282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Юрий Лебедев » » онлайн чтение - страница 41


  • Текст добавлен: 7 июня 2021, 15:41


Текущая страница: 41 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Путь Павла Ивановича Чичикова

Чичиков – живое воплощение движения русской жизни XIX столетия – даётся в поэме с широко развёрнутой биографией. По сравнению с определившимися и относительно застывшими характерами русских помещиков он являет собой неуёмную энергию и деятельность. Но в порыве своём он почти не движется вперёд, а всё время «кружит» и «колесит», всякий раз возвращаясь в исходное положение. Чичиковский «винт» постоянно срывается с «резьбы» русской жизни, отторгающей его. Так что судьба героя являет перед читателем цепь, состоящую из стремительных восхождений и столь же стремительных в своей неожиданности катастроф, оставляющих героя у разбитого корыта. Спицы периодически сыплются из кривого колеса чичиковской брички.

Чтобы понять, почему это происходит, проследим вместе с автором предысторию жизни главного героя «Мёртвых душ». Чичиков принадлежит к служилому дворянству. Отец его не оставил наследственных имений. «В наследстве оказались четыре заношенные безвозвратно фуфайки, два старых сертука, подбитых мерлушками, и незначительная сумма денег».

В отличие от сынков богатых дворян, Чичикову пришлось пробивать себе дорогу собственными усилиями, опиравшимися на нехитрый «молчалинский» совет, которым сопроводил Павлушу бедный родитель в плавание по морю житейскому: «Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Бог не дал, всё пойдёшь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Всё сделаешь и всё прошибёшь на свете копейкой».

На первых порах отцовское наставление срабатывает безупречно. В школе Чичиков проявляет искусную оборотливость по копеечной части. Его фантазия бойко работает над изобретением всевозможных коммерческих операций. Успешно складываются отношения со школьным начальством. Лестью он добивается доверия своих наставников. Отношения с людьми Чичиков завязывает избирательно, предпочитая лишь те, которые приносят ему какую-либо личную пользу. Когда эта польза пропадает, Чичиков бросает человека как ненужную вещь или тряпку. Обладая актёрскими способностями, Чичиков ловко входит в доверие к нужным ему лицам и делает значительные успехи на поприще службы. «Всё оказалось в нём, что нужно для этого мира: и приятность в оборотах и поступках, и бойкость в деловых делах. С такими средствами добыл он в непродолжительное время то, что называют хлебное местечко, и воспользовался им отличным образом».

«Тут только долговременный пост наконец был смягчён, и оказалось, что он всегда не был чужд разных наслаждений, от которых умел удержаться в лета пылкой молодости, когда ни один человек совершенно не властен над собою. <…> Уже сукна купил он себе такого, какого не носила вся губерния, и с этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрёл он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завёл он обычай вытираться губкой, намоченной в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недёшево какое-то мыло для сообщения гладкости коже; уже…»

Но тут грянула катастрофа и разнесла в прах плоды его трудов. Почти всё, чего он добивался с такой изворотливостью и аскезой, в одночасье оказалось безвозвратно утраченным. Чичиков столкнулся со странною особенностью русской жизни, мстящей всякому, кто забывает христианский завет «служить Богу, а не маммоне». На место прежнего «тюфяка»-начальника был прислан новый – русская «коробочка»: «Генерал был такого рода человек, которого хотя и водили за нос (впрочем, без его ведома), но зато уже, если в голову ему западала какая-нибудь мысль, то она там была всё равно что железный гвоздь: ничем нельзя было её оттуда вытеребить». На этот «гвоздь» и наткнулся Чичиков.

Но ведь, кроме внешних «гвоздей» и ухабов, разбивающих на каждом шагу спицы в колесе чичиковской «брички», точно такой же «гвоздь» сидит и в душе самого Чичикова. «Да, Чичиков реалист, да, он не Хлестаков, не Поприщин, не Собачкин, не Ковалёв, – проникновенно замечает И. Золотусский. – Да, его надуть трудно. Сам он надувать мастак. <…> Почему же то и дело сгорает и прогорает гоголевский герой, почему его аферы, сначала так возносящие его вверх, всякий раз лопаются, не удаются? <…>

Смог ли бы отъявленный и прожжённый плут так довериться Ноздрёву, так ему сразу и ляпнуть насчет “мёртвых”? Разве не понял бы он, что Ноздрёв все разболтает?»

Или из-за чего прахом полетело ловко задуманное предприятие Чичикова на таможне и исчез, как облако, уже схваченный им миллион? – «Из-за пустяка, из-за бабы. Ну, скажите, какой же тонкий плут себе такое позволит, какой “хозяин” так неосторожно осечётся? Да он обласкает этого дурака статского советника, скажет ему: “Конечно, не ты, а я – попович, и возьми себе на здоровье эту бабёнку, только мои полмиллиона при мне оставь…”»

«А история с губернаторской дочкой? Разве не она подвела его окончательно? Разве не на ней он срезался и выпустил из рук, может быть, уже готовое порхнуть ему в руки счастье? Не пренебреги Чичиков вниманием городских дам, обделай он свой интерес к губернаторской дочке тонко, тайно, не публично – всё было бы прекрасно, и, глядишь, сосватали бы его те же дамы и под венец отвели, да ещё говорили бы: “Какой молодец!” А он рассиропился, он на балу свои чувства выказал – и тут же был наказан. Не ополчись на него губернский женский мир, сплетни Ноздрёва и россказни Коробочки ничего бы не сделали. Те же самые дамы снесли бы их в мусорный ящик. Но пламя разгорелось из-за них».

Вообще в характере Чичикова далеко не всё контролируется и измеряется приобретательским духом. Вот он перебеливает в номере гостиницы списки умерших крестьян, вчитывается зачем-то в заметки Собакевича, представляет в своем воображении каждого мужика поимённо, и «какое-то странное, непонятное ему самому чувство овладело им. Каждая из записочек как будто имела какой-то особенный характер, и через то как будто бы самые мужики получали свой собственный характер. <…> Все сии подробности придавали какой-то особенный вид свежести: казалось, как будто мужики ещё вчера были живы. Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: “Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своём? как перебивались?”»

И в воображении этого «дельца», превратившегося в поэта, разгулялась-разлилась на всю Русь целая поэма об умном, дельном и вольном народе. Конечно, эту эпическую поэму о красоте и величии богатырского народного труда вместе с Чичиковым поёт и сам Гоголь. Но неспроста же автор считает возможным связать с именем Чичикова замечательные строки, в которых душа его, освободившаяся от мёртвых пут «земности», от «мелочей», околдовавших стяжателей и существователей, вырвалась на широкий волжский простор.

«Никто не оспорит, что перед нами фрагмент подлинно поэтического мира; но в чьей душе эта сцена развёртывается? – задаёт вопрос В. В. Кожинов и так отвечает на него: – В душе Чичикова! Да, Чичикова, который в этот момент, согласно “пояснению” Гоголя, “задумался, так, сам собою, как задумывается всякий русский, каких бы ни был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой жизни”.

“Разгул широкой жизни…” Тем, кто находится под гипнозом полтораста лет внушаемой догмы о Гоголе – “отрицателе” и “разоблачителе”, это, конечно, покажется спорным; и тем не менее всё – буквально всё, что явлено в гоголевской поэме, есть именно “разгул широкой жизни”… “Видно, так уж бывает на свете, – замечает Гоголь, – видно, и Чичиковы на несколько минут в жизни обращаются в поэтов…”»

Есть ведь некий «перехлёст», выход за нормы «добропорядочности» и прозаичности рядового буржуазного стяжательства и во всех «предприятиях» Чичикова. Не от русского ли задора в нём идёт его нетерпение, неуёмное желание рискнуть, но уж взять разом весь капитал? Не русская ли, не разбойничья ли это в Чичикове повадка?

И когда сбитый с толку его аферами городской обыватель сравнивает Чичикова с капитаном Копейкиным, доведённым равнодушием властей до атамана разбойничьей шайки, в этом сравнении, при всей фантастичности его, есть некий, пусть слабо мерцающий, позитивный смысл.

Крах авантюры Чичикова с «мёртвыми душами», назревающий в финале поэмы, – это событие большого масштаба и исторической значимости, это свидетельство отторжения русской жизнью того пути, буржуазный дух которого воплощает Чичиков. Духом «чичиковщины», как мы убедились, заражены в поэме все помещики, с которыми он общался и в которых без труда распознавал свои собственные черты. «Чичиковщиной» болен и губернский город, в котором находящиеся у власти управители совсем не озабочены государственными проблемами. Каждый блюдёт здесь свой собственный интерес и рассматривает свою должность как кормушку, как средство личного обогащения. «Нигилист» Собакевич недалёк от истины, что здесь мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет.

И тем не менее «фантастика» чичиковского предприятия вызывает среди губернских обывателей реакцию отторжения. Напряжение растёт, достигает кульминации и получает грозовую разрядку в смерти прокурора. Есть в этом намёк на возмездие за «кривые дороги», которыми колесила бричка Чичикова. Круги ада описаны и пройдены. Неслучайно в пути своём герой вернулся к тому, с чего всё началось, чтобы отсюда, как бы с начала своей юности, выйти на новую прямую дорогу, ибо в финале поэмы русская жизнь отвергает пройденный им жизненный цикл.

«Гоголевская поэма, – замечает В. В. Кожинов, – воссоздаёт как бы естественный – и, следовательно, неизбежный – крах нового Наполеона: “естественность” краха выражается уже в том, что никто вроде бы не вступает на путь прямого сопротивления Чичикову – скорее, даже напротив. И всё-таки его операция срывается, и он бежит из города, который, казалось бы, уже сумел очаровать, зачаровать…»

Финальные строки поэмы мыслятся Гоголем как выход из «ада». И выход этот сопровождает, конечно, не трагический, а глубоко оптимистический, исполненный веры и надежды мотив: «Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать вёрсты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьём с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит чёрт знает на чём; а привстал, да замахнулся, да затянул песню – кони вихрем, спицы в колёсах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход – и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.

Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстаёт и остаётся позади. Остановился поражённый Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несёшься ты? дай ответ. Не даёт ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух: летит мимо всё, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Пора оставить всякие домыслы относительно того, кто сидит в этой тройке, и сомнения – уж не Чичиков ли правит ею? В финале первого тома Гоголь предвосхищает свершившееся Божье чудо. Мчится тройка-мечта, обновленная Россия, «вся вдохновенная Богом», вышедшая на праведные, прямые пути. Русь-тройка – поэтически воплощённая вера в высокое всемирно-историческое предназначение России как православно-христианской страны. Гоголь, поэт и историк, не сомневается в этом предназначении, если Россия вернётся к самой себе, к своим корням, к своим древним святыням и истокам.

«Мёртвые души» в русской критике

«Мёртвые души» вышли в свет в 1842 году и волей-неволей оказались в центре совершавшегося эпохального раскола русской мысли XIX века на славянофильское и западническое направления. Славянофилы отрицательно оценивали петровские реформы и видели спасение России на путях православно-христианского её возрождения. Западники идеализировали петровские преобразования и ратовали за их углубление. А Белинский, увлекаясь французскими социалистами, даже настаивал на революционных изменениях существующего строя. Он отрёкся от идеалистических воззрений 1830-х годов, от религиозной веры и стал воинствующим материалистом. В искусстве слова он всё более и более ценил мотивы социально-обличительные, а к духовным проблемам относился уже скептически. И славянофилы, и западники хотели видеть в Гоголе своего союзника. А полемика между ними мешала объективному пониманию содержания и формы «Мёртвых душ».

После выхода в свет первого тома поэмы Белинский откликнулся на неё статьёй «Похождения Чичикова, или Мёртвые души» (Отечественные записки. – 1842. № 7). Он увидел в поэме Гоголя «великое произведение», «творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдёргивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовью к плодовитому зерну русской жизни…»

Русский дух поэмы «ощущается и в юморе, и в иронии, и в выражении автора, и в размашистой силе чувств, и в лиризме отступлений, и в пафосе всей поэмы, и в характерах действующих лиц, от Чичикова до Селифана и “подлеца Чубарого” включительно…» Белинский считает, «что не в шутку Гоголь назвал свой роман “поэмою” и что не комическую поэму разумеет он под нею. Это нам сказал не автор, а его книга. Мы не видим в ней ничего шуточного и смешного; ни в одном слове автора не заметили мы намерения смешить читателя: всё серьёзно, спокойно, истинно и глубоко…» «Нельзя ошибочнее смотреть на “Мёртвые души” и грубее понимать их, как видя в них сатиру».

Одновременно с этой статьей в Москве вышла в свет брошюра славянофила К. С. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя “Похождения Чичикова, или Мёртвые души”». Аксаков противопоставил поэму Гоголя современному роману, явившемуся в свет в результате распада эпоса. «Мы потеряли, мы забыли эпическое наслаждение; наш интерес сделался интересом интриги, завязки: чем кончится, как объяснится такая-то запутанность, что из этого выйдет? Загадка, шарада стала наконец нашим интересом, содержанием эпической сферы, повестей и романов, унизивших и унижающих, за исключением светлых мест, древний эпический характер».

И вдруг является поэма Гоголя, в которой мы с недоумением ищем и не находим «нити завязки романа», ищем и не находим «интриги помудрёнее». «…На это на всё молчит его поэма; она представляет вам целую сферу жизни, целый мир, где опять, как у Гомера, свободно шумят и блещут воды, всходит солнце, красуется вся природа и живёт человек, – мир, являющий нам глубокое целое, глубокое, внутри лежащее содержание общей жизни, связующей единым духом все свои явления».

Конечно, «Илиада» Гомера не может повториться, да Гоголь и не ставит такой цели перед собой. Он возрождает «эпическое созерцание», утраченное в современной повести и романе. «Некоторым может показаться странным, что лица у Гоголя сменяются без особенной причины; это им скучно; но основание упрёка лежит опять-таки в избалованности эстетического чувства, у кого оно есть. Именно эпическое созерцание допускает это спокойное появление одного лица за другим, без внешней связи, тогда как один мир объемлет их, связуя их глубоко и неразрывно единством внутренним».

Таковы основные мысли брошюры Аксакова, слишком отвлечённой от текста поэмы, но проницательно указавшей на принципиальные отличия «Мёртвых душ» от классического западноевропейского романа. К сожалению, этот взгляд остался неразвитым и не закрепился в сознании читателей и в подходе исследователей к анализу гоголевской поэмы. Восторжествовала точка зрения Белинского, которую он высказал не в первой, а в последующих статьях, полемически направленных против брошюры Аксакова.

В статье «Несколько слов о поэме Гоголя “Похождения Чичикова, или Мёртвые души”» (Отечественные записки. 1842. № 8), полемизируя с Аксаковым, Белинский утверждает: «В смысле поэмы “Мёртвые души” диаметрально противоположны “Илиаде”. В “Илиаде” жизнь возведена на апофеозу; в “Мёртвых душах” она разлагается и отрицается; пафос “Илиады” есть блаженное упоение, проистекающее от созерцания дивно божественного зрелища; пафос “Мёртвых душ” есть юмор, созерцающий жизнь сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слёзы».

Если в первой статье Белинский подчеркивал жизнеутверждающий пафос «Мёртвых душ», то теперь он делает акцент на обличении и отрицании. Ещё более усиливается это в следующей статье, где Белинский откликается уже на возражения Аксакова в девятом номере «Москвитянина» за 1842 год. Белинский и называет эту третью свою статью «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя “Мёртвые души”» (Отечественные записки. – 1842. – № 11). Обращая внимание на слова Гоголя в первом томе о «несметном богатстве русского духа», Белинский с иронией говорит: «Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет ещё на свете… <…> Не зная, как, впрочем, раскроется содержание “Мёртвых душ” в двух последних частях, мы ещё не понимаем ясно, почему Гоголь назвал “поэмою” своё произведение, и пока видим в этом названии тот же юмор, каким растворено и проникнуто насквозь это произведение. <…> И поэтому великая ошибка для художника писать поэму, которая может быть возможна в будущем».

Получается, что Белинский глубоко сомневается теперь в позитивном, жизнеутверждающем начале русской жизни, считает устремления творческой мысли Гоголя рискованными и видит преимущество «Мёртвых душ» над эпосом в глубине и силе обличения тёмных сторон русской действительности.

Вслед за этими двумя статьями Белинского, воспринятыми догматически, как последнее слово никогда не ошибавшегося великого критика-демократа и социалиста, несколько поколений русских читателей и литературоведов видели в «Мёртвых душах» Гоголя только беспощадную сатиру на «мерзости» крепостнической действительности.

Гоголя огорчала односторонность Белинского и его друзей в оценке поэмы. В письме к С. П. Шевырёву из Рима он сетовал: «Разве ты не видишь, что ещё и до сих пор все принимают мою книгу за сатиру и личность, тогда как в ней нет и тени сатиры и личности, что можно заметить вполне только после нескольких чтений, а книгу мою большею частию прочли только по одному разу все те, которые восстают против меня». И он спешил убедить современников в том, что его поняли неправильно, что задуманные им второй, а затем и третий том всё поставят на свои места и выпрямят возникшее в восприятии его поэмы искривление.

Повесть «Шинель»

На полпути от первого тома «Мёртвых душ» ко второму лежит последняя петербургская повесть Гоголя «Шинель», резко отличающаяся от «Невского проспекта», «Носа» и «Записок сумасшедшего» особенностями своего юмора и масштабом осмысления темы. В повести торжествует очищающая и облагораживающая стихия гоголевского юмора. Это тот самый смех, «который весь излетает из светлой природы человека». «Вечный титулярный советник» Акакий Акакиевич Башмачкин, главный герой этой повести, не похож на прежних гоголевских чиновников типа Поприщина или майора Ковалёва. Акакий Акакиевич совершенно лишён главного их порока – неуёмного честолюбия. Это идеальный «титулярный советник», вполне довольный своим положением. Трудится он самозабвенно и с удовольствием. Переписывание канцелярских бумаг приносит ему эстетическое наслаждение. Он занимается своим делом добросовестно не из желания угодить начальству, а из бескорыстной любви к своему труду. В переписывании ему открывается какой-то свой «разнообразный и приятный мир». «Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его».

С мягким юмором рассказывает Гоголь об этом большом ребёнке, который «умел быть довольным своим жребием» и «служил с любовью», который своей кротостью и христианским поведением облагораживал других людей. Когда молодые чиновники «подсмеивались и острили» над ним, он терпел. Если же шутка оказывалась слишком невыносимой, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И было в этих словах «что-то такое преклоняющее на жалость», что вздрогнул однажды один молодой человек. «И долго потом, среди самых весёлых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: “Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?” – и в этих проникающих словах звенели другие слова: “Я брат твой”».

Был у Акакия Акакиевича безусловный враг – петербургская зима, пронизывающий до костей обветшавшую шинелишку мороз. Этот несчастный «капот» – предмет насмешек сослуживцев – уже нельзя было подлатать и подштопать. А покупка новой шинели для бедняка была равнозначной приобретению имения для богатого человека. Да ещё надо учесть, что шинель для бедняка – не роскошь, не прихоть, а единственная защита от холода и смерти.

Начинается аскетический подвиг. Собирая средства на новую шинель, Башмачкин отказывается от ужинов, от свечки по вечерам, от стирки белья у прачки. Даже по улицам он ходит осторожно, на цыпочках, чтобы не истереть подмётки на сапогах. Но аскетическое самоограничение искупается радостью «духовной». Он носит в мыслях своих «вечную идею» шинели как «венца творения», как предела мечтаний. Он видит в ней защитницу, тёплую заступницу.

Проходя строгую аскезу, Башмачкин становится твёрже духом, крепче характером. Огонь показывается в его глазах. В голове мелькают дерзкие и отважные мысли: «Не положить ли куницу на воротник?» В эти трудные минуты житейских испытаний он находит себе достойного друга – портного Петровича, горького пьяницу, но зато мастера своего дела.

Петрович – «духовный брат» Акакия Акакиевича. К своему делу он относится с любовью, как художник и артист. Когда Башмачкин в новой шинели направляется в департамент, Петрович идёт вслед за ним и даже забегает вперёд, чтобы полюбоваться произведением своего искусства и порадоваться счастью своего друга.

В маленьком мире маленьких по чину и положению людей Гоголь открывает в миниатюре те же самые тревоги, утешения и радости, что и в высших сферах, у людей светского круга. День с новой шинелью оказывается для Башмачкина большим и торжественным праздником. Он вернулся со службы в счастливом расположении духа: снял шинель, повесил её на стене, долго, долго любовался достоинствами сукна и подкладки. Даже вытащил прежний «капот» и – рассмеялся: «такая была далёкая разница!»

Но в своей великой радости Акакий Акакиевич забылся и загордился. Счастье выбило его из колеи: был нарушен привычный обиход его жизни. «Пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели». Как стемнело, отправился он – первый раз в своей жизни – на торжественный приятельский ужин по поводу приобретения новой шинели. По дороге он совсем расслабился: даже обращал внимание на уличную рекламу! А на вечеринке и совсем раскутился: выпил шампанского – два бокала. Возвращался он домой навеселе: «побежал было вдруг, неизвестно почему, за какою-то дамой», а потом подивился откуда-то взявшейся прыти.

Он забыл, что за великое счастье смертному приходится платить равновеликим несчастьем. «Светлый гость в виде шинели» оживил на миг его бедную жизнь, осветил его каморку неземным сиянием – и оставил его навсегда…

«Нестерпимо обрушивается несчастье» на голову бедного человека, но ведь так же оно падает и «на царей, на повелителей мира». Сцена ограбления навевает жуткий холод на душу читателя. Погружаясь в безмолвие громадного города, Башмачкин испытывает смертное одиночество и тоску. Какая-то злая, равнодушная стихия ползёт, надвигается на него: пустынные улицы становятся глуше, фонари на них мелькают реже. «Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне её домами, которая глядела страшною пустынею. Вдали, Бог знает где, мелькал огонёк в какой-то будке, которая казалась стоявшею на краю света».

Ровно на середине этой пустынной площади он «увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом какие-то люди с усами…». «“А ведь шинель-то моя!” – сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник. <…> Он чувствовал, что в поле холодно и шинели нет, стал кричать, но голос, казалось, и не думал долетать до концов площади».

Подобно бедному Евгению из «Медного всадника» Пушкина, Акакий Акакиевич терпит бедствие от разгула стихии и хочет найти защиту у государства. Но в лице служителя этого государства Акакий Акакиевич сталкивается с полным равнодушием к своей судьбе. Его просьба о защите лишь разгневала «значительное лицо»: «“Знаете ли вы, кому это говорите? понимаете ли вы, кто стоит перед вами? понимаете ли вы это? понимаете ли это? я вас спрашиваю”. – Тут он топнул ногою, возведя голос до такой сильной ноты, что даже и не Акакию Акакиевичу сделалось бы страшно. Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом».

Равнодушие значительного лица соединилось со злым холодом природной стихии: «Он шёл по вьюге, свистевшей в улицах, разинув рот, сбиваясь с тротуаров; ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырёх сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу, и добрался он домой, не в силах будучи сказать ни одного слова; весь распух и слёг в постель. Так сильно иногда бывает надлежащее распеканье!»

Уходя из жизни, Башмачкин взбунтовался: он «сквернохульничал, произнося страшные слова», следовавшие «непосредственно за словом «ваше превосходительство». Но с его смертью сюжет повести не оборвался. Он перешёл в фантастический план. Началось возмездие.

История значительного лица, распекавшего Акакия Акакиевича, повторяет почти буквально всё то, что случилось с последним. Генерал пошёл на вечер к приятелю, развеселился, выпил два бокала шампанского и по пути домой решил заглянуть к знакомой даме. Завернувшись в роскошную шинель, генерал расслабился, с удовольствием припоминая весёлый вечер.

Вдруг внезапно, «Бог знает откуда и невесть от какой причины», налетел порывистый ветер. Из разбушевавшейся стихии, явился таинственный мститель, в котором не без ужаса генерал узнал Акакия Акакиевича: «А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник! твоей-то шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да ещё и распёк, – отдавай же теперь свою!»

А потом один коломенский будочник видел собственными глазами, «как показалось из-за одного дома привидение <…> он не посмел остановить его, а так шёл за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?” – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: “Ничего”, – да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте».

«То, что “Шинель” завершается именно так, ясно показывает, сколь неадекватно выражают смысл повести её трактовки, замыкающиеся на “гуманной” теме, – замечает В. В. Кожинов. – Сам Акакий Акакиевич предстаёт в свете этой концовки только как часть (хотя, конечно, неоценимо важная) художественной темы повести. Финал же посвящён теме Стихии. Всё, казалось бы, заковано в гранит и департаменты, но Стихия всё же готова показаться из-за каждого дома, и дует ветер “со всех четырёх сторон”, словно пророча “Двенадцать” Блока. И бессильна перед Стихией внешне столь могущественная государственность».

Анализ «Шинели» обычно замыкают на истории жизни Башмачкина, не замечая, что психологически-бытовое содержание повести, достойное, конечно, самого пристального внимания, важное и значимое само по себе, пронизывается изнутри ещё и глубоким историко-философским подтекстом, выводящим быт за пределы «частных» происшествий, а судьбы героев – за границы «частных» индивидуальностей.

В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь поместил написанные в 1843 году, сразу же после завершения работы над «Шинелью», «Четыре письма к разным лицам по поводу “Мёртвых душ”». В них он поставил перед русскими людьми горький вопрос: «Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Пётр I прочистил нам глаза чистилищем просвещения европейского, дал в руки нам все средства и орудья для дела, и до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо всё вокруг нас, точно, как будто мы до сих пор ещё не у себя дома, не под родной нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушным, родным приёмом братьев, но какой-то холодной, занесённой вьюгой почтовой станцией, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с чёрствым ответом: “Нет лошадей!” Отчего это? Кто виноват? Мы или правительство?»

Созданный в этом этюде образ безлюдной стихии, неосвоенных хаотических пространств перекликается с ключевым эпизодом «Шинели»:

«Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днём не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались ещё глуше и уединённее: фонари стали мелькать реже – масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне её домами, которая глядела страшною пустынею».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации