Автор книги: Владимир Синельников
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Алексей Кириллович Синельник
В конце декабря обер-лейтенант, специальный государев порученец, Синельник Алексей Кириллович, был отправлен государём в полную отставку. На аудиенции Пётр в грубой форме объявил Алексею, что тот ему де боле не надобен, что получил де он, Алёха, в награду за труды свои, и дворянство, да и имение немалое в Малороссии, так что награда с лихвой окупает все его заслуги перед государством. Ждал от Алексея мольбы униженной и просьбы о милости, но Алексей глядел на Петра холодным, ничего не выражающим взглядом, не проронив ни слова. Пётр ярился всё боле и боле. Трахнул по столу кулаком, дёрнул усом своим кошачьим, теперь уже совсем сивым, взъярился, Приподнялся над столом.
– Почто не благодаришь государя своего, императора Российского! Ты, раб смердящий! Всё свою казацкую гордыню кажешь?! Да я вашего брата, казака усмирил и усмирять буду, я ваш Дон хером своим перепахаю, всю измену искореню! Что молчишь? Измену задумал? Щас вмиг к Разумовскому определю…?
– Государь, Царь Батюшка! Да нечто я могу что-либо супротив тебя замыслить? Я если бы и задумал злое супротив тебя али государства нашего, то и подумать я не поспею, а ты ужо всё прознаешь? Я благодарен тебе, конечно, несказанно, что выделил ты меня и на службу великою определил. Я и рад был служить и тебе и всему государству нашему. И нигде я себя не опозорил, труса не праздновал, бил всех врагов твоих и честь России-Матушки защищал. А не требую я награды особой, поелику, достаточно мне и всего того, что ты мне милостью своей определил.
Говорил он это всё тихим, монотонным голосом, глядя царю в глаза прямо, но без вызова.
– Государь, за время службы и сражений я смертельно устал. Устал от путешествий, от битв и крови. И то верно, что я уже и не в силах достойно тебе служить. Тебе надобен, другой, более молодой и предприимчивый с резвостию в уме и членах. А мне, Государь, позволь итить на покой, могилку супруги своей посетить, дела в имении своём поправить, и тихо встретить старость…
Речь Алексея, казалось, смягчила гнев Петра. Потому на этом разговор собственно и закончился. Он властным движением руки выпроводил Алексея прочь. Не обнял, ни спасибо не сказал, просто выгнал – и всё.
Алёха не почувствовал от этого ни горечи, ни сожаления. Только облегчение души, что ныне он стал свободным человеком, свободным, насколько может быть свободным дворянин в этой рабской стране. Перво-наперво надо поехать в родные свои Раздоры, могилку Танькину навестить. Да и с детьми не мешало бы повидаться. Благословить Кирюшку на службу, да и Настёнку свою замуж выдать, если в девках ещё. Надо бы хозяйство своё в порядок привести, заняться хлебопашеством, овощи выращивать, да кожами торговать. Планов было много, и с радостью ехал он домой. ДОМОЙ! К себе домой заниматься своими повседневными делами и просто жить.
По первой Алексей завернул в Белокаменную, продать свой домишко на Неглинной. Что и было и сделано очень быстро. Дом был небольшой, но в хорошем состоянии и в хорошем доходном месте. За два дни он обделал дело и, получив за дом 2000 целковых и двинул в путь побыстрее, пока разбойные людишки не прознали, прямиком двинул на юг, в сторону Воронежа.
В Воронеже на почтовой станции ждало его письмо от сына, Кирилла. Он де собирается в долгую морскую экспедицию с адмиралом Берингом, покорять остров Мадагаскар, что находится между Африкой и Индией. Что Государь де имеет намерение водрузить на сём острове штандарт и флаг Российский и сделать сей остров аки первую заморскую колонию Российскую. Что Кирилл Алексеевич скорбит о смерти матушке своей Татиане Макаровне и о пропаже сестрицы – Настасии Алексеевне. О последней этой новости Алексей узнал впервой. «Как пропала, когда? Где искать?
Письмо сие не внушило Алексею по отношению к Кирюшке, ни печали, ни сожаления. Они уже давно были чужие друг другу. Виделись очень изредка, а не говорили по душам и вовсе, не помнит уж когда. Только тревога за Настеньку всколыхнула его душу и заставила биться часто его уже почти равнодушное сердце.
Из Воронежа он описал управляющему имением, что скоро будет, что бы готовились и дела все и отчёты привели в порядок. Управляющим имением Алексей сделал в последний свой визит, 6 лет назад, некого жида по имени Хаим Бен Яков с еврейского местечка Бреды, что стояло на Алёхиной земле. Хаим был ровесник Алексея, высокий крепкий мужик, с ясным и добрым взглядом, окладистой чуть седеющей бородой. На эту должность Алексей испросил решения кагала, который и рекомендовал Хаима, за его разумность, честность и хорошее знание русского и польского языков. Хаим и писал и читал по-русски свободно, а говорил почти без акцента, только чуть растягивая слова в конце предложения. Ему было велено переселиться в имение с женой своей и 12 летней черноглазой дочерью, Рахелькой, и жить в имении в комнатах для прислуги. А Татьяне Макаровне и Настеньке наказал прислушиваться к Химу, и никаких хозяйственных дел без его, Хама, совету не решать. Он получил от Татьяны Макаровны всего одно письмо, ещё перед отъездом во Францию, в котором она выражала полное удовлетворение ведением хозяйства, поведением Хаима, находя его почтительным, вежливым и обходительным.
Алексей подъезжал к своему имению не без волнения. Это была его земля, его дом, хотя ныне и пустой. Сердце его учащённо билось, это были теперь его родные места, или они должны были стать таковыми, и здесь ему, возможно, предстояло заканчивать дни свои в покое и философическом созерцании. Однако обстоятельства смерти супруги и пропажи дочери своей, которые ему предстояло выяснить, наталкивали его на мысль, что никого покою ему не будет, а опять его ждут и опасные приключения, и, возможно, новые скитания. И то, правда, в настоящей жизни в России о покое мог мечтать человек только с очень недалёким умом или большой фантазией.
На последнюю ночёвку он остановился на станции в Межеричах, откуда и послал вестового, что, мол, завтра после обеду буду. Что бы готовились, баньку истопили, порядок и отчёты, и все события, что бы обсказали, события, что случились в его отсутствие. Мол, спрашивать будет строго.
Собственно в имении Алексея находились две деревни, Раздоры и Вишневецкое, а также и жидовское местечко Бреды. Крепостных всего 500 душ. Хозяйство не великое, но и не маленькое. Центральная усадьба располагалась в Раздорах, а Вишневецкое, Алексей выкупил у Меньшикова за карточный долг ещё в 16 году. И вот в 3 часа пополудни Алексей в почтовой двуколке въехал, наконец, в своё имение. У подъезда его встречала дворовая челядь, управляющий Хаим и староста Никифор Зарубин, могучего роста крестьянин из Вишневецкого. Алексей вышел из двуколки, размял затёкшие члены и подошёл к встречающим. Поздоровался за руку с Хаимом, кивнул склонившейся в поклоне челяди и распорядился Хаиму:
– Баньку мне приготовь, обед через час в столовую, водки штоф, и сам приходи, для отчёту.
– Слушаю ваше благородие, господин барин, всё будет исполнено, как вы приказали, не извольте беспокоиться. Не прикажите ли водки за приезд?
– Ну, давай…
Хаим хлопнул в ладоши, дворецкий Кузьма выдвинулся из толпы челяди с подносом, на котором стоял стакан водки на глиняной тарелке – солёный огурчик. Алексей поднял стакан и обратился к челяди.
– Привет братушки, рад, что вы хорошо барина встречаете, небось, заживём теперя по-новому, служите верно, и честно.
– Будь здраво барин, с приездом, ваше благородие, очень мы рады приезду твоему. Здоровья тебе барин… раздались голоса, но Алексей их уже не слышал, залпом осушил стакан, хрустнул огурцом и, не оглядываясь, взошёл на крыльцо…
Глава девятаяАлексей Кириллович Синельник (продолжение)
Алексей пил много и горько. Еда в рот не лезла. Сжавши до хруста скулы, как конь, мотая головой, то бледнея, то покрываясь бордовой краской, то заливаясь пьяными и горькими слезами, то мрачно глядя в одну точку, слушал он горький рассказ Хаима, о том, как померла матушка Татиана Макаровна, и как насильно увезли Настеньку в края Австрийские.
Хаим поведал Алексею, что
– «… В 17 годе проезжал Государь, Пётр Алексеевич, со свитою своей, через края здешние на юг. Свита была большая, и князь Меньшиков и Шапиро, и Разумовский… Остановились они в усадьбе вашей. Татиана Макаровна распорядилась принять дорогих гостей от всей души. Было много вина, зарезали два десятка овец, курей, кабанчика. Приняли по самому высшему разряду. На второй день, Государь наш, Пётр Алексеевич, вдруг обратили своё внимание на Настеньку, и стал искать у неё взаимности. Настенька ваша – нраву гордого, ведь казачка чистых донских кровей, и ответила она государю отказом, да ещё и пристыдила прилюдно. Государь же наш, как известно, отказов не терпит, а потому схватил её и снасильничал прям у всех на виду в горнице. Настенька-то оказалась девицею, и забрызгала кровию весь царский мундир. А Батюшка наш, Пётр Алексеевич, осерчали сильно и приказали всей свите сделать это.
Хаим замолк, закрыл лицо руками.
– Ой, барин, страшно вспоминать, не могу говорить больше.
– Говори, говори, чёрт пейсатый, говори всё, как было! Всё до малейшего! Утаишь чего – до смерти запорю!
– Ну, так вот, мало им стало Настеньки, пошли они по дому шастать, баб, молодух искать. А я свою жену Сару, да доню свою, Рахелечку, приказал у погребе запрятать. Да видать плохо спрятал, али подсказал кто, не знаю. А только князь Меньшиков пронюхал, да и вытащил их из погребу. Схватили они Рахелечку мою, маленькую, ей годков было тогда всего 12, и к царю подводят. А он и её, маленькую такую, ребёночка моего, кровиночку мою, своим огромным поцем и снасильничал. Меня держали за руки два солдата, а Сара бросилась дитя своё спасать, так князь Меньшиков её на глазах у меня и зарубил. А потом Рахелечку пустили по кругу, но я уж сознание потерял и ничего не помню. А они все хохочут, пьяные по столам прыгают. Потом начали соревноваться, кто дальше всех помочиться…
– Ну а дале, с моими-то что произошло? – Алёха был белее снега. Кулаки его сжаты до крови. Налил стакан и одним залпом опрокинул.
– А Настеньку вашу повезли они у церкву и повенчали там с шутом, с карлой ихним, Франклем Иосифом – выкрестом австрийским. Тут же собрались и поехали далее. Оставили разор и трупы после себя. А Настеньку с собой забрали. Барин, позволь перерваться, нету сил говорить более?
Алёха налил стакан и протянул Хаиму.
– Пей, пей Хаимка, полегчает могёт быть.
– Да я уже и ничего, вот Рахелька моя и внучок мой Ионатан, спасают от горя… Да и работа отвлекает… Лучше бы ты, барин, выпей – полегчает. Я ведь по первой-то тоже было запил. Как жена ваша, Татиана Макаровна с горя померла, так я и запил по-страшному. Так евреи не пьют и не пили никогда, скажу я вам. Но потом надо было хозяйство в порядок привести, пока народ не разбежался. Знал, ведь, что перед тобою ответ держать придется.
Помолчали. Алёха одним залпом опрокинул стакан, капустой зажевал, кулачищами по столу брякнул, да головою завертел…
– Да уж, садануло нас с тобою, Фимка, аж по самые не могу. Да, жизнь… Так что же дале делать будем? Ответствуй мне, ты, нация умников! Мстить надо быть, али как? Кишки бы выпустить супостатам да на кочергу горячую намотать, а, как ты думаешь?
– Барин, очнись, приди в рассудок, ты кому мстить задумал? Самому государю, ныне Императору нашему, российскому?
– Да хочь и ему самому! От длани моей казацкой ни одна тварь боле уж не уйдет! А вторым на кол пойдёт хуесос евойный, Сашка Меньшиков! Я уж ему жопу-то его, вместилище царское, вспорю, ажныть по самый гланды…
Алёха всё более и более распалялся, изо рта потекла пена, рванул ворот, задохнулся, вскочил, завыл, саблю со стены сорвал и на Хаима. В нескольких миллиметрах от головы его рука остановилась. Алёха схватился за голову и повалился на ковёр. В комнату вбежала Рахель, дочь Хаима. Расстегнули барину ворот, обнажили грудь его, покрытую седыми волосами и обильными шрамами.
– Дыши, барин, дыши! – Хаим давил на грудь Алёхину. Вдруг Рахель внезапно припала губами к шраму, что тянулся от правого плеча к пупку. Алёха приоткрыл глаза, потом вдруг обмяк и спокойно засопел. Кризис миновал. Хаим вопросительно взглянул на Рахель. Она зарделась, закрыла лицо платком и побежала из горницы.
– Рахелька, ты что, с ума уже совсем свихнулась?!
Утром Алёха продолжил пить. Пил он и второй день, и третий, из дома не выходил. Утром как садился, сажал рядом Хаима и заставлял пить вместе с собой. Прислуживали им Рахель и иногда дворовая девка Анфиса.
Когда Алексей уезжал из имения в последний раз, Рахель была девочка – подросток, остроплечая, длинноногая, как кузнечик, коленки врозь, косички корзиночкой, глазастенькая такая, стеснительная. А ныне выросла – красавицей просто. Платье чёрное до самых пят, под которым угадывается стройная, чуть полноватая фигура, пол лица прикрыты темно-красным шёлковым платком, одни глаза огромные, полные страдания и радости одновременно. Очень похожа она на турчанку, но что-то есть в ней ещё особенное, толи ноздри чуть вывернуты, толи глаза немного на выкате. Изменилась девка, похорошела, и как-то при ней, в её присутствии, на душе Алёхе становилось, покойней. Как-то очень по свойски, по семейному. Как в столовую войдёт, так у Алёхе в душе что-то перещёлкивает, и как будто с ней разговаривает, но молча, одними мыслями и чувствами. А она вроде на него и не смотрит, а всё одно говорит что-то. Так и не понять, но что-то очень хорошее. И от этого разговору сердце наполняется и радостью и восторгом, и вся тоска уходит, и пить уже и не хочется. Хаим что-то говорит, а Алёха уже и не слышит, как в тумане, только её и видит и слышит, хоть и не смотрит на неё. И при этом никаких желаний, как к бабе, не испытывает, и не думает об этом. Да что там говорить, и сам не понимает, что с ним происходит, околдовала девка, что ли? А как она из столовой выйдет, так сразу пустота наваливается, тоска страшная, рука сама к стакану тянется. А мальчишечка её, Ионатанчик, годов пять ему будет, головка русая, а глазёнки чёрненькие, как у матери – верно дитя того насилия, сразу потянулся к Алёхе. Когда впервой Рахелька с ним в столовую вошла, он замест, чтобы кланяться барину, подбежал к Алёхе, щекой к коленке прижался и прошептал на жидовском своём языке «Мейн либер Тотеле. Его, конечно же, сразу увели, а у Алёхи слёзы на глазах и сердце от жалости сжалось.
– Давай, Фимка, помянём наших баб, Что бы им от горя помёршим и убиенным, земля пухом была, а живым, покой и счастие было на энтой земле скорбной! Давай, не кочевряжься…
– Да я и не кочевряжусь, барин. Только вот ты выпьешь, да почивать ляжешь, а мне в двуколку, да в Вишневецкое, посмотреть, как заводик наш, кожемятный работает…
– Да уж ладно, просто посиди, да послушай. Я хочу завтрава к попу нашему сходить, в церкву. Хочу свечки за жён наших поставить, да и могилу Танькину проведать, ешо хочу исповедать себя, да и покаять грехи тяжкие свои. Авось Господь и простить меня, за грехи мои страшные и дела кровавые…
– Да какие грехи твои, барин?
– Ой, Фимка, ты и не знаешь, и не приведи господь узнать тебе. Не охота лишний раз говорить. Вот батюшка отпустить грехи, тогда и расскажу. Но самый страшный грех, что служил я энтому супостату, кровопийце усатому. Думал, что служу Родине, России нашей, а на деле-то ему служил. За деток своих боялся….
– А у тебя, барин и выбору-то и не было. Сам посуди, да кабы не служба твоя, лежать бы тебе порубанном на Дону твоём Тихом, или на чужбине сгнить, или на плахе голову сложить. А так ты барином стал, дворянское звание имеешь, офицер знаменитый…
На четвёртый день поутру пошел Алексей в церковь, к заутренней, чистую рубаху надел, камзол новый, шубу соболью, малахай новый, да только повязку чёрную велел на руку себе повязать, в знак траура по безвременно ушедшей жене своей, Татиане Макаровне. Вернулся он чернее тучи. Не отпустил батюшка Никодим грехи ему, говорит, смертей на твоих руках много, нету, говорит тебе прощения. После обеду приказал Хаиму сводить его на погост, могилку Танькину навестить. Хаим привёл его к воротам и говорит.
– Далее иди барин сам, нам, евреям, не можно на христианские кладбища ходить, да на кресты созерцать, не положено.
– Да что ты в бредни эти веришь? Ведь умный же мужик, пойдем, прошу, одному тяжко очень…
– Прости барин, но не можно мне, боюсь гнева божьего, более чем твоего. Будь милостив, избавь. Прости.
Алёха махнул рукой, и пошёл сам. Могилу просто отыскал, сел на скамью, налил водки в стакан, выпил и задумался. Могилка была ухожена, в цветах, крест каменный и надпись.
«Здеся покоится святая мученица Татиана. Земля ей пухом, а душе в Раю упокоится.
Алексей посидел, выпил ещё стакан. Странно, но большого горя он уже не испытывал. Давно уж Танька ему чужая была. Да и жили больше порознь, он, то на службе при полку, то в походах да поручениях государевых. Недаром – специальный порученец государев. А Татиана либо в деревне, либо в домику московском проживала, да мужа со службы ждала. Так и прожили всю жизнь. Не мог Алёха долго видеть её, была она всегда ему, его душе, молчаливым укором, что отца её он, Алёха, по-зверскому убил. «Вот так и прожил я жизню, почитай уже и всю – думал Алёха – «ни любови не ведал, ни сердечной радости, а токмо кровь одну, да воину-лиходейку, будь она не ладна.
Но эти горькие размышления гасли в нём, не успев и начаться, что-то в сердце приятно сдавливало, дух захватывало. Ожидание чего-то чудесного и радостного, как у ребёнка– А у ведь меня чего-то есть!.. Щурясь на неяркое зимнее солнце, подумал вдруг, внезапно для себя– Я тебя люблю! Кого? Кому предназначались эти слова? Алёха сам не мог понять, но душа его вдруг наполнилась светом, чувством безмерной радости. Он встал, улыбнулся, набрал в охапку морозного снега, перемешанного с прелыми листьями, и умылся им.
Вернулся домой к обеду. Но в дом не пошёл, а сразу на конюшню посмотреть лошадей, есть – ли, жив – ли ещё его гнедой кабардинец Аксай и белая кобыла, Ласточка, чистокровных донских кровей. Конюший поведал ему на конюшне, что Аксай, мол, околел ещё в прошлом годе, наверное, от того, что наездника не видел давно, а Ласточка жива, только стара уже стала…
Алёха зашёл в дом весь наполненный светом, морозным запахом, на губах бессмысленная улыбка…. За обедом выпил только стопку, а более не стал. Обращаясь к Хаиму и Рахели улыбаясь радостно и рассеяно промолвил.
– Я вот что подумал. А не поехать ли нам на воскресенье на ярмарку в Межеричи? Хочу я двух хороших коней прикупить. Для выезду, для прогулок верховых, да и для джигитовки. А то совсем разжирею и на казака не буду походить. Казак завсегда должон себя в готовности держать. А то вдруг завтра сражение, а коня то у казака и нету?
Он засмеялся, озорно поглядел на Рахель.
– Поедешь?
– Да, поеду тихо потупившись ответила.
Вечером они как всегда втроём собрались у камина. За окнами завывала метель, в камине что-то гудело и ухало, а перед огнём каминным было хорошо и уютно. Алексей уже почти вышел из запоя, пил только тосканское маленькими глоточками. Шла неспешная дружеская беседа, наполнявшая душу покоем и счастьем.
– Алексей Кириллович, барин, уж ты, наверное, весь мир посмотрел, да и приключений испытал, не счесть. Так, видать, интересно. Столько стран, обычаев разных повидал. Сделай милость, расскажи хоть немного нам. А то ведь мы из Бредов своих замшелых и не выезжали никуда, разве что в Межеричи.
– Да что там рассказывать. Дело служивое, всяко бывало. И смерть грозила и случаев загадочных бывало, и в рабстве побывал…. Да, уже бросало меня… И на войну, и в страны далёкие… Вот только одного не пойму я Хаим, в разум не возьму. Я служил честию, отечеству своему, государю нашему. Жизнею не раз рисковал, ни любви ни семьи не видел, детишков своих на руках не тютёкал. Сколь крови пролил, сколь греха на душу взял, сколько душ невинных погубил! Всю жизню свою измордовал! А государь наш, как награду мне, и семью мою загубил, и дочь обесчестил, да и супругу мою в гроб вогнал. Хорошо, что Кирилл не знает про то, он в морском походе ныне, с капитаном Берингом в Южных водах поди плавает. Вернётся-ли? А меня супостат наш, государь то есть, как пса со двора выгнал, ни тебе ни спасибо, ни до свидания….
– Оно так может и к лучшему, для тебя, барин. Утомился ты, умаялся душою. Поживёшь покойно, по простому. Глядишь, может и семьей обзаведёшься, поди не старый ещё…
– Да нет, Фимка. Не придётся мне спокойною жизнью жить. Уж слишком я к государевым секретам близко был подпущен. Слишком близко у тайн государственных стоял. Не отпустят меня супостаты, не дадут жизни злодеи. Да и я тоже местию горю. Всё внутри кипит. Пока не расплачусь сполна со злодеями, душа моя не будет покоя знать…
– Эх, барин, барин, Алексей Кириллович! Душу ты свою губишь, она у тебя итак истерзана вся, нельзя местью жить, надо жизнею жить…
– А, по-моему, Алексей Кириллович прав… – вступила в разговор Рахель.
– «Я бы их всех, этих свиней грязных, псов поганых, своими руками бы так и задушила бы, и каждому перед смертию его в глаза бы взглянула…
Глаза её горели, щёки зарумянились, по ним алмазными россыпями катились слёзы, по тонким, чуть вывернутым по-жидовски, ноздрям попадая на уголки губ. Голос стал грубым, хриплым, из уст её стали вылетать еврейские ругательства, грубые, вульгарные, картаво – гортанные, маленькие кулачки сжались до белизны… Алексей смотрел на неё с удивлением и искренним восхищением. Он понял, что она ему очень нравится, так нравится, как ни одна женщина в мире ещё не нравилась. Поймав его взгляд, Рахель осеклась, прервалась на полуслове, в смущении прикрыла лицо платком и выбежала из залы. Хаим и Алексей посидели в молчании. Наконец Алексей налил себе в бокал вина и залпом осушил его.
– Да барин, много горя принесли супостаты в наш дом… Но мы, жиды, барин, к этому привыкшие. Тысячи лет мы живём в изгнании, и тысячи лет испытываем такие несправедливости и притеснения. Когда шла война между Сечью и Речью Посполитой, сколь нашего народу казаки сечевые поистребляли, и в Житомире, и в Дубно, и в Белой Церкви, и в самом Киеве…. Да и поляки в долгу не оставались, резали нас целыми селениями…
– А пошто же вы не сопротивлялись, пошто не создали свои отряды для защиты жён и дочерей ваших?
– Да как бы мы смогли это сделать? Ни воинов, ни казаков среди нас нету. Воинского дела никто не знает. Да и нету у нас в сердцах отваги воинской. Только страх вечный, страх жидовский, парализует наши руки и головы. Каждый прячется в одиночку, думает или отсидеться в погребах либо откупиться. Но не получается, всё забирают и всех убивают…
– Да, такая человеческая природа подлая. Видят слабого и ещё сильнее распаляются в своей жестокости и безнаказанности. Ты подал мне очень дельную мысль. Я потом её тебе обскажу. А щас ужо час поздний, пора уж и ко сну отходить… А ты Рахелечку свою успокой пойди, а то совсем дитя расстроилось…
Не спал Алёха всю ночь, ворочался, крутился, всё думал о Рахельке, этой некогда глазастой и длинноногой девочке. Всё вспоминал ее ярость и гнев, ее полные слёз прекрасные глаза. Понял, что жить уж более без неё не сможет, что перед закатом жизни его, пришла, наконец, и ему награда. Счастие сердечное. Он вспомнил вдруг тех двух молодых цыган, любящих друг друга, коих он за супостатову прихоть в овраге зарезал. Мучительный стыд охватил его. Вспомнил он и Танькиного отца. Ведь и тогда он Любовь убил и потом… Горькие слёзы раскаяния залили его глаза, он завыл, зарычал, завертелся в кровати своей. Встал, налил себе стакан водки, осушил залпом. Он вдруг понял, что должен вымолить у Рахели прощения, за свои преступления супротив Любви. И пока этого не сделает, не успокоится его душа, не будет ему наградою Любовь… С тем и заснул.
Хаим отправился к дочери в её спальню. Застал её безутешно рыдающей на атласных подушках. Она уже не рычала, не билась в истерике, а горько, по бабски плакала. Плечи её тряслись, опускаясь и поднимаясь в такт завываниям. Руками она охватила голову, распустив свои густые волосы по кровати. Хаим присел на краюшек кровати, погладил нё своей мягкой большой рукой по голове и начал тихо выговаривать ей по-еврейски.
– Бедная моя девочка, ну что ты себе надумала. Нельзя тебе его любить. Он хороший человек, добрый и заступник слабых, но он барин и гой к тому же. Будет несчастной твоя жизнь, погубит он тебя, помянешь моё слово…
Она оторвала голову от подушки, взглянула на отца взглядом полным страдания и отчаяния…
– Можно подумать, отец, что сейчас моя жизнь прекрасна и счастлива… Мою жизнь уж погубили и уничтожили. Да, я люблю его! Полюбила сразу, как он только приехал. Я вижу, как он страдает душой своей, как в ней борются и страсти и раскаяние за всё содеянное им. Моё сердце наполняется такой жалостью, такой любовию, какой я и представить не могла бы ранее. Более всего я боюсь, что не смогу дать ему любви настоящей, земной, после всего того, что со мною сотворили эти изверги… Я чувствую, что и он ко мне не равнодушен. А ты видел, как Ионатаньчик приласкался к нему? Да, я хочу быть его рабыней, женой и матерью, сестрой и дочкой…
Она вся разрумянилась, слёзы высохли на щеках, глаза сияли прекрасным непокорным блеском, выражая неукротимую решимость и бесстрашие.
– Если ты не дашь мне благословения – уйду к нему наложницей, подстилкой, жить без него не могу и не хочу. Руки наложу….
– Успокойся, донечка. Да разве ж я против твоей воли пойду? Просто предупредить хочу, что ждёт тебя судьба опасная, а может и страшная. Хотя, что может быть страшнее того, что уже произошло. Если у вас слюбится, то я вам не помеха. Буду всячески способствовать и поддерживать. Ай-ай-ай, что твориться? Мир перевертается, дочь иудейская станет женой донского казака! Ай-ай-ай! Ой ва-авой ли!
В воскресенье, Алексей, Хаим и Рахель отправились в Межеричи, покупать лошадей.
Этот день запомнился им навсегда. Он был солнечным и морозным. Снег скрипел под полозьями и ногами. Дышалось легко и радостно. Рахель разрумянилась, глаза её сияли счастьем. Алёха по-глупому улыбался, впервые в жизни чувствуя себя хозяином, мужем. Было так хорошо, так радостно на душе обоим. Хотя ещё ничего между ними не было сказано, только взгляды и счастливые улыбки. Хаим, глядя на этих влюблённых, только ухмылялся в свою седеющую бороду. Но тревога за дочь, за её будущее не покидала его.
Они прикупили на конской ярмарке лошадей – вороного англичанина, высокого, с мощной грудью и тонкими ногами жеребца трёхлетку, и серую, в яблоках, донскую кобылку, ласковую и доброго нраву. Уж очень она понравилась Рахели да и Рахель ей. Домой ехали радостные, возбуждённые, всё время говорили об удачной покупке, обсуждая достоинства лошадей. Приехали домой почти затемно. С дороги сели вечерять. Как всегда Хаим и Алёха выпили водки немного, обмыли значит покупку, а Рахель им прислуживала за трапезой. Трещали в печи дрова, в полумраке было уютно и хорошо.
– Слушай, Фимка, вот что я надумал. Вот сейчас я дома, и надеюсь побыть ещё какое-то время. Пока я дома, вы все, и евреи, и холопы мои, можете чувствовать себя в полной безопасности. Но пути господа – неисповедимы. А вдруг меня призовут опять на службу, или по нужде какой предстоит мне покинуть обитель энту. Тогда вы все оказываетесь полностью беззащитными, и перед людьми государевыми и перед разбойными людишками, кои гуляют по округе нашей. И с Дону, и с Сечи, да и с Изюм городка. И я вот, что думаю. Человек я, по складу своему, военный. И, стало быть, умею командовать и обучать людишек делу воинскому. Вот как ты думаешь, могём мы создать отряды самообороны из холопов моих, да из жидов Бредских? Что ты думаешь об етом?
После некоторого молчания Хаим ответил.
– Я не очень это одобрил бы, барин. Вы, баре, да казаки – люди свободные, и, потому отчаянные и бесстрашные. Не знаю, как простые крестьяне, мужики да дворовые. А евреи не смогут воевать. Слишком в них страх глубоко засел, слишком долго их травили и унижали. Они согласны терпеть, лить слёзы по близким, драться и умирать они не смогут. Это твои иллюзии. Вот такие мы, евреи, даже за себя постоять не можем…
– Отец, почему ты от имени всех евреев говоришь? Среди нас много молодёжи, которая захотела бы преодолеть этот вечный жидовский страх, и научиться давать отпор разбойникам и душегубам!
– Вот ты, Ефим, вижу силён, духом отважен. Что бы стать воином, нужно в себе страх перебороть. Вспомнить, что все мы когда-нибудь умрём, только одни с честию, а другие с позором. Ничего не бойся и смело иди вперёд. Вот давай руку!
Алёха закатал рукав и поставил руку на стол. Это была новая модная аглицкая забава – борьба на руках, весьма популярная среди моряков.
– Давай, руку свою, не боися. Ну давай вали руку мою…
Хаим сначала не уверенно, но потом всё азартнее начал борьбу, Алёха даже покраснел от напряжения. Минуты две они сидя напротив друг друга, пытались одолеть один другого. Рахель тихо смеялась, закрывая лицо платком. Но в конце концов Алёха вывернул Хаиму кисть и уложил его руку на стол.
– Вот видишь, каков ты силач! А ведь ты и не упражняешься специально и не трудишься руками. А силищи природной богатырской. Если таких, как ты найдется среди вас жидов человек 50, то я быстро произведу из вас воинов, и сможете вы и жён и детей ваших защитить от насилия и разбою…
Порешили обсудить этот вопрос на сходе и в кагале.
На субботу приезжал в Раздоры сосед из Богомильского – отставной капитан Егорычев Афанасий Евграфыч. Посидели, выпили водки, капитан посочувствовал горю Алёхиному, поцокал языком и говорит.
– Обчество, собрание стал быть дворянское, не одобряет твое поведение, Алексей Кириллович. Больно ты, говорят, с жидами стал якшаться, на собрание не являешься, губернатору не кажешься. Не дело это, не по христиански…
У Алексея заходили желваки, глаза налились тёмным цветом, правый глаз закосил немного – первый признак наступающей, неконтролируемой ярости.
– Уж я сам, как-нибудь разберусь, что надо и как. Я России – матушке послужил не меньше вашего и за неё, за веру крестьянскую, кровушки пролил и своей и чужой не меряно… В голосе его зазвенела яростная сталь, чуть дрожа и со зловещим звоном… Ноон быстро взял себя в руки, опустил глаза в ковёр и уже глухим покорным голосом произнёс.
– Просто я ещё не отошёл от горя, вот часом оклемаюсь и наведу визит и обчеству и губернатору. Да и на балу побывать надобно бы, не век же бобылём оставаться…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.