Текст книги "Удивление перед жизнью. Воспоминания"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
– Зачем это вы, Валентин Петрович?
– А что он мне, как институтке, сверху свою поганую фамилию написал!
Ага, вот в чем дело! Дарить книгу, да еще такому писателю, как Валентин Петрович Катаев, и небрежно расписаться, даже без указания имени, кому ты эту книжку подписываешь, конечно же, неприлично. Если учесть, что Катаев, как мне кажется, художник не меньшего, а может быть, даже большего масштаба, чем известный писатель Икс, то уж и совсем конфуз.
Я свои книги не выбросил, а подарил в Москве другу, знающему английский язык. Это были славные книги, они могли доставить моему другу удовольствие или хотя бы практику в языке.
Поднимаемся на третий этаж. Снова идем вдоль коридора. Как и во всякой больнице, то тут, то там в кажущемся беспорядке лежит медицинский инвентарь. Двери налево и направо. Заглядываю на ходу в те, которые приоткрыты. Небольшие комнатки – видимо, каждая на одного больного.
Коридор кончается, и мы упираемся в дверь, как раз в ту, которая нам требуется. Тихо, почтительно входим. Комната точно такая же, как другие. Высокая хирургическая кровать, и на ней под белой простыней дряхлый, иссохший мужчина. Волосы белые, легкие, пушистые, негустые. Кожа на лице и руках рыбья – тонкая и прозрачная. Глаза глубоко запавшие и от этого кажутся черными. Нос орлиный, неестественно заостренный от худобы. Библейский старец, праотец.
Располагаемся вокруг кровати. Катаев и Фрида Анатольевна – по правую его руку, я – по левую, в ногах – Таня. Невдалеке маленький столик, за которым молоденькая женщина, как я потом узнал, стенографистка. У изголовья дежурная сестра.
Прямо перед Фростом, перед его глазами, в двух-трех метрах от постели ширма, и на ней висит небольшого формата картина: деревенский домик, амбар, плетень, темно-зеленые кусты, дерево, сине-серое небо в разодранных клочьях облаков. Мало что выражающий пейзаж, во всяком случае для чужого глаза, не «Тайная вечеря», не «Ночной дозор».
Начинается беседа. Первые слова самые стереотипные: как здоровье, как поживаете?
Люди только что приходили в себя от минувшего Карибского кризиса, и, естественно, после известных общих слов разговор перешел на тему, будет ли война. Фрост предполагал, что, возможно, будет. Говорил об этом сурово, трезво, но дважды повторил:
– Только не надо обрывать плоды в садах и отравлять воду в колодцах.
На это его замечание Катаев улыбнулся:
– Если бы все были такие добрые, как вы…
И вдруг с Фростом произошла перемена. Его глаза сверкнули зеленым огнем и швырнули молнию. Я поймал ее и спрятал на память. Голос его сделался жестким, лицо властным.
– Я совсем не добрый, – сказал он.
Я даже не понял этого его ответа, да и всей вспышки. Видимо, ему хотелось сказать, что он тоже боец, и он сразу доказал это своим истинно воинственным видом. А может быть, переводчица перевела ему что-нибудь не совсем точно.
Роберт Фрост
Принесли шампанское. Сестра нажала какой-то рычажок в кровати. Верхняя ее часть зашевелилась и перевела Фроста из лежачего положения в сидячее. Нам дали бокалы. Руки Фроста сильно дрожали. Разлили напиток, и Фрост произнес маленький тост:
– За товарищей советских и американских! За дружбу двух народов. – И он выпил. Не весь бокал, но выпил.
Я видел в нем все: и совершенно ясный ум, и огонь эмоций, и полет духа. Но тело его почти отсутствовало. Обыкновенно говорят: душа оставила тело. В данном случае было наоборот: тело оставляло душу. Дух был весь целиком, но тело, черт его побери, трещало по всем швам и таяло на глазах. Да, да, я очень остро еще раз ощутил эти две ипостаси человека – тело и дух.
Впервые мне это пришло, как поразившее меня откровение, вот когда. В 1940 году я, окончив театральную школу, остался работать в том же Театре Революции в качестве актера вспомогательного состава. Вечером 3 июня мы играли спектакль «Ромео и Джульетта». Время близилось к отпуску, и настроение у всех было радостное. После конца спектакля, когда я еще не успел переодеться и разгримироваться, меня вызвал к себе заведующий труппой Плотников. Провинностей за мной не было. Иду легко.
– Садитесь, – предлагает Николай Сергеевич.
О, что-то серьезное. Молодым людям, актерам вспомогательного состава, начальство не часто предлагает сесть.
– Скажите, у вас мама старенькая?
Я тут же понимаю: мама умерла. Так сразу и вскрикнул: «Мама умерла!» Хотя у меня никогда и мысли не было о маминой смерти, и здорова она была, и только что накануне я получил из дома письмо, полное заботы обо мне и всяческих надежд на мое будущее.
– Да, – сказал заведующий труппой. – Мы уже вам билет купили на поезд. – И протянул железнодорожный билет и телеграмму из дома.
Телеграмма пришла перед спектаклем, а театральный закон гласит: актерам до окончания спектакля не передавать ни писем, ни телеграмм, мало ли что там написано, может, такое, что актер не в силах будет совладать с собой, не сможет доиграть спектакль. Зритель ничего не должен знать, он пришел получить удовольствие. Но время не прошло даром, мне уже купили билет на поезд, который шел ночью, через час.
Я очень любил мать и был ее любимцем. Ночь в вагоне я лежал на полке с раскрытыми глазами, разрываемый новыми, непонятными и странными чувствами. Среди этих непонятных чувств было и такое: боязнь отчаяния при виде мертвой матери.
На вокзале в Костроме меня встретили родные. О чем мы говорили длинной дорогой до дома, не помню. Но вот я поднимаюсь по ступеням родной лестницы – лестницы в двадцать одну ступеньку, которые я пересчитывал маленьким, когда, открыв настежь нижнюю дверь, старался взлететь сразу наверх и позвонить до того, как дверь внизу успеет захлопнуться. Вхожу в дом, полный каких-то людей.
Глухие шепоты, терпкий запах цветов и тлена. Иду к стоящему на столе гробу, вижу мать… и чувствую странное и сильное облегчение, как будто с души столкнули огромный валун и он свалился куда-то в бездну. То, что лежит в гробу, никакого отношения к моей любимой матери не имеет, и я чувствую, что мать целиком жива, существует – во мне, в отце, в брате Борисе, во всех, ее знавших и любивших. Она не умерла. Как будто там, в гробу, лежит только ее платье. Я это ощутил остро и точно. Словами я сейчас, видимо, и не сумею передать это чувство, а тогда я о нем никому не сказал. На тело ее я смотрел почти спокойно, оно не отождествлялось с моей матерью. И разрыдался я только через день, когда гроб был закрыт и надо было отходить от могилы.
Разговаривая с Фростом, я продолжал украдкой рассматривать палату.
– Скажите, пожалуйста, господин Фрост, почему вы повесили перед глазами эту картину? – не вытерпев, спросил я.
– Она мне дорога, – ответил старец. – Ее написал лечащий меня доктор по мотивам одного из моих стихотворений. Это место, где я родился и жил ребенком.
Вот она, отгадка. Вот почему не «Тайная вечеря», не «Ночной дозор». Откровенно признаюсь, именно это обстоятельство больше всего меня поразило при встрече с Фростом. Глядя на эту скромную картину, девяностолетний старец жил своим нежным, как звон колокольчика, детством. Оттуда он брал силы, оттуда бил на него чистый целебный свет.
Недавно я прочел в газете о том, что гипертонию хорошо лечить воспоминаниями о тех днях или хотя бы часах, когда ты был наиболее здоров и счастлив. Фрост и лечился подобным образом. Многие, очень многие, даже не сознавая этого, лечатся именно так. Я в том числе.
И меня еще раз порадовало это родство людей. Для знаменитого Фроста и любого простого смертного, для всех дано одно. Эмоциональный мир людей один, как клавиатура рояля. Каждый играет свою мелодию, но в принципе на каждом можно сыграть все.
Мы провели у кровати больного тридцать – тридцать пять минут, все время чувствуя необходимость не перегружать Фроста беседой. Прощаясь, он еще раз сказал нам о том большом впечатлении, которое осталось у него после поездки в Советский Союз, и пожелал нам успеха.
Я подошел к стенографистке и попросил: не будем ли мы иметь возможность получить для себя стенограмму беседы с Фростом? Стенографистка сказала: о, непременно! Она пришлет стенограмму завтра же в отель, где мы остановились, и оставит у портье. Но, к сожалению, на следующий день стенограмма в отель не поступила. Увы, ее не оказалось ни завтра, ни послезавтра, никогда. Как говорится, замотали по тихой. По какой причине, не знаю. Может быть, эта стенограмма рассматривалась как материальная ценность в будущем. Может быть, Фрост говорил не то, что хотелось бы передать всем. Лично я такого не помню, но думаю, что это не было простой небрежностью стенографистки или, вернее, тех, кто просил ее вести запись беседы.
Еще через день мы улетели в Нью-Йорк и буквально на следующее утро пришла весть о кончине Фроста. Кажется, мы трое были последними, кого принял великий американский поэт.
Мы выразили пожелание принять участие в похоронах, но наши хозяева сказали, что похороны будут семейными, без какой-либо официальности. Мы только отправили телеграмму соболезнования семье поэта.
В моем письменном столе хранится маленькая книжечка, подаренная Фростом каждому из нас. Называется она «Рождественское пожелание на 1962 год Роберта Фроста».
За грехи отцов
Мы сидим в гостях у профессора Сэма Розена, прославившегося своими операциями, возвращающими глухим от рождения людям слух. Доктор Розен ездит по всему свету и демонстрирует свое открытие на практике, делает показательные операции. Был он и у нас, в Советском Союзе, и получил звание почетного академика Академии медицинских наук СССР.
Доктор – пожилой, домашний, похожий на всех земских врачей, в том числе и на моего покойного дядюшку, брата моего отца Александра Федоровича Розова, о котором я писал в главе «Маленькая звездочка за моим окном». Для таких докторов врачебная деятельность – миссия.
Сэм Розен напомнил мне не только дядю Шуру, но и еще добрую сотню знакомых врачей – простых, внимательных, ясных. Во второй его приезд в Советский Союз я встретился с доктором Розеном в Москве, и вот вам любопытный пример поведения. В гостях у Фриды Анатольевны Лурье в разговоре я пожаловался доктору на спазм сердца и вскользь обронил:
– Говорят, в Париже сейчас есть новое лекарство.
– Я завтра лечу в Париж, там пробуду несколько дней и постараюсь вам это лекарство прислать, – сказал доктор.
– Если удастся, буду очень признателен, – поблагодарил я.
Спустя пять дней через сотрудников итальянского посольства доктор Розен прислал мне в Москву лекарство. Знаете, уже одно это лечит! Ведь мы с ним, в сущности, малознакомые люди.
Так вот, сидим мы у доктора Розена в гостях на 38-й улице. Кроме хозяина и хозяйки Эллен – известный нью-йоркский адвокат господин Гипниси и сын Поля Робсона, молодой инженер с умными глубокими глазами, тоже Поль. Он мулат, его мать белая, но душа Поля горит негритянским огнем.
Я:
– Поль, объясните мне сущность негритянской проблемы в США
– Поль (голос его начинает вибрировать, глаза вспыхивают, пальцы нервно вздрагивают):
– Это очень сложно, вам будет трудно понять.
Я:
– Неграм нельзя поступать в какое-нибудь учебное заведение?
Поль (быстро):
– Нет, можно, в любое.
Я:
– Им не разрешают останавливаться в каких-либо гостиницах?
Поль (опять быстро):
– Нет, почему же, можно.
Я:
– Или жить в каком-нибудь квартале города?
Поль:
– Можно. В любом.
Я:
– Так в чем же дело?
Поль (почти страдая):
– Ах, вы этого не поймете!
Я:
– В прошлый приезд сопровождавший нас сотрудник госдепартамента на наше желание поехать вечером в Гарлем сказал: «Господа, не стоит, это небезопасно, в Гарлеме каждую ночь убийства. Вам я особенно не советую. Они не любят, когда там появляются белые».
Поль (раздраженно):
– Какая глупость! (Он вскакивает с места.) Поедемте!
Мы прощаемся с хозяевами и быстро спускаемся вниз. Поль открывает дверцу своей машины, садимся, едем в Гарлем.
Мчимся по Бродвею. Эта длиннющая улица пересекает весь остров Манхэттен, прорезывает чуть ли не все его районы, и в том числе Гарлем. Вот и он.
Гарлем совсем не таков, каковым он организовался в моем уме. Большие каменные дома довольно фундаментального кряжистого склада, подъезды с чугунными перилами, у домов длинные ряды автомобилей. Магазины, кафе, рестораны. Конечно, не 5-я авеню и не Парк-авеню, но все выглядит довольно обыкновенно для небогатых кварталов большого города. Дома эти были построены когда-то немецкими купцами и оставлены ими по мере роста купеческого благосостояния.
Глаза мечутся по сторонам. Сейчас ночь. Народу мало. Мусору не больше, чем везде. Тихо. Не стреляют, не грабят.
Поль останавливает машину. Входим в небольшое кафе. Белых действительно ни одного. Садимся за свободный столик, заказываем пиво. Посетителей много, но в кафе тишина. Присматриваюсь. Почти одни мужчины. Тоже пьют пиво, кока-колу, оранжад. Два негра в шляпах сидят друг против друга, положив руки на стол. Не разговаривают и не двигаются. Какое-то странное оцепенение. Глаза обращены внутрь себя. Так они сидели, когда мы вошли, так и остались, когда мы вышли. Даже ни разу не притронулись к кружкам с пивом. Другие тихо перебрасываются редкими фразами. Молодой парень подошел к музыкальному ящику, бросил монету, нажал кнопку. Зал наполнился музыкой, тоже не громкой, не дробной, не взвинченной.
Нет, мы не встречаем обещанных злобных взглядов, на нас просто никто не обращает внимания. Видимо, это сидит уставший рабочий люд, отдыхает. И оцепенение – тоже отдых, покой.
Идем по улицам. В окнах огни погашены. Гарлем спит.
– Хотите зайти в ресторан?
– Конечно.
Ресторан называется поэтично – «Рай дядюшки Смуула».
О, это, видимо, уже не дешевое заведение. Белоснежные скатерти, изысканная сервировка, великолепный джаз заливается твистом, а на эстраде для танцев – дух захватывает! – пары твистуют. Глаза так и впиваются в молодую негритянскую пару. Боже мой, что они вытворяют! Как лихо, как грациозно, как бешено! Руки, ноги, бедра, плечи – все ходит ходуном почти в экстазе. Глаза горят, рот хохочет. Уф, смотришь, и кажется – все твое собственное тело тоже пустилось в пляс. Пар много, но эта – оба длинноногие, стройные, юные. Большое удовольствие такой танец не только для танцующих, но и для чужих глаз.
Твист я впервые увидел в Нью-Йорке в кабачке «Пепперминт» («Перечная мята»), где этот танец и родился. К тому времени твист в «Пепперминте» исполнялся как аттракцион, и вход в кабачок был явно по повышенным ценам. Мы вошли, чинно сели за столик. И вдруг грянула музыка – ай-ай-ай, какая музыка! – и на эстраду тоже вбежали пары. Нет, не вбежали – влетели, спикировали откуда-то с потолка, с неба, выпорхнули из всех углов. И началось! Плясали все – и те, кто сидел за столиками, и весь обслуживающий персонал. Это был ураган движений и звуков. Мне казалось, вот-вот я рассыплюсь на составные части, хотя и сижу неподвижно.
Здесь – у «Дядюшки Смуула» – не так исступленно. Лихости не меньше, грациозности, может быть, больше. Какая уж тут еда! Наслаждаюсь видом танцев, и только.
А в переднем зале – иду и туда, сую нос повсюду – круглая стойка совсем кольцом, внутри кольца бар со всякими напитками. Стойка облеплена людьми – кто в одиночку, кто с милой в обнимочку. Народу густо. И шумно. Периодически, с интервалами в пятнадцать – двадцать минут, откуда-то, как из тумана, выплывает фигура полицейского. Руки за спиной, на запястье висит дубинка, шаг мерный. Делает почетный круг, обходя веселящихся неторопливо, спокойно, и растаивает в воздухе.
Здесь весело, шумно. Бармен только поспешает наливать рюмки, стаканчики, бокалы. Бутылки прилажены к полкам в перевернутом виде, на пробках особый зажим. Нажал, и вино падает вниз. Так быстрее. Льется через край. Недолива нет, скорей – перелив.
Тут, конечно, больше молодежи. Но и пожилых, крепких немало.
А днем Гарлем – совсем обычный город со всеми своими заботами обыкновенного человеческого дня. Торгуют и покупают. Ездят и ходят. Носят поклажу и катают детей. Детей особенно много. Как-то в длиннющем лимузине я насчитал одиннадцать крошечных кудрявых головок. Этакие черные тюльпанчики.
Гарлем не оставил у меня ни тяжелого, ни безысходного чувства.
И тем не менее негритянский вопрос в Соединенных Штатах – это самый трудный вопрос.
В Вашингтоне, столице США, негритянское население составляет шестьдесят процентов. Вы их видите в любых учреждениях, гостиницах, кино. Дочь министра иностранных дел выходит замуж за негра, и свадьба на весь мир. Негры-ученые, негры-служащие, негры-сенаторы, негры-артисты, негры на заводе Форда, негры-инженеры, негры – метельщики улиц, лифтеры, швейцары, студенты, учащиеся, солдаты и офицеры. Они – часть государства, его граждане, его строители. И в то же время Поль Робсон-младший глубоко прав, когда почти трагически восклицал: «Ах, вы этого не поймете!»
И я бы не понял, если бы…
Вот рассказ женщины-профессора в Нью-Орлеане.
Я:
– Здесь у вас на юге, говорят, негритянский вопрос особенно тяжел.
Она:
– Не говорите! Что на юге, что на севере – одно и то же. Я сама северянка, жила в Детройте. Муж у меня умер три года тому назад, осталась я с маленькой дочкой одна. Квартира большая, и я решила сдать комнату студенту. Пришел негр. Мы сговорились о цене, и на следующий день юноша должен был въезжать. Но вечером того же дня я нахожу под дверью записку: «Сударыня, если вы пустите в свой дом негра, то мы боимся, как бы на вашу девочку случайно не наехал автомобиль. Соседи». И я со стыдом и чувством глубокой вины наутро отказала черному парню, наспех сочинив какую-то версию и умолчав о записке. А он пришел уже с чемоданом. Юноша выслушал меня и сказал успокаивающе: «Не волнуйтесь, миссис, я все понимаю». Улыбнулся и ушел. Я, конечно, малодушна, но они раздавили бы мою бесценную девочку непременно. Через шесть месяцев я уехала сюда, в Нью-Орлеан. Будь они там прокляты, мои соседи!
Другой рассказ человека из Сан-Франциско, вернее – человека, встреченного нами в Сан-Франциско.
– Ах, господа, как я волнуюсь. Я здесь по делам фирмы, а живу в Вашингтоне на окраине. Маленький особнячок. Негры что-то там затевают, и именно в эти дни. В особнячке только жена и дочь, ни одного мужчины. Правда, с соседями у нас разработана и проведена условная сигнализация. Мы купили ружья – ружья в эти дни буквально нарасхват, – и моя жена неплохо стреляет. Но все же я очень волнуюсь.
Я слушаю и не верю своим ушам. Сейчас, во второй половине двадцатого века, – ружья, сигнализация, засовы, битвы. И где? В Вашингтоне!
Формально черные почти уравнены в правах с белыми, хотя далеко не во всем и не везде. Например, в некоторых штатах браки черных с белыми запрещены.
Уравнял закон, не уравняла жизнь. Если черные селятся в квартале белых (а они имеют формальное на то право), белые начинают бежать из этого района в другие. Бежать как от крыс, блох, заразы. И черные это видят. Видят и понимают. Понимают и чувствуют. Чувствуют и сгорают от ненависти. Их справедливая злоба вызывает чувство страха у белых. Этот страх порождает ответную злобу. Возникают недобрые человеческие отношения.
Белый случайно толкнул черного в автобусе – черный закипает яростью. Белый извиняется, но черная ярость не хочет ничего слышать. Нет, он толкнул нарочно, чтобы показать свое презрение к нему, негру, оттолкнул, чтобы негр не касался его в автобусе. «Вот они какие, негры», – говорят белые.
А я понимаю. Израненная, истерзанная душа кричит.
Где выход из этого положения? Не видно. Вопрос запутан чрезвычайно.
За грехи отцов.
Когда-то привезли белые хищники рабов, заставили трудиться, как животных, низвели на самую низшую ступень нечеловеческого бытия. Били, убивали, истязали, насиловали, продавали, меняли, высасывали из них свое материальное благополучие. Высосали. Разбогатели, развились, оснастились паром и электричеством. Негров заменили машины. Но негры остались. Что с ними делать? Ах, лучше бы их не было! Мало нужны сейчас лошади, и поголовье лошадей уменьшают, может быть, сведут на нет, оставят так – для ипподромов и цирковых представлений. Отработала лошадь на человека. Негров не сведешь, нет. Сейчас белые не могут негров бить, линчевать, заставлять каторжно работать.
Но злобная обывательщина – сила. Многие белые, которые выступают за права негров, пытаются решить этот вопрос. Как? Главным образом путем образования. Открывают всевозможные школы. И вот вам другая крайность. Черные не хотят учиться вместе с белыми. «Пусть у нас будут свои школы, свои учебники, своя история». А в этих учебниках чуть ли не вся история развития Соединенных Штатов, все ее успехи – дело рук негров. Наивно, конечно, но понятно. Да и в самой среде негров расслоение, классовое расслоение: богатые и бедные.
Мы здесь, у себя, дядю Тома из милой книги Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» почитаем за доброго, несчастного, забитого дяденьку, наши лучшие чувства с ним, наши детки проливают слезы над его печальной судьбой. А среди американских негров кличка «дядя Том» – самая презренная кличка. Том верно служил белым, он раб по нутру, по убеждению, по душе.
А с другой стороны, африканские негры совсем не сочувствуют своим американским землякам; напротив, осуждают, и осуждают зло. «Какие вы негры, – говорят они. – Если бы вы были настоящими неграми, вы приехали бы на родину, в Африку. Как-никак вы чему-то там научились, что-то знаете и умеете, и здесь, на родине, вы могли бы принести много пользы. Но вы не едете на родину, потому что не хотите жить как негры, вы хотите жить как белые, вот ваш идеал. Ну и живите около ваших белых, и пусть они плюют вам в рожу. Так вам и надо».
И еще крайность. Негритянская организация «Черные пантеры» так пропитана ненавистью к белым, что члены ее призывают к уничтожению всех белых без разбора. В пьесе известного негритянского автора Джеймса Болдуина «Блюз для мистера Чарли», очень хорошей пьесе, герой кричит: «Вы, белые, выродившаяся раса!»
Так рождается черный расизм. А черный ли он, желтый, белый или в крапинку – не все ли равно! Расизм – это бешенство, это помрачение ума. Негритянские выступления с поджогом магазинов и учреждений чаще всего – поток лавы накопившейся горечи и злобы, извержение вулкана, порой без смысла и цели, просто извержение. Я совсем не хочу идеализировать негров. В их среде, в силу вековой насильственной отсталости, и пьянство, и распутство, и наркотики, и преступления. И в Гарлеме, к сожалению, драки и убийства не редкость.
– Посмотрите, господин Розов, сколько среди них распущенных, невоспитанных.
– Так что ж вы хотите, ваши дедушки и папы сами силой не давали им развиваться. Главная ваша беда – несовместимость двух образовавшихся культур. И вина, извините, лежит на вас. За грехи отцов. Замаливайте их. Делайте все, чтобы негры не чувствовали себя париями в вашем обществе. И помните: это общество столько же их общество, как и ваше.
Побывав в США, я был потрясен драматической сложностью этого вопроса и его неразрешимостью. Решаться он будет еще долгие-долгие годы, может быть, века. Слишком тяжел был грех отцов.
Дорогой Поль! Я понял или, может быть, хотя бы почувствовал трагизм вопроса. Правовой, юридический и даже социальный аспекты его могут быть решены. Но у вас ранена душа, и она кричит. Когда уйдет двухсторонняя злоба, станет легче. Право на первородство злобы – у вас, но злобой, к сожалению, мало что можно сделать, она всегда рождает ответную злобу, и возникает порочный круг. Ум и воля могут сделать больше.
А теперь что-нибудь веселенькое.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.