Текст книги "Персоналии: среди современников"
Автор книги: Александр Генис
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
8
Пока я писал эти строчки, пришло письмо из Уфы, родного города Сергея, где переименовали улицу в его честь:
Переулок Электрический расположен между улицами Гоголя и Карла Маркса и находится рядом с домом № 56 на улице Гоголя, где жил Сергей Довлатов. Протяженность его составляет 0,2 км.
Здесь все напоминает прозу Довлатова. И перекресток, где Гоголь встречается с Марксом (“Обыкновенную кляксу размазал – уже похоже”). И переулок Электрический, в котором, уточняет автор письма, нет ни одного объекта, что удобно для почты. И педантично указанная длина улицы Довлатова в две стометровки.
Тем не менее я точно знаю, что Сергея эта новость бы обрадовала. Когда Довлатов на американские гонорары купил скромную дачу в горном поселке с правильным названием Либерти, он выяснил, что на своей земле каждый американец имеет право делать что хочет. Сергей захотел назвать своим именем подъезд к гаражу, изготовил табличку “Sergey Dovlatov Way”, снялся с ней и послал фото ленинградским друзьям.
Не так уж много лет спустя в Квинсе состоялось торжественное открытие улицы с тем же названием. После церемонии московские тележурналисты взяли у меня интервью.
– Грандиозный успех Довлатова, – заливался я, – доказывает, что русская литература меньше нуждается в государстве, чем государство – в русской литературе.
В вечерних новостях от меня осталось одно предложение: “Сергей любил хорошо поесть”.
9
Слава Довлатова и закономерна, и неожиданна. На задней обложке своей первой книги Сергей поместил отрывок из нашей статьи о нем. Среди прочего там говорилось, что Довлатов – “как червонец, всем нравится”. В ответ на это любимый поэт нашей эмиграции Наум Сагаловский прислал стихи с писательским прейскурантом. Нам с Вайлем досталась оценка “за пару три рубля”.
При этом, в отличие от своих питерских друзей, Сергей приехал в Нью-Йорк с практически пустым резюме. Многие видели в нем легковеса – эстрадного автора. Меня-то всегда возмущало такое отношение, но оно не расходилось со сложившейся иерархией, которая опиралась на репутацию, сложившуюся еще в метрополии. В зарубежной словесности были даже не генералы, а генералиссимусы – Солженицын и Бродский. Чуть ниже располагались увенчанные давней славой Аксенов, Войнович, Владимов, Гладилин, Некрасов и другие. Это была плеяда звезд, бесспорно заслуженных и знаменитых. Рядом с ними Довлатов тянул разве что на лейтенанта, но он стремительно поднимался в табели о рангах.
О том, как менялся статус Довлатова в его собственных глазах, свидетельствуют все те же записные книжки. В “Соло на ундервуде” автор смотрит на других писателей с любовью и уважением, не исключающим, разумеется, ехидства. Тут его окружают талантливые друзья, из которых собирается та творческая среда, куда он всей душой стремится. В “Соло на IBM” он уже там. Теперь Сергей не только сочиняет литературу, но размышляет о ней с высоты опыта, вооруженного престижем. Двенадцать книг, десять рассказов в “Ньюйоркере”, английские переводы – все это, наконец, позволило ему занять место, в котором ему мучительно долго отказывало отечество. Сергей стал писателем. Другое дело, что этого оказалось недостаточно.
Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят.
Это отнюдь не кокетство, но и правда не вся. Америка ему дала больше, чем он надеялся.
Из-за этого я поссорился с режиссером фильма про Сергея, для которого меня долго расспрашивала автор картины. Только перед премьерой мне сказали, что картина будет называться “Американская трагедия Сергея Довлатова”. Я взбунтовался, название сменили, но осталась привычная и универсальная, как отмычка, биографическая версия: “Довлатов умер от тоски по родине”.
10
Трудно придумать бо́льшую ерунду. Сергей полюбил Америку задолго до того, как в нее попал, и значительно раньше, чем я думал. Я выяснил это совсем недавно от жены Сергея Лены, когда она рассказала про самую американскую вещь в их ленинградском доме.
Балалайка была куплена, когда наша дочь Катя была маленькая. Сохранилась фотография, где рост младенца сравнивается с размерами балалайки. Сергей много раз менял свои увлечения, и это было одним из тех, которые связывались с его любовью к Америке. Он хотел, чтобы балалайка звучала как банджо. Музыка, джаз, все американское было для него эталоном нормальной жизни – свободной.
Можно подумать, что в Нью-Йорк Сергей приехал как домой. На самом деле он отнюдь не был избавлен от обычных эмигрантских комплексов. По-английски он говорил, как все мы, неважно. Манхэттен знал приблизительно. В метро путался. Его пугала преступность. Сергей носил в портфеле дубинку со свинцом, из-за чего нас с ним не пустили на экскурсию в штаб-квартиру ООН.
Сперва, на правах обогнавших его на год старожилов, мы покровительствовали Сергею. Он даже обижался, говоря, что мы принимаем его за деревенскую старуху. Но очень скоро Довлатов освоился в Нью-Йорке. В чужой стране он выгородил себе ареал, который мог считать своим. Сергей нашел тут то, что объединяло Америку с его прозой: демократизм без пафоса. Сергею нравились уличные музыканты и остроумные попрошайки.
Впрочем, Сергей и на родине любил босяков и забулдыг. В его прозе, как в “Чиполлино”, богатым достается больше, чем беднякам. Запоздалый разночинец, Довлатов презирал сословную спесь. Во всей американской литературе Сергей своей любимой называл фразу “Я остановился поболтать с Геком Финном”. (Когда дочка Сергея Катя завела очаровательного серого кота, она назвала его Финном.) Том Сойер, как известно, произносит эту фразу в тот критический момент, когда несчастная любовь сделала его бесчувственным к последующей за этим признанием порке – наказанию за встречу с изгоем.
Довлатов и сам был таким. Его готовность к диалогу включала всех и исключала одного – автора. Сергей умел не вмешиваться, вслушиваясь в окружающее.
Демократия – это терпимость не только к другому мнению, но и к другой жизни. Способность не роптать, деля пространство с чужим и посторонним, вроде тараканов. Характерно, что Сергей вступился и за них, по-моему, единственный в Америке.
Чем провинились тараканы? Может, таракан вас укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же… Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика гоночного автомобиля.
11
Когда началась гласность, мы все возликовали, но и насторожились. Никто не знал, на что будет способна русская литература на своей родине, наконец освободившейся от цензуры.
– Вот-вот, – думали мы, – откроются ящики письменных столов, и оттуда в очумевшие от свободы толстые журналы полезут великие книги, поколениями прятавшиеся от властей.
Так оно и вышло, но это была литература либо сохранившаяся в эмиграции, либо созданная в ней. И это было еще хуже. Современным авторам приходилось соперничать с Буниным, Набоковым и другими классиками бесцензурной литературы. На этом тревожном фоне проза Довлатова впервые появилась на родине. В отличие от других известных эмигрантов перестройка не вернула, а ввела Сергея в русскую литературу.
Приобщение к классике, однако, даром не проходит. Прежде чем занести писателя в святцы, его обязательно мифологизируют. Такую трансформацию претерпели Высоцкий и Веничка Ерофеев. Довлатов стал третьим.
Этот литературный миф строится по одной модели: слава сопряжена со статусом мученика. Довлатов действительно умер непростительно рано. И конечно, у Сергея, как у каждого писателя, было обостренное “чувство драмы”, постоянно его терзавшее.
– Тоска, – пишет он в одном письме, – как свойство характера, не зависит от обстоятельств.
О том же – в записных книжках:
Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого – литература.
Но новизна Довлатова отнюдь не в том, что он вновь показал русскую тоску, неизбывную спутницу нашей словесности. И не в том, что он взял в герои больного неизлечимым сплином лишнего человека, а в том, что изобразил его смешно и обаятельно, с искренней любовью и трогательным пониманием. Один из самых характерных рассказов Довлатова называется “Лишний”. Да и сам Довлатов так долго казался лишним отечественной литературе.
– Но лишний человек, – как сказал неизбежный на этих страницах Бахчанян, – это звучит гордо.
12
Довлатовская слава росла до тех пор, пока его сочинения не стали культовыми. Об этом говорят и попытки разоблачения. Его называют то простым, то местечковым, то чересчур популярным. И это нормально: где культ, там и бунт против него. Другое дело, что поздно. Его сочинения укоренились даже не в литературе, а в языке. Новое поколение говорит по-довлатовски, перенимая его интонацию. При этом подражать Довлатову ни у кого не получается, но пробовать хочется и можно.
Тайне этого беспрецедентного, массового и универсального успеха я посвятил много лет и немало слов, пока не обнаружил, что отгадка – на поверхности. Она – в авторе, том самом, который является и его непременным героем.
Довлатов – как писатель, так и персонаж – сознательно выбрал для себя выигрышную позицию. Он завоевывал читателей тем, что был не выше и не лучше их. Описывая наш печальный мир, он смотрит на него глазами ущербного героя, которому нечему научить читателя. Он слишком слаб, чтобы выделяться из погрязшего в пороках мира, и достаточно человечен, чтобы прощать – ему и себе – грехи. За это читатель благодарен автору, который призывает разделить с ним редкую в нашей требовательной литературе снисходительность. Довлатов любил слабых, с трудом терпел сильных, презирал судей и легко прощал пороки, включая свои.
– Если отсекать необходимое от ненужного, – считал он, – то жизнь сделается невыносимой.
В своей прозе он не отрезал то, что противоречит повествованию, образу, ситуации. Его любимый материал – несуразное. Успех тут зависит от чувства меры: максимум лишнего при минимуме случайного.
Оттого читатель и отвечает автору пылкой привязанностью, что тот от него ничего не требует – даже разделять его откровения. Главное из них заключается в том, что в мире, который сам себе кажется лишним, только для лишнего человека и осталось место. Уроки времени пошли этому знаменитому персонажу нашей культуры на пользу. Мы научились ценить в его характере свободу как от потребности попадать в зависимость, так и от желания навязывать ее другим.
В отечественной традиции писателю непросто сопротивляться соблазну, угрожающему превратить его в общественный институт. Последовательная неофициальность Довлатова позволила ему отстоять сугубо частную точку зрения на жизнь. Следствием этой сознательно выбранной жизненной позиции стали лучшие черты его стиля: отвращение к позе, приглушенность звука, ироническое снижение, вечное многоточие вместо уверенной точки или тем более восклицательного знака.
В Довлатове проявились признаки генетического перерождения “лишнего человека”. Быть самим собой означало оказаться на литературной и социальной обочине, которую он самоотверженно выбрал себе в качестве постоянного адреса. Довлатов с таким успехом настоял на праве стоять в стороне, что оказался изгнанником задолго до эмиграции. Сумев принять судьбу с достоинством и благодарностью, он превратил изгойство в точку зрения, одиночество – в свободу, отчуждение – в стиль.
13
Довлатов часто повторял, что лучшую русскую прозу наших дней писала Райт-Ковалева, переводившая Хемингуэя, Сэлинджера и других великих американцев. У них он учился приоритету языковой пластики над идейным содержанием. Наверное, потому любовь Довлатова к американской литературе оказалась взаимной, что они говорили хоть и на разных языках, но схожим образом.
Об этом исчерпывающе и ясно высказался Бродский в очерке “О Сереже Довлатове”, который мы уговорили его написать в качестве некролога.
Он стремился на бумаге к лаконичности, к лапидарности, присущей поэтической речи: к предельной емкости выражения. Выражающийся таким образом по-русски всегда дорого расплачивается за свою стилистику. Мы – нация многословная и многосложная; мы – люди придаточного предложения, завихряющихся прилагательных. Говорящий кратко, тем более – кратко пишущий, обескураживает и как бы компрометирует словесную нашу избыточность.
Довлатовский стиль многим казался излишне прозрачным, а ведь чем сложнее автор, тем легче его толковать. На непонятных страницах есть где разгуляться. Зато неприступна простота, даже та, что пишут на заборах. Мука для критика – округлая ладность довлатовской прозы. Она закрыта для интерпретации – ведь автор не объясняет жизнь, а покорно следует за ней.
Такая позиция чревата риском для автора. Читатель не преодолевает внутреннего сопротивления материала. Эффект, однако, неизменен: его книгу никто не мог отложить, не дочитав. Включая, кстати сказать, и Солженицына.
Пока мы все жили в Америке, он не опускался до эмигрантских книг, в том числе – довлатовских, хотя Сергей исправно посылал ему каждую новинку с дарственной надписью. Но когда Александр Исаевич вернулся в Россию, он запросил лучшее, что тут без него вышло. Ему подали три тома Довлатова, которые он один за другим и прочел.
Почти всеобщий успех Довлатова – результат кропотливого труда, проделанного втайне от читателей. Он писал трудно и медленно. Недаром в его книгах мало страниц. Лаконизм – от того уважения к плотности текста, которое, как и сказал Бродский, скорее свойственно поэзии, чем прозе. Как в стихотворении, каждое слово здесь стоит именно на своем месте, с которого его нельзя сдвинуть, не разрушив ритмического рисунка. Попробуйте слегка перекроить предложение – и вы увидите, как магия исчезнет.
Сергей знал свои рассказы наизусть и приходил в ужас от любой редактуры, не позволяя исправлять даже явные ошибки, если он их сделал сам. Зато опечатки он ненавидел и истреблял. Прежде чем дарить свою книжку, он не ленился исправить в ней огрехи набора.
Тут еще важно, что довлатовский образ – всегда звучащий, персонаж раскрывается через речь. Такая тактика требует от автора абсолютного слуха: фальшивая нота разрушит текст, у которого нет опор помимо звука.
Сам Довлатов обладал прекрасным музыкальным слухом, чисто пел и гордился песней, написанной на его слова: “Мне город протянул ладони площадей”.
14
Говоря о своем творчестве, Довлатов пользовался формулой, которую не раз повторял в беседах, письмах и – лапидарно – в записных книжках.
Рассказчик действует на уровне голоса и слуха. Прозаик – на уровне сердца, ума и души. Писатель – на космическом уровне. Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик – о том, как должны жить люди. Писатель – о том, ради чего живут люди.
Отводя себе скромную роль рассказчика, он бросал скрытый вызов литературным позициям и прозаика, и писателя, а по сути, и целой традиции. Довлатов ее глубоко ценил, но отказывался продолжать, стремясь очистить словесность от литературы.
Из его сочинений не сделаешь выводов. Тут не написано ни “как надо жить”, ни “ради чего надо жить”. На месте ответов у Довлатова вопросы: “Что все это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?” Чуть ли не в каждом рассказе мы встречаем это “жалкое место”, знак обязательной интеллигентской рефлексии, связывающий текст с русской классикой. Но самого автора эти вопросы не связывают – он и не обещал на них отвечать. В этом отказе – тайный бунт Довлатова против метафизического подтекста. Скользя по поверхности жизни, он принимал с благодарностью любые ее проявления.
Довлатовым руководило доверие к жизни, граничащее с капитуляцией перед ее богатством, сложностью и разнообразием. Отказываясь судить действительность, он не расчленил ее на искусственные категории добра и зла. Здесь нет чистых, несмешанных красок, и всякая трагедия, попав в его прозу, превращается в трагикомедию. Сам же Довлатов решительно отказывался вносить свою оценку. Он воспринимал жизнь как изначальную данность, ценную именно своей естественностью, которая успешно сопротивляется нашим кавалерийским наскокам.
Его прозу отличает ощущение грубой, сырой достоверности, фактографической (вплоть до подлинных имен и документов) точности. Но факт в его рассказах – выходец из иррационального мира. С фантастическим Довлатов обращался по методу барочного искусства: чем причудливее содержание, тем строже и дисциплинированнее должна быть форма. (Герой, например, бывает пьяным, рассказчик – никогда.)
В духе этого “ленинградского барокко” Довлатов так работал с иррациональными элементами своей прозы, что они не отличаются от рациональных. Отсутствие заранее выбранной позиции, да и вообще определенной концепции жизни подготавливает автора к тем неожиданностям, которыми дарит нас живая, неумышленная действительность.
Это и не реализм, и не натурализм, это – искусство безыскусности. Оно учит зрителя быть живым, а не судить о жизни.
– Читатели, – решусь заключить я, – любят Довлатова за то, что ему хватило сдержанности, вкуса и такта, чтобы не исправлять окружающий мир, а принять его таким, какой есть.
Вагрич Бахчанян
1
Пророчество:
никогда не будет пророка
в своем отечестве.
В.Бахчанян
Когда мы только подружились, Вагрич написал мой портрет, в своем, конечно, стиле. Круглая рожица, какие рисуют в первом классе, лысая голова, седая борода и огромный нос, выписанный толстым фломастером.
– Господи, – закричал я, – ничего похожего!
И действительно – узнать меня на картинке было невозможно. В те годы я скорее походил на волосатого человека Евтихиева, фотография которого висела в рижском Музее природы в качестве иллюстрации к ее, природы, пережиткам. Меня это не смущало, но сходства с работой Бахчаняна я решительно не находил.
– Ничего, найдешь, – уверял меня автор, – когда придет время.
Чуть не полвека спустя время пришло, и я печально смотрю на портрет, как в зеркало. Совсем уже лысый череп, грустные глаза, белая поросль на подбородке, и только нос такой же, как и был, – чуть не упирается в раму.
Откуда он знал, как я буду выглядеть через много лет после его смерти? Понятия не имею, но с художниками это бывает. Вот так Пикассо написал подробный портрет Гертруды Стайн, не имеющий, по ее мнению, ни малейшего сходства с оригиналом.
– Сходство придет, – успокоил ее Пикассо.
И оно пришло, но только две мировые войны спустя.
Кстати сказать, сам Бахчанян к старости стал походить на своего любимого художника. Как-то Андрей Загданский для своего фильма снимал Вагрича в Централ-парке. Мимо проезжал кабриолет с туристами.
– Hello, Pablo, – замахали ему с козлов, что говорит не только о художниках, но и об их нью-йоркских поклонниках, включая кучеров.
Бодрый дух материализма, в котором воспитывал все тот же Музей природы, привил мне скептический взгляд на вмешательство в мою жизнь сверхъестественного. Но мне приходится примириться с исключениями. Действительность трещала по швам, когда Вагрич проходил мимо нее, и Бахчанян невольно заглядывал в щель, вынося оттуда больше, чем полагалось нам знать, а ему предвидеть.
На моей любимой работе Вагрич соединил летящего с трамплина лыжника с охотником, который целится в него снизу. Коллаж был приурочен к открытию зимних Олимпийских игр в Сараево. Они, напомню, проходили в 1984 году, за несколько лет до жутких югославских войн, разгромивших этот город.
2
Народ принадлежит искусству.
В.Бахчанян
С ним было трудно гулять, потому что к Вагричу всегда липли сумасшедшие. Однажды на Бродвее его узнал веселый толстяк, представившийся художником Крамским, правда, Матвеем. Он спросил, сколько стоит реклама в журнале, который мы тогда издавали.
– Сто долларов, – наугад сказал Бахчанян.
– Никаких проблем, – обрадовался художник, достал из кармана доллар и пририсовал фломастером два нуля.
Вагрич нисколько не удивился, поскольку любил психов вообще, а наивных художников предпочитал остальным.
– Только у таких, – говорил он, – не бывает творческих кризисов.
Поверив ему, я тоже обнаружил, что завороженные открывшимся им чудом художники-самоучки умеют доносить правду того бесхитростного искусства, которое не изображает реальность, а воспевает ее. Особенно в Америке, где я влюбился в Бабушку Мозес. Она изображала мир застывшим в идиллическом прошлом. На ее картинах ездят на санях, снег покрывает красные амбары, деревья стоят в прихотливом порядке. За все перемены отвечает не чехарда президентов, а календарь. И мы следим, как на пейзажах чередуются цвета и сюжеты: зима и лето, утро и вечер, посев и урожай, вчера как сегодня. Эта история никогда не надоедает, ибо жизнь ходит по кругу, возобновляясь и расцветая с каждым поворотом.
Уезжая в Америку, Бахчанян вместо своих работ взял коллекцию самодеятельных художников, включая альбом одаренного безумца Варфоломея Зайца. Его затейливые рисунки цветными карандашами подробно изображали утопический мир умных механизмов. Больше всего мне понравилась пивная, которую освещали генераторы, получающие энергию от встроенных в писсуары турбин.
Другим образцом примитивного искусства в его собрании был неуклюжий, но решительный автопортрет автора в мундире генералиссимуса. И подпись: Эдуард Лимонов.
В Нью-Йорке Вагричу, конечно же, понравились граффити. Он увидел в них то, что сам ценил: бескорыстную и небезопасную страсть к самовыражению путем публичной демонстрации собственной личности, пусть и не совсем вменяемой. В нашем испачканном городе таких ненавидели. Разрисованные вусмерть вагоны метро вынудили власти к жесту стоического героизма. Каждую ночь один поезд отмывали добела, называли “Моби Дик” и пускали в путь, надеясь пристыдить хулиганов. Со временем, однако, Нью-Йорк нашел иной выход: кого не отловили, того прославили.
Однажды в Сохо Бахчанян указал на диковинного прохожего, одетого не по сезону, да и не по широте – в огромную белую шубу.
– Гроссмейстер граффити, – объяснил Вагрич и полез обниматься со знаменитым Китом Харингом.
Бахчанян полюбил американский авангард еще в родном Харькове. Узнав (кажется, из журнала “Крокодил”) про художества Джексона Поллока, Вагрич решил поддержать коллегу непосредственно по месту работы – на заводе “Поршень”. Раздав рабочим дырявые ведра с красками, он научил их бегать взад-вперед по бескрайнему цеху. Вопреки названию завод выпускал не поршни, а танки, и места хватало. В результате получился самый большой “дриппинг” в мире, а Вагрич остался без работы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.