были червонец. Деньги громадные по тем временам! Да еще при папиной зарплате в сорок – пятьдесят рублей. Тут же появилась и мелочь – медные полкопейки, копейки, две копейки, три и пятачок, серебряные – десять, пятнадцать, двадцать, пятьдесят и один рубль. Были, говорят, и золотые, но я их не видел. Выпустили их, видимо, мало, так как сейчас эти монеты являются коллекционной редкостью. Бумажные деньги были все новенькие, гладкие и даже не хрустящие, а звенящие тихим бумажным звоном. Медные сияли красненьким солнышком. А серебряные – лунным сиянием. Очень ценились все эти денежки, в том числе и полкопейки.
Дешевизна установилась неслыханная! Всяких товаров и продуктов – видимо-невидимо! И это сразу же после жестокого голода. И хотя мы, как я уже и писал, жили бедно, но наша бедность нэпа по сравнению с предыдущими годами казалась великолепным пиршеством. Колбасу, ветчину, сыр, не говоря уж о пирожных, шоколаде, мы, конечно, покупать не могли – это деликатесы, роскошь, – но все же в редкие дни колбасные обрезки покупали. В магазине Голованова, в самом центре города, на самой главной улице. До чего же вкусно пахло в этом магазине, заваленном всяческой снедью! Мама от сэкономленных денег давала десять копеек, и мы покупали полфунта ароматных обрезков. В те времена считалось неприличным, отвешивая колбасу, добавлять, если вес мал, еще кусочки, они-то и продавались дешево, как брак. На одну копейку можно было купить три ириски. Кстати замечу: одна девочка из нашего класса торговала этими ирисками с лотка, когда ее мама была занята. Мы, мальчишки, давали подружке копейку, а она, смущаясь, совала нам в руки целую горсть заветных сладостей.
Однажды со мной произошел совершенно невероятный случай. В те годы я собирал конфетные картинки – и для игры в фантики, и для коллекции – и никогда не проходил мимо валяющейся на тротуаре или в канаве какой-либо цветной бумажки. Вижу, лежит в канаве зелененькое. Наклоняюсь, поднимаю, очищаю грязь… Это три рубля! Деньги громадные! Я принес свою находку домой, отдал маме, и мы всем семейным советом решали, что на нее купить. И так как зеленую бумажку нашел я, то и решение состоялось в мою пользу. Мне купили новые ботинки, а на оставшиеся деньги – сладости к вечернему чаю. Какие это были красивые и крепкие ботиночки! Много, много лет потом я не имел подобных.
Из роскоши мы еще позволяли себе покупать черный хлеб не в кооперативной лавке, а в частной, у Сущева. Этот Сущев выпекал удивительно вкусный кисло-сладкий черный хлеб в высоких конусообразных формах и славился этим на весь город; стоил такой хлеб на полкопейки дороже, чем в государственном магазине. Все же остальные продукты мы покупали в кооперативной лавке – это было гораздо выгодней и удобней. Существовали так называемые заборные книжки. Это была небольшого формата книжечка в твердом переплете с разлинованными листочками внутри. Мама чаще всего покупала продукты сама, но иногда посылала и меня. Я вручал продавцу заборную книжку и говорил: «Мама просила десять фунтов муки, фунт сахара, цыбик чаю, полфунта соли». Продавец записывал мамин заказ в книжку и отпускал продукты. Денег я не платил, но в кассе мне выдавали на приобретенную мной сумму узкие тоненькие талончики, похожие на трамвайные билеты тех лет (в Костроме никогда не было трамвая, а в те годы – и ни автобуса, ни троллейбуса, только извозчики, и я делаю это сравнение, взяв его, можно сказать, из другого времени), они тоже выражались в копейках и рублях. В конце месяца, когда мы шли расплачиваться за взятые в кредит продукты, мы брали с собой и эти талончики, и, согласно их общей сумме, делалась определенная скидка. Если же мы брали продукты за наличные деньги, талончики тоже выдавались. Льгота эта делалась, как объяснял нам отец, для того, чтобы привлечь покупателей на сторону кооперации. Частный торговец скидки не делал. Правда, и он имел свои приманки. Например, у меня было правило – копить деньги к маминым именинам, чтобы сделать ей подарок. Обыкновенно мне удавалось скопить один рубль. Я шел в кондитерский магазин Боровского и покупал коробку любимых маминых конфет «Французский набор»; это были разноцветные – голубые, розовые, белые, кремовые – мягкие конфеты разной формы, каждая из которых лежала в коробке в чашечке из гофрированной бумаги. При первой же моей покупке, завязывая коробку, хозяин спросил меня: «Кому это ты, мальчик, покупаешь конфеты?» Я ответил: «Маме в подарок». Тогда Боровский снова развязал мою коробку, открыл ее и поверх лежавших цветных сладостей положил длинненькую шоколадку и сказал: «Ты хороший мальчик».
И я, ликующий оттого, что купил такую прелесть, и оттого, что там сверху лежит шоколадка, и гордый тем, что я хороший мальчик, осторожно держа в руках драгоценный подарок, мчался домой. Каждое 5 декабря в те годы я заходил в заветный кондитерский магазин, и хозяин, делая вид, будто он встречается со мной впервые, укладывал знакомую мне шоколадку поверх французского набора.
Теперь я понимаю: конкуренция обязывает быть и привлекательным. Но в детской моей памяти это был просто добрый человек. Так же, как и тоненькие талончики, они воспринимались мной тогда как волшебный подарок. Мне хотелось, чтобы мама покупала в магазине кооперации больше и больше, чтоб талончиков накопилось много. Нет, мы не могли покупать много, но сам вид лежащей в витринах, на полках и на прилавках всякой всячины почему-то радовал глаз, хотя и соблазнял душу. Не подло, а мечтательно.
Особенно живописно выглядела Молочная гора. Она тянулась от торговых рядов – а в Костроме этих торговых рядов было несколько: Гостиные, Мучные, Табачные, Мясные, Скобяные… целый художественный ансамбль, сохранившийся и поныне и украшающий центр города наряду с уникальной пожарной каланчой и гауптвахтой в стиле русского ампира, – до самой Волги. Конечно, живописна эта Молочная гора была летом. Вдоль ее спуска справа и слева неразрывной цепочкой торговки и торговцы предлагали всякую снедь. Лично меня особенно привлекали овальные чаны с плавающими в них рыбами всех сортов: налимами, стерлядями, судаками, лещами. Продавец стоял с сачком и выуживал любую рыбину по указу покупателя. Может быть, оттого, что я был большим любителем рыбной ловли и плавающие в чанах красавицы подобных размеров мне никогда не попадались на удочку, а только грезились, они особенно завораживали мой взор. А в деревянных палатках, что вытянулись на берегу вблизи пристани, нашей любимицей была вобла. Она висела в ряд или пучками на натянутых веревках, и в солнечный день, сушеная, светло-серая и золотисто-коричневая, просвечивала своим спинным жирком. Благодаря дешевизне она вместе с ирисками и семечками была самым доступным для нас лакомством. Уплетали мы ее за обе щеки!
И конечно же баржи с арбузами! Их тянули буксирные пароходы с низовий Волги. На баржах арбузы лежали и в трюмах, и снаружи, где они образовывали целые темно-зеленые горы. Баржа ставилась у мостков, и, пробежав по этим мосткам, ты начинал бегать прямо по арбузам, выбирая тот, который тебе приглянулся. Цены были разные, в зависимости от размеров! Пять копеек, пятнадцать и даже двадцать. Двадцать – это уже не донесешь. Наш избранник был за пятачок. Да и как проведешь грань между размером за пять копеек и десять… А кто не имел ни гроша, прибегал к разбою: около баржи крутилась лодчонка, в которой сидел парнишка, а его приятель находился среди арбузов и в удобный момент босой ногой скатывал арбуз в воду. Лодочник подбирал его и тут же отдалялся от баржи. Где-то на берегу приятели пожирали сочную добычу. Такие картинки я наблюдал часто, но сам на подобные приемы никогда не отваживался, только с трепетом и даже затаенным страхом наблюдал за отважными пиратами.
А уж когда раз в году на площади за Мучными рядами устраивалась ярмарка, тут гулянка была особенная. Во-первых, в канун ярмарки нам с братом выдавали по полтиннику. На этот-то полтинник мы и гуляли целую неделю. Карусель, балаган, игры, маковки, заливные орешки, рожки, китайские мячики на резинке, пищалки «уйди-уйди»… Балаган особенно покорял наше воображение. Ну подумайте, человек выносил длинный шест, на конце которого была прибита дощечка-полочка, ему подавали кипящий дымящийся самовар, он ставил его на полочку, поднимал шест с кипящим самоваром вверх, ставил шест на лоб, и мы с ужасом наблюдали, как запрокинув голову, не отрывая глаз от кипящего самовара, мужчина, пошатываясь и делая резкие рывки в сторону, балансировал всем этим сооружением. Финал же номера был совершенно захватывающим: неожиданным ударом левой руки циркач сбивал шест со лба, кипящий самовар летел с высоты, и мужчина ловил его на лету за ручки. Восторг! Гром аплодисментов! Браво! Невообразимый шум. Лично мне всегда было страшно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.