Текст книги "Коктейль «Россия»"
Автор книги: Юрий Безелянский
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
«Ничего подобного история Европы до сих пор не видела. Никакой параллели между французской эмиграцией, бежавшей в Россию, и русской эмиграцией, наводнившей Францию, конечно, не было.
Французы шли в гувернеры, в приживалы, в любовники, в крайнем случае в губернаторы, как Арман де Ришелье или Ланжерон и де Рибас.
А русские скопом уходили в политику и философию, а главным образом в литературу…»
Дон Аминадо вспоминает 1917 год:
«Жизнь бьет ключом, но больше по голове.
Утром обыск. Пополудни допрос. Ночью пуля в затылок.
В промежутках спектакли для народа в Каретном ряду, в Эрмитаже. В Эрмитаже поет Шаляпин. В Камерном идет „Леда“ Анатолия Каменского…
Швейцар Алексей дает понять, что пора переменить адрес:
– Приходили, спрашивали, интересовались. Человек он толковый и на ветер слов не кидает. Выбора нет.
Путь один – Ваганьковский переулок, к комиссару по иностранным делам, Фриче.
У Фриче бородка под Ленина, ориентация крайняя, чувствительность средняя.
– Пришел я, Владимир Максимиллианович, насчет паспорта…
– И ты, Брут?!
– И я, Брут.
Диалог короткий, процедура длинная. Бумажки, справки, подчистки, документики….
Фриче поморщился, презрел, министерским почерком подмахнул и печать поставил:
– Серп и молот, канун да ладан.
Вышел на улицу, оглянулся по сторонам, читаю паспорт, глазам не верю: „Гражданин такой-то отправляется за границу…“».
Так оказался за границей «новый Козьма Прутков» Дон Аминадо. Его настоящие фамилия и имя Аминодав Пейсахович Шполянский, родом из Елизаветграда. Поэт, прозаик. Помимо псевдонима Дон Аминадо, у него была еще масса других, в том числе и Идальго. Он продолжил классическую русскую традицию юмора с его состраданием к «маленькому человеку».
«Победителей не судят, – говорил Дон Аминадо. – Их ненавидят».
Из Одессы Дон Аминадо сначала эмигрировал в Константинополь. «Все молчали. И те, кто оставался внизу на шумной суетливой набережной. И те, кто стоял наверху на обгоревшей пароходной палубе. Каждый думал про свое, а горький смысл был один для всех: „Здесь обрывается Россия над морем черным и глухим“».
Дон Аминадо и за рубежом был весьма популярен, внимательно следил за советской литературой, за коллегами по перу. Они были в основном какие-то новые, какие-то уж чересчур рабоче-крестьянские. Об одном из таких он написал:
Такая мощь и сила в нем,
Что, прочитав его творенья,
Не только чуешь чернозем,
Но даже запах удобренья.
Кажется, пришло время проститься с писателями-эмигрантами и переключиться на советскую литературу. Там тоже множество имен. Много разных кровей. И много различных ароматов. Напоследок еще раз вспомним Дон Аминадо:
«…советский Космос, как и библейский Космос, возник из распутного и разнузданного Хаоса, из первобытного, бесформенного месива солдатни и матросни, и сотворение ленинского мира хотя и произошло в один день, но такие высокоценные детали, как миропомазание Маяковского, раскаяние Эренбурга и удвоенные пайки для Серапионовых братьев, – все это появилось не сразу…»
Евреи открытые и скрытые
Итак, советский литературный Космос. Как его разглядывать? В телескоп – крупно или в микроскоп – с мельчайшими деталями? По жанрам? Поэзия, проза, сатира… Всех чохом по алфавиту? А может быть, выделить литераторов еврейского происхождения? Тем более что они уже мелькали на предыдущих страницах – Саша Черный, Николай Минский, Михаил Гершензон, Лев Шестов, Владислав Ходасевич, Бенедикт Лифшиц, Анатолий Мариенгоф и многие другие. Список длинный, так и хочется вспомнить Александра Куприна, который в письме от 18 марта 1909 года к Ф. Батюшкову писал, что каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем. Поэт Лев Щеглов с пьяных глаз однажды сочинил:
Москва давно не третий Рим,
Она – второй Иерусалим.
С кого начать? Кто первый? Начнем, пожалуй, с российского патриарха XX века Корнея Ивановича Чуковского. Мать – украинка, отец – еврей, петербургский студент, оставивший семью, отсюда и родословные страдания бедного Корнея Ивановича:
«…А в документах страшные слова: сын крестьянки, девицы такой-то. Я этих документов до того боялся, что сам никогда их не читал. Страшно было увидеть глазами эти слова. Помню, каким позорным клеймом, издевательством показался мне аттестат Маруси, сестры, лучшей ученицы нашей епархиальной школы, в этом аттестате написано: дочь крестьянки Мария (без отчества) Корнейчукова показала отличные успехи. Я и сейчас помню, что это отсутствие отчества сделало эту строчку, где вписывается имя и звание ученицы, короче, чем ей полагалось, чем было у других, – и это пронзило меня стыдом. „Мы – не как все люди, мы хуже, мы самые низкие“ – и, когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал. У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец или хотя бы дед. Эта тогдашняя ложь, эта путаница и есть источник всех моих фальшей и лжей дальнейшего периода. Теперь, когда мне попадает любое мое письмо к кому бы то ни было, я вижу: это письмо незаконнорожденного, байструка. Все мои письма (за исключением некоторых к жене), все письма ко всем – фальшивы, фальцетны, неискренни именно от этого. Раздребезжилась моя „честность с собою“ еще в молодости. Особенно мучительно мне было в 16–17 лет, когда молодых людей начинают вместо простого имени называть именем без отчества. Помню, как клоунски я просил всех даже при первом знакомстве – уже усатый – «зовите меня просто Колей», «а я Коля» и т. д. Это казалось шутовством, но эта была боль. И отсюда завелась привычка мешать боль, шутовство и ложь – никогда не показывать людям себя, – отсюда, отсюда пошло все остальное. Это я понял только теперь».
Какое горькое признание! Сколько душевных страданий приносят эти родовые меты! У Корнея Чуковского они были одни, у других – другие. Помню, как смущался и пылал от стыда один абитуриент на приемных экзаменах и как хихикали все вокруг.
– Ваше имя-отчество? – строго спросил преподаватель.
– Саша Срульевич, – ответил юноша, и щеки его залила краска.
Но вернемся к Корнею Ивановичу. Двое его детей – Николай Чуковский и Лидия Чуковская – подались в писатели. Подмывает что-то подверстать под эти имена, но рамки книги не позволяют. Поэтому перехожу, с места в карьер, к маститому и увенчанному, но в то же время критикуемому и гонимому Илье Эренбургу. «Лохматый Илья», как называл его Ленин.
Илья Григорьевич Эренбург родился в Киеве, в буржуазной еврейской семье. Отец – Герш Гершанов Эренбург, киевской 2-й гильдии купеческий сын; мать – Хана Берковна, урожденная Аринштейн. Илья Эренбург вспоминает:
«В 8 лет я хорошо знал, что есть черта оседлости, право жительства, процентная норма и погромы…»
В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург упоминает обоих дедов – по отцу («Отец мой принадлежал к первому поколению русских евреев, попытавшихся вырваться из гетто. Дед его проклял за то, что он пошел учиться в русскую школу. Впрочем, у деда был вообще крутой нрав, и он проклинал по очереди всех детей; к старости, однако, понял, что время против него, и с проклятыми помирился») и по материнской линии («Дед по матери был благочестивый старик с окладистой серебряной бородой. В его доме соблюдались все религиозные правила… В доме деда мне было всегда скучно»).
Отец писателя вопреки воле своего отца окончил русскую школу и фактически ассимилировался. Все его звали Григорием Григорьевичем. Ну а теперь о сыне, об Илье.
Рос Эренбург в Москве, играл с русскими детьми, потом полюбил русскую гимназистку Надю, затем за революционную деятельность попал во вполне русскую тюрьму. В общем, рос в русской среде… Еврей по крови, русский по духу, мировоззрению и укладу жизни. «Я люблю Испанию, Италию, Францию, но все мои годы неотделимы от русской жизни».
Характерно, что когда Эренбург впервые приехал в Париж, то французы показались ему «чересчур вежливыми, неискренними, расчетливыми». «Здесь никто не вздумает раскрыть душу, душу случайному попутчику, – констатировал Эренбург, – никто не заглянет на огонек; пьют все, но никто не запьет с тоски на неделю, не пропьет последней рубашки. Наверно, никто не повесится…»
Нет, Франция – не Русь, не те национальные страсти-мордасти!..
Эренбург женился на Любови Козинцевой, немке по национальности. В дочери Ирине было удивительное сочетание европейского рационализма и русской интеллигентности, рассудка и страсти, строгости и щедрости. И еще штрих к биографии Эренбургов: Илья Эренбург привез с фронта спасшуюся из гетто еврейскую девочку, а Ирина Эренбург ее удочерила… «Еврейская кровь отца и немецкая кровь матери в ней не боролись – она вовсе не была человеком эксцентричным, напротив, была цельной и чрезвычайно к себе строгой», – вспоминает Людмила Улицкая, знавшая Ирину Эренбург («Московские новости», 1998, № 43).
У блестящего журналиста и писателя Ильи Эренбурга можно найти много высказываний на тему России и еврейской проблемы. Вот одна из давних публикаций о Василии Розанове:
«…Стройны и величавы готические соборы, и в торжественных нефах душа идет к Творцу. А русские в своих церквах любят закоулки, затворы, тайники, часовенки, подземелье и кривые коридорчики. Уйдешь и заблудишься. И душу Розанова, русскую душу, в которой сто тайников да триста приделов, напоминает Софийский собор. Темно, и вдруг ослепительным контрастом буйный луч играет на черном лике у угодника, и снова ночь. Не таков ли был Розанов? Там, где зацветали Шартрский собор и Авиньонская базилика, не поймут его. Но мы, блуждая в киевской Софии или в Василии Блаженном, путаясь в заворотах, томясь тьмой и солнцем, чуя дьявольский елей в Алеше Карамазове и мученический венец в хихикающем Смердякове, – мы можем сказать о Розанове – он был наш.
Был похож Розанов на Россию. Был он похож на Россию беспутную, гулящую и покаянную. На черное дело всегда готов, но и с неизменным русским „постскриптумом“ – я тоскую и каюсь, Господи, да будет воля Твоя!
Его книги порой жутко держать в комнате – не то общая баня, не то Страшный суд, – и хихикает он воистину страшно. Но все кощунство лишь от жажды крепко верить…
Распад, развал, разгул духа – это Розанов, но это и Россия. В последние месяцы, в томлении и в нужде, всеми покинутый, Розанов глядел на смерть отчизны. И в последний раз „зловеще хихикнул“ – „как пьяная баба, оступилась и померла Россия“. Смешно? А все-таки сие апокалипсис…» («Утро», 1918, 12 декабря).
Осень 1919 года. Жуткие темные ночи, вой и плач «пытаемых страхом жидов». Вот что писал в газете «Киевская жизнь» Илья Эренбург в статье «О чем думает „жид“»:
«…Кто любит мать свою за то, что она умна и богата, добра или образованна? Любят не „за то“, а „несмотря на то“, любят потому, что она мать. Помню, как спорил я с Бальмонтом, когда написал он в 1917 году прекрасное стихотворение „В это лето я Россию разлюбил“. Я говорил ему о том, что можно молиться и плакать, но разлюбить нельзя. Нельзя отречься даже от озверевшего народа, который убивает офицеров, грабит усадьбы и предает свою отчизну. В годы большевизма мне часто приходилось слышать такие понятные и вместе с тем такие невозможные рассуждения: „Ах, Россия, дикая, отвратительная страна!.. Если бы перейти хоть бы в бразильское подданство!.. Хотя бы прислали сюда негров, что ли?“ Я видел тысячи Петров, отрекшихся от своей родины; я познал, что многие любили Россию, как уютную квартиру, и прокляли ее, как только громилы выкинули из нее мягкие кресла. Может быть, и все муки приняла наша земля оттого, что любили ее не жертвенно, но благодарственно, за сдобные булки и хорошие места.
Я благословляю Россию, порой жестокую и темную, нищую и неприютную! Благословляю некормящие груди и плетку в руке! Ибо люблю ее и верю в ее грядущее восхождение, в ее высокую миссию. Не потому люблю, что верю, но верю, потому что люблю.
Есть оскорбления трудно забываемые, и мне тягостно вспоминать рыжий сапог, бивший меня по лицу. В первый раз это был сапог городового, изловившего меня „за революцию“, во второй раз красноармеец избил меня за контрреволюцию… Я не потерял веры, я не разлюбил. Я только понял, что любовь тяжела и мучительна, что надо научиться любить…»
И о России Эренбург пишет (и удивительно, как это читается сегодня, в наши дни, почти сто лет спустя!):
«Я верю и знаю – она воскреснет, она просыпается. Этот маленький флажок трехцветный перед моими окнами говорит о том, что вновь и вновь открыт для жаждущих источник русской культуры, питавший все племена нашей родины. Ведь не нагайкой же держалась Россия от Риги до Карса, от Кишинева до Иркутска! Из этого ключа пили и евреи, без него томились от смертной жажды…
…Любить, любить во что бы то ни стало! И теперь я хочу обратиться к тем евреям, у которых, как у меня, нет другой родины, кроме России, которые все хорошее и все плохое получили от нее, с призывом пронести сквозь эти ночи светильники любви. Чем труднее любовь, тем выше она, и чем сильнее будем все мы любить нашу Россию, тем скорее, омытое кровью и слезами, блеснет под рубищем ее святое, любовь источающее сердце».
Эти строки Эренбурга были напечатаны 22 октября 1919 года. Статья мгновенно получила отклик, Эренбургу ответил «открытым письмом» журналист Самуил Марголин, вернувшийся в Россию, как и Эренбург, из парижской эмиграции в 1917 году:
«…Я прочитал, г. Эренбург, Вашу блестящую статью „О чем думает «жид»“. И сразу же решил: нет, еврей так не думает. Да, и я знаю эту привязанность и любовь к России, которая обуревает еврея и здесь, на русской земле, и на чужбине. Гонимые, без права на жительство, не попавшие в русскую школу и в русский университет из-за процентных ограничений, пережившие погромы в нескольких поколениях, мы не устали любить Россию. Мы ее любили и любим – в этом Вы правы, И. Г., – но в этом не наше благословение, а наше проклятие.
Еврейская интеллигенция в России слилась в чаяниях и действиях с русской интеллигенцией и вместе с нею не за „развал“, не за „разрушение“, но за освобождение и своей родины отдавала свою жизнь. Вместе с русской интеллигенцией мы мечтали о народовластии, а не о „комиссародержавии“, о братстве и равенстве, а не о „чрезвычайках“, вместе с нею считаем первыми „контрреволюционерами“, мракобесами и предателями освобождения целой страны людей эшафота и „чрезвычайки“, вышедших, может быть, и из ее и нашей среды.
Развал, боль, крушения из-за держиморд большевизма мы переживаем общие.
Но ведь у нас, евреев, есть еще одна боль, своя отдельная драма жизни, которой мы не желали замечать прежде, которую не желаете и сейчас видеть Вы, г. Эренбург, но которая шипами колет еврейское сердце…»
Далее в своем ответе Марголин цитирует слова Эренбурга: «Благословляю некормящие груди и плетку в руках», – и возмущению его нет конца:
«Кто это пишет в таком исступлении, с надрывом в душе, кто выкрикивает эти нервные слова надорванным голосом, почти в истерике? Это говорит поэт Эренбург, у которого есть только одна молитва о России и нет другой для еврея. До какого слияния с чужой культурой нужно дожить, до какой ступени рассеять свой дух по чужой земле, чтобы сказать эти слова, звучащие как псалом исступленного?..
…Мы слыхали проклятия русскому народу за „плетку“ и „сапог“ от Герцена и Чаадаева. И вдруг благословение, приятие, оправдание плетки – от еврея – поэта Эренбурга!
В годы, когда Ив. Бунин пишет свои огненные проклятия родине, когда Ал. Ремизов в адской тоске вырывает из сдавленной груди стон: „Нет, я не русский… не русский…“, в эти дни еврей Эренбург забывает обо всем на свете, кроме своей любви к России, любви во что бы то ни стало, хотя это от психологии раба, но вовсе не от психологии сына великого народа и гордой страны.
Очевидно, ассимиляция еврейской интеллигенции стала рабством. Поэт Эренбург выразил это так ясно.
Мы живем на лестнице, а не в доме, и я даже думаю, что мы живем в подворотне, среди сутулых и согбенных людей, – и там у нас рождаются смиренные благословения и извращенная психика. На чужбине в Америке старые евреи – выходцы из России, пережившие по нескольку погромов, тоскуют и плачут по родине. В Париже, в суете и сумбуре Латинского квартала, еще не так давно и я бродил среди эмигрантов и безумно тосковал по России. Еще раньше я осенними холодными ночами расхаживал по петроградским улицам, не имея пристанища за отсутствием „права на жительство“. Но и тогда я тосковал и любил только Россию.
Сейчас я стою на лестнице. Возле меня – евреи. Я пережил всю боль за поругание революции большевиками, весь ужас – озверения масс, весь гнет – мести и ярости расколовшихся групп народа. Но ведь самое болезненное, самое гнетущее, самое кровавое я пережил как еврей.
И вот почему я думаю, что грех – убить в своей душе чувство сродства с евреями и что для всей еврейской интеллигенции открылось непреложное жизненное дело – мыслить об исходе еврейских масс. Куда? Не знаю… Но для меня ясно, что лестница не дом, не родина. И понял, что нужно, непременно нужно еврею отдать все свои силы, мысли, чувства и действия, сейчас, евреям».
Вот такой ответ Илье Эренбургу дал Самуил Марголин. Два противоположных взгляда на еврейскую проблему. Эренбург – сторонник ассимиляции, ему это было легко и безболезненно реализовать, ибо он не знал еврейского языка, никогда не изучал всерьез еврейскую культуру и традиции. Всю жизнь Эренбург оставался убежденным противником еврейской автономии как своего рода гетто. Марголин, напротив, был за сохранение еврейства в евреях. Никакой ассимиляции. Евреи есть евреи, и им нужен исход. В 20-е годы не было Израиля. В 1948 году Израиль был образован. И появилось конкретное понятие сионизма.
Эренбург опоздал с рождением, но, как говорит другой поэт, «времена не выбирают». Раз выпал XX век, значит, пришлось жить и бороться в нем. Эренбург дважды получал Сталинскую премию, но находился и на грани ареста, так как был «активным борцом за мир». Ходил в космополитах. Подвергался нещадной критике. Но выжил, не сломался. Его перу принадлежат три, на мой взгляд, знаковые вещи: сатирический роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито» (1922), повесть «Оттепель» (1954) и грандиозные мемуары «Люди, годы, жизнь» (1961–1966).
Сначала Эренбург воспевал Россию, затем по-своему любил и защищал Советский Союз. «В 1949 году в Париже во время Первого конгресса сторонников мира один журналист спросил меня, как я отношусь к статье, напечатанной в советской газете, где Мольер назван слабым драматургом, что особенно ясно, когда смотришь пьесы Островского. Я ответил: „Мы говорим, что уничтожили в нашей стране эксплуатацию, – это правда. Но мы никогда не утверждали, что уничтожили дураков…“» («Люди, годы, жизнь»).
Россия Россией, но и Парижа писатель не забывал. В 1945 году Илья Эренбург написал стихотворение «Ты говоришь, что я замолк…». Концовка его такая:
Прости, что жил я в том лесу,
Что все я пережил и выжил,
Что до могилы донесу
Большие сумерки Парижа.
Но хватит об Эренбурге, не диссертация ведь. Надо и о других замолвить словечко.
Семен Юшкевич. До революции вышло его полное собрание сочинений в 15 томах. «Певец человеческого горя» – так называл Юшкевича Корней Чуковский. В основном он писал об евреях, о жизни в «черте оседлости». Одну из его пьес, «В чужом городе» (1905), поставил Мейерхольд. Критики считали, что Юшкевич в свое творчество вложил «еврейскую душу, еврейское сердце, еврейские нервы и еврейский ум». По словам Павла Милюкова, это было «служение русской литературе», так как писатель «дал понять и почувствовать жизнь еврейского народа».
Но, конечно, больше, чем Юшкевич, отразил еврейскую жизнь Шолом Алейхем (Шолом Рабинович). Одна только фраза, вложенная в уста мальчика Мотла, чего стоит: «Мне хорошо – я сирота…»
Как выразился нарком Луначарский, «…вместе со своими героями Шолом Алейхем разрешал внутренние противоречия жизни в смехе».
А внешние?..
«Евреи ведь и сами не станут отрицать, что они народ поставщиков, принявших на себя миссию поставлять всему миру знаменитостей, отдавая все, что у них есть лучшего и прекраснейшего…»
Спиноза, Гейне, Кафка, Марсель Пруст, Модильяни, Стефан Цвейг, Фрейд, Нильс Бор, Жак Оффенбах, Сара Бернар, Эжен Ионеско и другие звезды первой величины.
В Америке Шолом Алейхема звали сначала еврейским Марком Твеном, а затем еврейским Шекспиром.
«– Что вы поделываете, пане Шолом Алейхем?
– Что нам поделывать? Пишем.
– Что пишем?
– Что нам писать? Что видим, про то и пишем».
«Какие-то „птичьи“ профессии, – улыбался Шолом Алейхем. – Маклеры, агенты, сваты, менялы, журналисты… Вы слышите? Менахем-Мендл – „писатель“! Разговаривать уговаривать, переговаривать, заговаривать…»
О, Шолом Алейхем – тоже необъятная тема. Он обожал шутки. Шутил, чтобы люди не плакали. И еще – задавал вопросы.
«А что такое еврей и нееврей? И зачем Бог создал евреев и неевреев? А уж если он создал и тех и других, то почему они должны быть так разобщены, почему должны ненавидеть друг друга, как если бы одни были от Бога, а другие – не от Бога?»
Простенький вопрос. А ответа практически нет. Почему Иван ненавидит порой Абрама? И откуда взялся этот неприятно, дурно пахнущий антисемитизм?..
Максим Горький, друживший со многими евреями, писал: «Я убежден, я знаю, что в массе своей евреи – к изумлению моему – обнаруживают больше разумной любви к России, чем многие русские».
В годы Первой мировой войны, отмечает историк Владлен Сироткин, немало крещеных евреев храбро сражалось «за веру, царя и отечество» и было награждено орденами и медалями («Иностранец», 1995, № 7).
А есть ли плохие евреи? Австрийский журналист, основоположник политического сионизма Теодор Герцль говорил: «Все народы имеют своих подонков. Почему же вы отказываете в этой привилегии евреям?»
Еще раз вернемся к Максиму Горькому. Он писал: «Идиотизм – болезнь; для больного этой неизлечимой болезнью ясно: во всем виновен еврейский народ. А посему… честный и здоровый русский человек снова начинает чувствовать тревогу и мучительный стыд за Русь, за русского головотяпа, который в трудный день жизни непременно ищет врага своего где-то вне себя, а не в бездне своей глупости…»
У Евтушенко есть иронические строки:
Так случилось когда-то,
что он уродился евреем
в нашей издавна нежной к евреям
стране.
Если вспоминать царские времена, то вспомним и такое: представители еврейства в России просили Григория Распутина (по воспоминаниям Феликса Юсупова) замолвить о них словечко царю, на что Распутин ответил: «Просят все меня свободу евреям дать… чего ж, думаю, не дать? Такие же люди, как и мы, – Божья тварь…»
Кстати, о тварях…
Каждая тварь,
По душе,
По крови
Кто бы он ни был
И что бы он ни был, —
Просит
Немного тепла,
И любви,
И голубого,
Хорошего неба…
Кто это написал? Иосиф Уткин, советский поэт, в поэме «Милое детство». О себе Уткин писал: «Любителей „хороших биографий“ я огорчу. Я не сын „папы у станка“ и не „отпрыск сиятельного дворянина“».
Старый барон
Генерально суров.
Главное – глазки:
Не смотрит, а греет!
Ну-с, – говорит, —
Ты – из жидов?
Нет, – говорю, —
Из евреев.
О бедном еврейском юноше Иосиф Уткин рассказал в другой поэме «Повесть о рыжем Мотэле», который, к своему несчастью, полюбил дочь раввина Риву.
А раввин говорит часто
И всегда об одном:
– Ей надо большое счастье
И большой дом.
Так мало, что сердце воет,
Воет, как паровоз.
Если у Мотэле все, что большое,
Так это только нос.
– Ну что же?
Прикажете плакать?
Нет так нет! —
И он ставил заплату
И на брюки
И на жилет…
Положим, рыжий Мотэле – литературный персонаж, хотя и напоенный автобиографической печалью. Но вот герой живой и всеми нами любимый (хотя в этом я могу сильно ошибаться) – писатель Исаак Бабель.
«Я не выбирал себе национальности. Я еврей, жид, – горько признавался Бабель Паустовскому. – Временами мне кажется, что я могу понять все. Но одного я никогда не пойму – причину той черной подлости, которую так скучно зовут антисемитизмом».
Свою русскую жену, сибирячку Антонину Пирожкову, Бабель в шутку называл жидовочкой.
В письме, написанном в поезде, к А. Слониму от 16 марта 1929 года Исаак Бабель писал: «Какая протяженная страна – Россия, сколько снегу, осоловелых глаз, обледенелых бород, встревоженных евреек, окоченевших шпал – как мало пассажиров 2-го класса, к которым я имею честь принадлежать…»
Еще мальчиком Бабель прочел все 11 томов «Истории Государства Российского» Карамзина. Он всегда считал: «Человек должен всё знать. Это невкусно, но любопытно».
В письме к Лифшицу 23 ноября 1928 года Бабель писал из Киева: «Исачок… Объясни мне толком: где ты служишь, что рационализируешь, где плачешь и кому даешь фиги в кармане? Я, как говорится, тяну лямку и поживаю очень превосходно».
Через одиннадцать лет лямка натянулась и оборвалась: 16 мая 1939 года Исаак Бабель был арестован, а в январе 1940-го погиб в заключении…
Если бы только он один… Скольких их убили! 12 августа 1952 года в подвалах Лубянки были расстреляны поэты Перец Маркиш, Давид Бергельсон, Ицик Фефер… Впоследствии на Западе 12 августа стали отмечать как «ночь убитых поэтов».
За четыре года до гибели Перец Маркиш писал:
Мы седеем. Ну и что же!
Нами век наш славно прожит,
Отдан родине сполна —
Так налей еще вина!
Пусть, завидуя по праву,
Помнят внуки нашу славу!
Все убитые любили Россию и служили ей. Но ее палачи по-черному отблагодарили поэтов за любовь и службу. Такая же участь постигла и еще одного еврейского поэта – Льва Квитко, а он еще, по своей наивности, писал «Письмо Ворошилову» («Товарищ Ворошилов, поверь, ты будешь рад, когда к тебе на службу придет мой старший брат…»).
За что арестовывали? Ссылали? Убивали?.. Так было угодно кровавой власти, действовавшей по принципу: бей своих, чтобы чужие боялись. И действительно, Запад трепетал перед диктатором Сталиным, перед «империей мирового зла», как выразится позднее президент США Рейган.
Террор и страх в стране шел под ручку с государственным и бытовым антисемитизмом. Многие писатели, чтобы скрыть свое еврейство, сменили фамилии и спрятались за псевдонимы, как за спасательный щит: авось защитит от свистящих камней. И вот Илья Файнзильберг стал Ильей Ильфом. Согласитесь: звучит уже лучше, нейтральнее: Ильф!..
Из записной книжки Ильи Арнольдовича: «Он посмотрел на него, как царь на еврея. Вы представляете себе, как русский царь может смотреть на еврея?»
Всенародно любимые романы Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» и главный герой – «великий комбинатор» Остап Бендер, «сын турецкоподданного».
«– Я с детства хочу в Рио-де-Жанейро. Вы, конечно, не знаете о существовании этого города.
Балаганов скорбно покачал головой. Из мировых очагов культуры он, кроме Москвы, знал только Киев, Мелитополь и Жмеринку…»
Ильф и Петров. Магические имена.
Ах, Моссовет! Ну как тебе не стыдно?
Петровка есть,
А Ильфовки – не видно, —
как писал Александр Безыменский. Но вернемся к псевдонимам.
Фридлянд становится Кольцовым. Совсем хорошо! Прекрасная русская фамилия, и вспоминается сразу русский поэт-пахарь Алексей Кольцов. Стало быть, в литературе отныне два Кольцовых: Алексей и Михаил. Куперман уже не Куперман, а Юрий Крымов. Герман вовсе не Герман, а Даниил Гранин. Волянская предстает свету как Галина Николаева, Крейн – как Александр Крон, Изольд Замберг – как Илья Зверев.
Илья Шлемович Гуревич – звучит неважно, приниженно, местечково. А Леонид Первомайский – это здорово, не правда ли? Бодрит! Хочется ликовать и ликующим выходить на улицы, вливаясь в праздничную демонстрацию.
Прекрасный детский писатель Анатолий Алексин («Мой брат играет на кларнете») – Гоберман. Выехал из СССР в Израиль. Виктор Ардов – Зильберман. Аркадий Арканов – Штейнбок. Ирина Велембовская – Шухгалтер. Александр Володин – Лифшиц. Ирина Грекова – Вентцель. Юлиан Семенов – Ляндрес. Самуил Алешин – Котляр.
Михаил Шатров раньше был Маршаком. Леонид Лиходеев, который когда-то заявил, что «у нас произошло перепроизводство гордости различными достижениями», – это Лидес. Георгий Владимов – это бывший Волосевич, Наум Коржавин – Мандель. И как сказал последний:
Но кони все скачут и скачут,
А избы горят и горят.
Недавно, к сожалению, умерший Григорий Горин в школе звался иначе: Гриша Офштейн. Но Горин звучит увереннее, с такой фамилией смело можно идти в гору. Хотя сам писатель говорил: «В спектакле „Поминальная молитва“ есть персонаж (его играл Леонов), который высказывает свое кредо: „Я русский человек еврейского происхождения иудейской веры“. Я не хочу отказываться ни от одной из этих составляющих» (МК, 1997, 31 декабря).
– За что вас не любят? – спросили Горина в другом интервью.
И он ответил:
– За удачливость… Если б знать!..
Драматург Дворецкий сменил всего лишь имя, но какое! Израиль – это как ожог, маленький пожар. А Игнатий – это уже отрада, патриархальная тишь и гладь. По этой причине поэт Сельвинский уже не французский Карл, а русский Илья, почти Муромец. Илья Сельвинский, Игнатий Дворецкий – все очень простенько, на русофильский вкус.
Кто еще сменил фамилию? Превосходнейший мастер русского размышляюще-сердечного стиха Давид Самуилович Кауфман известен как Давид Самойлов.
Господи, я ни в коей степени не хочу судить тех, кто сменил имя и фамилию, это дело сугубо личное, я сам когда-то раздумывал на эту тему: сменить ли фамилию и стать вместо Юрия Безелянского, скажем, Юрием Кузнецовым (по фамилии матери). Но удержался. Тем более сегодня никоим образом не хочу, чтобы меня путали с патриотически настроенным поэтом Юрием Кузнецовым. И все же природа псевдонимов не только в благозвучии; из псевдонима, хотят этого или нет те, кто меняет фамилию, торчат боязливые уши антисемитизма. Вот что писал по этому поводу в своих дневниках Давид Самойлов:
«30.09.1979. В современной российской мракобесной мысли, которая воистину завладела массами, антисемитизм играет непомерно большую роль.
Свидетельство скудости этой мысли.
Но, кажется, дело дошло уже до стенки.
Отрезвляющееся общество, естественно, должно задать себе вопрос: неужели нация настолько ничтожна, что кучка иудеев могла разложить царизм, другая кучка – произвести революцию в великой стране, а третья – устроить тридцать седьмой год или коллективизацию, разрушить церковь и т. д. и до сих пор разрушает экономику, традицию, культуру, нравы и т. д.?
Что же это за нация?
Англичане или французы никогда не позволят себе думать так».
Они не позволят. А мы себе очень позволяем. И горько-скорбное увы..
Вся эта смена фамильных вывесок напоминает известный анекдот. Одесса. Порт. Белоснежные корабли. Мальчик на причале спрашивает у бабушки: «А кто такой Сергей Есенин?» Бабушка отвечает: «Не знаю». Тогда стоящий рядом пожилой человек в шляпе обращается к ней: «Мадам, то, что не знает мальчик, ему простительно, ибо он слишком молод. Но мы-то с вами должны помнить, что „Сергей Есенин“ – это „Лазарь Каганович“».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.