Текст книги "Таврический сад: Избранное"
Автор книги: Александр Кушнер
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Лежал я в темноте, сидел я в свете тусклом
Ночного фонаря, по улице ходил,
По комнате шагал. Как будет по-французски
Обида? Une offense. Бывает свет не мил
И жизнь нехороша. Как можно бестолковым,
Беспамятным таким и неумелым быть?
Раз шесть я лез в словарь за жалким этим словом
И умудрялся, как? – шесть раз его забыть.
Наверное, меня обида отпускала
На тот короткий срок, пока я лез в словарь.
А может быть, душе моей обиды мало?
И я своей тоски не раб, а государь?
Что, должен снег пойти – тяжелая обуза?
Второй Наполеон нас должен посетить —
И надо мне найти продрогшего француза,
Чтоб знанием своим беднягу удивить?
Или чуть-чуть смешны все, все обиды? Или
Кто мрачен, но живет, тот в сердце к ним привык?
Быть может, умереть, нет, тихо спать в могиле —
Как бы перевести их на другой язык.
Станешь складывать зонт – не дается.
Так и этак начнешь приминать,
Расправлять и ерошить уродца,
Раскрывать и опять закрывать.
Перетряхивать черные фалды,
Ленту с кнопкой искать среди них.
Сколько складок таких перебрал ты,
Сколько мыслей забыл проходных!
А на что эти жесткие спицы
Так похожи, не спрашивай: кто ж
Не узнает в них тютчевской птицы
Перебитые крылья и дрожь?
А еще эта, видимо, старость,
Эта жалкая, в общем, возня
Вызывают досаду и ярость
У того, кто глядит на меня.
Он оставил бы сбитыми складки
И распорки: сойдет, мол, и так…
Не в порядке, а в миропорядке
Дело! Шел бы ты мимо, дурак.
Мимо желтого зданья Театра драмы
Проходя, замечаешь: стоит фургон,
Из которого кресла сгружают, рамы,
Или рощицу белых, как снег, колонн,
Или пушку чугунную на лафете,
Или черный диван и дубовый гроб,
Что не очень приятно, то видишь сети,
Свернутые в рулон, и пшеничный сноп.
Проходя мимо желтого зданья драмы,
Всякий раз замечаешь: стоит фургон,
Из которого наземь сгружают самый
Странный твой или самый печальный сон;
Осторожней! Обиду не повредите,
Не разбейте тоску об асфальт среди
Заглядевшихся; память проносят в виде
Шкафа; дайте опомниться и пройти!
Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять
Обе ветви – в одну. Для чего это нужно, не знаю.
Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать
Можно было – погоню? Проскочит – останемся с краю
Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.
Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье
Для мечтателей тех, что желают остаться одни
И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?
Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,
Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.
Постоим под листвой – и душа встрепенется во мне,
Оживет, – с возвращеньем, причудница, эфемерида!
Что бы это ни значило, я, перед тем как уснуть,
Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —
И как будто мне рок удается на миг обмануть —
И кленовый, березовый шум приливает к затылку.
II
В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая
Приземистый, с окном светящимся (чужая
Жизнь кажется и впрямь загадочней своей),
Подумаю: была бы жизнь дана другая —
Жил здесь бы, тише всех, разумней и скромней.
Не знаю, с кем бы жил, что делал бы, – неважно.
Сидел бы за столом, листва шумела б влажно,
Машина, осветив окраинный квартал,
Промчалась бы, а я в Клину бы жил отважно
И смыслом, может быть, счастливым обладал.
В каком-нибудь Клину, как на другой планете.
И если б в руки мне стихи попались эти,
Боюсь, хотел бы их понять я – и не мог:
Как тихи вечера, как чудно жить на свете!
Обиделся бы я за Клин или Торжок.
В комнате стояла свежесть сада.
Было в ночь распахнуто окно.
Дождь шумел. Блаженная прохлада.
Тьма чуть-чуть горчила, как вино.
По тому, как ветви угловаты,
Можно было яблоню узнать.
А под ней – носилки, две лопаты,
Круг приствольный, сырость, благодать!
Я всегда считал, что я не стою
Этой жизни, – что ей наша лесть?
И, вдыхая темное, густое,
В слабых всплесках, вижу: так и есть.
Не решил, что делать с комарами, —
Если свет зажечь, то налетят.
В темноте рукой к оконной раме
Потянулся, подхватив халат,
И раздумал – лучше уж без света
Посидеть, без книги, так и быть,
Закурить, чтоб легче было это
Испытанье счастьем пережить.
Как стояли, так пусть и стоят
Эти вещи, не надо местами
Их менять. Я педант, ретроград,
Консерватор и трус, между нами.
Лишь бы всё оставалось как есть.
А чтоб всё оставалось, не надо
К верхней полке за вазочкой лезть:
Пусть стоит неприметно для взгляда.
Хорошо, что не вижу узор
И огранку: сложилась привычка.
Ты скажи мне, что я рутинер.
Разве это обидная кличка?
И ни слова про доблесть и честь!
В этой жизни, над смертным обрывом,
Лишь бы всё оставалось как есть:
Тень с мерцаньем и блеск с переливом.
Только дай победить февралю —
И октябрь заберется под шторку…
Революционерку люблю,
Экстремистку люблю, фантазерку.
Я помню, он пишет, в поместье у нас коня —
Любителя музыки. Мать над клавиатурой
Склонялась, – и музыка радовала меня,
И конь прибегал под окно, шелковисто-бурый,
Клал голову на подоконник – и замирал.
Пожалуйста, гладьте, треплите его по гриве
Рукой – не вскипит, не покажет зубов оскал.
Вы счастливы? Конь, безусловно, еще счастливей!
Такой благодарный, необыкновенный конь!
Два глаза, подернутых влагой, и нервный трепет.
Он слушает музыку! Ваша ему ладонь
Ничуть не нужна и сочувственный детский лепет
А только этюд си-бемоль или ре-минор.
О, знал бы Шопен или Лист, как их любят нежно —
И в стойло потом молчаливо, потупив взор,
Трусцой возвращаются медленно, безнадежно…
Приличный человек обзванивает всех,
Спеша опередить ему звонящих, чтобы
Поздравить, пожелать, он в трубке слышит смех
Детей, шумящих там, и верной Пенелопы.
– Будь счастлив, Одиссей, – он в трубку говорит,
И кажется ему, что даже видит елку.
Он верит: новый год Троянской не сулит
Войны, – не дай нам бог отсутствовать подолгу.
Приличный человек по книжке записной,
Боясь кого-нибудь забыть, находит имя
Покинувшего мир, укрытого за тьмой,
Под камнем гробовым, за елями густыми,
И думает о нем: чего бы пожелать
Ушедшему туда, где наши суесловья,
Наверное, смешны, и, путаясь, опять
Желает легких дней, и счастья, и здоровья.
Долго руку держала в руке
И, как в давние дни, не хотела
Отпускать на ночном сквозняке
Его легкую душу и тело.
И шепнул он ей, глядя в глаза:
– Если жизнь существует иная,
Я подам тебе знак: стрекоза
Постучится в окно золотая.
Умер он через несколько дней.
В хладном августе реют стрекозы
Там, где в пух превратился кипрей, —
И на них она смотрит сквозь слезы.
И до позднего часа окно
Оставляет нарочно открытым.
Стрекоза не влетает. Темно.
Не стучится с загробным визитом.
Значит, нет ничего. И смотреть
Нет на звезды горячего смысла.
Хорошо бы и ей умереть.
Только сны и абстрактные числа.
Но звонок разбудил в два часа —
И в мобильную легкую трубку
Чей-то голос сказал: «Стрекоза»,
Как сквозь тряпку сказал или губку.
Я-то думаю: он попросил
Перед смертью надежного друга,
Тот набрался отваги и сил:
Не такая большая услуга.
Влажным вечером к белой рубахе
Липнут мошки. Наказана спесь.
В черных точках, подобно неряхе,
Словно в саже, ты вымазан весь.
Словно выпачкан угольной пылью.
Знать хотелось бы, кто уголькам
Дал едва различимые крылья
И завидует по пустякам?
А сдувать их, снимать – только хуже
Перемажешь рукав, воротник.
Боже мой, хорошо-то как! Ну же,
Кто завистлив так, мрачен и дик?
Словно что-то в саду подгорело.
Ни пчела не подскажет, ни жук.
Я люблю разобраться, в чем дело.
Кто открыл в преисподнюю люк?
Словно ты за умерших в ответе
И заранее тлением взят
На учет в вечереющем свете,
Заливающем охрою сад.
Или это зима виновата —
Слишком теплой была: ни земля,
Ни стволы не промерзли как надо —
И не вымерзла, выжила тля.
Дом бы иметь большой – и пускай бы жил
В левом его крыле благодарный гость,
Ужинал бы он с нами, вино бы пил,
Шляпу у нас забывал бы на стуле, трость,
Нет чтобы вовремя вспомнить, – искал потом
Их в цветнике и беседке: «Она у вас?» —
«Что у нас?» – «Шляпа». И та же беда – с зонтом.
Та же – с входными ключами – в который раз!
В левом крыле, между прочим, отдельный вход
Был бы, и мы, возвращая ему ключи,
«Вот, – говорили, – ключи твои, шляпа – вот,
Трость, ты оставил опять ее, – получи».
Мы бы смеялись: зачем ему трость? Никто
С тростью сегодня не ходит, и шляпа – вздор.
Он говорил бы: «Рассчитан ваш дом на то,
Чтобы чудак был ваш гость или фантазер».
Мы у камина бы грелись, огонь в золе
Тлел, бронзовой шуровали бы кочергой.
Он бы однажды спросил: «А у вас в крыле
Правом никто не живет?» – и повел рукой
Слева направо. Сказали бы: «Что за бред!» —
И посмотрели бы честно ему в глаза.
Он помолчал бы, помедлил: «Ну нет так нет».
И за окном прогремела бы вдруг гроза.
Через неделю бы гость уезжал. Вдали
Скрылась машина, с аллеи свернув в поля.
В левое бы крыло мы к нему зашли,
Там записную бы книжку средь хрусталя
И безделушек нашли, полистали, – в ней
Запись: «Четверг, двадцать пятое, пять часов
Ночи. В окне привиденье, луны бледней,
В правом крыле. Запер левое на засов».
Тут бы мы вспомнили, что, и садясь в такси,
С нами простясь, мимо нас посмотрел – куда?
А на сидении заднем, поди спроси,
Что там белело: какая-то ерунда,
Смутное что-то, как если б тумана клок
В автомобиль незаметно для нас проник.
Возит его за собой он – и, видит бог,
Сам виноват, где бы ни жил – при нем двойник!
Возит с собой свои страхи. Мы ни при чем.
Свет зажигает, потом выключает свет.
Штору плотней закрывает, пожав плечом,
Фобиями удручен. А у нас их нет?
Память линяет, теряет черты в тепле,
Контуры тают, бледнеет былая боль.
Ночью не выйти ли в сад? Что у нас в крыле
Правом? Там мечется что-то в окне, как моль.
III
На острове Висбю я видел в музее
Скелеты двух викингш (а как бы назвали
Вы девушек-викингов?). Бусы на шее.
О, сколько достоинства в них и печали!
Как будто от старости и увяданья
Красавицы выбрали лучшее средство.
Как некогда Пушкин сказал о Татьяне,
Вульгарности не было в них и кокетства.
А только изящество, только смиренье,
На диво всем странникам и вертопрахам,
Всем циникам, к ним подходящим в смущенье.
Прямая победа над смертью и страхом.
Во дворик внутренний сквозь храм монастыря
Пройду: во дворике, кустам благодаря,
И клумбам с астрами, и кроткому фонтану,
Мне Бог понятнее, чем в храме, несмотря
На то, что нет икон, что я не вижу рану
Его кровавую, во дворике взгляну
На небо синее – и сердцем глубину
Его почувствую – и ласточку замечу,
Простить готовую мне слабость и вину, —
И всей душой своей тянусь к нему навстречу.
Скамьи во дворике, чтоб на нее присесть,
Нет – и не надо: взгляд от неба не отвесть,
И галереями он обнесен, и мнится,
В душе моей такой прямоугольник есть,
Который видит Бог, а кроме Бога, птица
Его небесная. Она промчалась – вжик! —
И скрылась. Можно и без богословских книг
Угодной быть ему: не сеет и не пашет.
Кусты, топорщитесь! Не увядай, цветник!
Не только горестный здесь опыт нами нажит.
Это чудо, что все расцвели,
Все воспрянули разом, воскресли,
Отогрелись и встали с земли,
Улыбнулись друг другу все вместе,
И в душе ни обиды, ни зла,
Ни отчаянья не затаили:
Смерть была, но, как видишь, прошла.
Видишь: Лазаря нету в могиле.
Снова в трубочку дует нарцисс,
И прозрачна на нем пелерина.
Как не славить тебя, Дионис?
Не молиться тебе, Прозерпина?
Одуванчик и мал да удал,
Он и в поле всех ярче, и в сквере.
Если б ты каждый год умирал,
Ты бы тоже в бессмертие верил.
Вино – это средство общенья,
Могучий и древний язык.
Лингвист-винодел со значеньем
Придумал нарядный ярлык.
Бутыль, как дитя в полотенце,
К нам вынесет официант
И спросит от чистого сердца:
«Устроит такой вариант?»
И ты, заказавший рейнвейна,
Отпить соизволишь глоток
Торжественно-благоговейно,
Как будто ты, точно, знаток.
Как будто попросишь другого,
На это взглянув свысока.
Хотел бы я видеть такого
Неслыханного смельчака!
Как если бы кто-то другую
Потребовал жизнь вместо той,
Что в спешке ему в роковую
Минуту принес Всеблагой.
Незнакомец меня пригласил прийти
На боксерский турнир. Раза три звонил:
«Вам понравится. Кое-кто есть среди
Молодых. Вы увидите пробу сил.
Это очень престижное меж своих
И ответственное состязанье, счет,
Как по Шкловскому, гамбурский». Я притих
И на третий раз, дрогнув, сказал: «Идет».
Он заехал за мной на машине; лет
Сорока, – я решил, на него взглянув, —
К переносице как бы сходил на нет
Нос и чем-то похож был на птичий клюв.
Он сказал еще раньше, когда звонил,
Что когда-то стихи сочинял, но спорт
Забирает всё время, всю страсть, весь пыл,
В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.
Но они его манят игрой теней,
Отсветами припрятанного огня,
А еще, как бы это сказать точней? —
Стойкой левостороннею у меня.
Что польстило мне, но согласиться с ним
Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе:
Бокс есть бокс, и другим божеством храним,
И смешон бы в трусах был я, неглиже…
В зале зрителей было немного, лишь
Те, кто боксом спасается и живет.
Одному говорил он: «Привет, малыш».
О другом было сказано: «Пулемет».
А на ринге топтались, входили в клинч,
Я набрался словечек: нокдаун, хук,
Кто-то непробиваем был, как кирпич,
И невозмутим, но взрывался вдруг.
А в одном поединке такой накал,
Исступленность такая была и страсть,
Будто Бог в самом деле в тени стоял,
Не рискуя в свет прожекторов попасть.
И я понял, я понял, сейчас скажу,
Что я понял: что в каждом искусстве есть
Образец, выходящий за ту межу,
Ту черту, где смолкают хвала и лесть,
Отменяется зависть, стихает гул
Ободренья, и опытность лишена
Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул,
Охнул тренер, – нездешняя тишина.
Вертящаяся дверь впускать по одному
В приморское кафе входящих позволяла.
Я сел бы к ней лицом, чтоб видеть что к чему,
Кто выйдет, кто войдет, и легкий, для начала,
Коктейль бы заказал, и пенную кайму
Я видел бы в окне и катер у причала.
В вертящуюся дверь собака не пройдет
Бродячая, в Крыму всегда их было много,
И чайка не влетит, и ангел, свой полет
Прервав, чуть-чуть смущен, помешкает немного,
А девушка, попав как бы в водоворот,
Офелию в ручье напомнит, недотрога.
Я выпил бы – и вдруг прошел бы всякий страх,
Когда бы что-нибудь помнилось с перепугу.
И комика легко в вертящихся дверях
Представил бы, как в них он бегает по кругу.
Пропеллер, ускоряй вращенье впопыхах,
Размашистый, устрой нам маленькую вьюгу!
Вертящихся дверей неровен легкий нрав.
Я лестницу бы мог припомнить винтовую,
Как я на башню лез и вымазал рукав
В побелке, сырость стен вдыхая вековую,
И в смотровую щель, на цыпочки привстав,
Увидел Божий мир, – и вот я торжествую.
Евангельский ландшафт лежал передо мной,
Осмысленный, в тенях от туч, одушевленный,
Как в живописи, но с поправкой дорогой
На темный русский лес и берег, окаймленный
Ракитником… Ползи, жук-трактор, в мир иной,
За здешний горизонт по плоскости наклонной.
На бархатную я откинулся б скамью,
Кого-то разглядеть надеясь и мечтая,
И выпил бы еще, и в дверь, пока я пью,
Вошла бы ты, рукой мне издали махая.
Вертящуюся дверь поставят и в раю:
Стеклянная, она удобней, чем любая.
Я что-нибудь еще покрепче б заказал.
Вертящаяся дверь и головокруженье
Меняют взгляд на жизнь. Я что-нибудь сказал
Не то, обидев смысл и вместо заключенья?
А Бог и без дверей войдет в любой подвал,
И в непробудный сон, и в место заключенья…
Вид в Тиволи на римскую Кампанью
Был так широк и залит синевой,
Взывал к такому зренью и вниманью,
Каких не знал я раньше за собой,
Как будто к небу я пришел с повинной:
Зачем так был рассеян и уныл? —
И на минуту если не орлиный,
То римский взгляд на мир я уловил.
Нужна готовность к действию и сила,
Желанье жить и мужественный дух.
Оратор прав: волчица нас вскормила.
Стих тоже должен сдержан быть и сух.
Гори, звезда! Пари, стихотворенье!
Мани, Дунай, притягивай нас, Нил!
И повелительное наклоненье,
Впервые не смутясь, употребил.
Венецианского карнавала
Иль петербургского маскарада
Блеск, отраженный в воде канала
Иль в зеркалах расписного зала,
Мне ничего не способен кроме
Страха внушить и смертельной скуки:
Мертвенность пошлых физиономий,
Маска похожа на челюсть щуки.
Здесь полагается веселиться:
Гогот предписан и смех предъявлен.
С рыцарем в латах флиртует птица,
В угол забился бы я, подавлен,
Ретировался бы в боковую
Улочку, где бы фонтан картавил,
Чашу наполнить стремясь лепную,
В нише стоял бы апостол Павел.
Не для меня этот вопль фагота,
Скрипка поет чересчур призывно;
Разве что был бы влюблен в кого-то
Очень несчастливо и надрывно
И разыскать ее в общем реве,
Пестром мельканье и хороводе
Пробовал, сумрачно сдвинув брови,
Как золотой перстенек в комоде.
Я дырочку прожег на брюках над коленом
И думал, что носить не стану этих брюк,
Потом махнул рукой и начал постепенно
Опять их надевать, и вряд ли кто вокруг
Заметил что-нибудь: кому какое дело?
Зачем другим на нас внимательно смотреть?
А дело было так: Венеция блестела,
Как влажная, на жизнь наброшенная сеть,
Мы сели у моста Риальто, выбрав столик
Под тентом, на виду, и выпили вина;
Казалось, это нам прокручивают ролик
Из старого кино, из призрачного сна, —
Как тут не закурить? Но веющий с Канала,
Нарочно, может быть, поднялся ветерок —
И крошка табака горящего упала
На брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.
Пунктуация – радость моя!
Как мне жить без тебя, запятая?
Препинание – честь соловья
И потребность его золотая.
Звук записан в стихах дорогих.
Что точней безоглядного пенья?
Нету нескольких способов их
Понимания или прочтенья.
Нас не видят за тесной толпой,
Но пригладить торопятся челку, —
Я к тире прибегал с запятой,
Чтобы связь подчеркнуть и размолвку.
Огорчай меня, постмодернист,
Но подумай, рассевшись во мраке:
Согласились бы Моцарт и Лист
Упразднить музыкальные знаки?
Наподобие век без ресниц,
Упростились стихи, подурнели,
Всё равно что деревья без птиц:
Их спугнули – они улетели.
Люблю в толпе тебя увидеть городской,
Взглянуть со стороны, почти как на чужую,
Обрадоваться. Жизнь подточена тоской
Подспудной. Хорошо, что вышел на Большую
Морскую. Боже мой, мне нравится толпа,
Мне весело, что ты идешь, меня не видя,
Что белая летит слепящая крупа:
Мы в снежной тесноте с тобой, но не в обиде.
За холодом зимы, за сутолокой дней,
За тем, что тяготит и названо привычкой,
На скошенной Морской проходом кораблей
Повеяло на миг, их гулкой перекличкой,
Подснежником во рву, и просекой лесной,
И пасмурным грачом, слетающим на кровлю, —
Не знаю почему. Не вечною весной,
А смертною весной и здешнею любовью.
С парохода сойти современности
Хорошо самому до того,
Как по глупости или из ревности
Тебя мальчики сбросят с него.
Что их ждет еще, вспыльчивых мальчиков?
Чем грозит им судьба вдалеке?
Хорошо, говорю, с чемоданчиком
Вниз по сходням сойти налегке.
На канатах, на бочках, на ящиках
Тени вечера чудно лежат,
И прощальная жалость щемящая
Подтолкнет оглянуться назад.
Пароход-то огромный, трехпалубный,
Есть на нем биллиард и буфет,
А гудок его смутный и жалобный:
Ни Толстого, ни Пушкина нет.
Торопливые, неблагодарные?
Пустяки это всё, дребедень.
В неземные края заполярные
Полуздешняя тянется тень.
Да, имперский. А вы бы хотели,
Чтобы он над безлюдной рекой
В длиннополой гранитной шинели
Обещал вам уют и покой.
Всё равно что, – смешная затея,
Воспаленного мозга игра, —
Рим, избавленный от Колизея
И собора Святого Петра.
Ну, ребятки, тогда извините,
Ни стихи вам, ни проза ничуть
Не нужны: в тесноте – не в обиде
Жить бы в Нальчике вам где-нибудь.
То-то радость! Адепты распада,
Обличители зла, леваки,
Ни ампира, ни шпиля не надо,
Ни крылатого ветра с реки.
И давно рассчитаться пора бы,
Про Полтаву забыть и Гангут.
А чего не захватят арабы,
То китайцы у вас отберут.
Какой холодный май!
Как будто лед в бокале:
Пей – быстро не глотай.
А как его мы ждали!
Чьим клятвам верить впредь?
Надежна чья расписка?
Как страшно зеленеть
И сколько в этом риска!
Черемуха смелей
Всех – сладкое дыханье,
Как если бы мы ей
Назначили свиданье.
А тополь гол и сух.
Не позволяет опыт
Ему одеться в пух
И перейти на шепот.
Весна – какая ложь!
Сквозь дымку и сквозь ветку
Она грозит, как нож,
Завернутый в салфетку.
Какой холодный май!
И честь каких мундиров
Спасти речной трамвай
Спешит без пассажиров?
И я зачем надел
Не плащ, а эту куртку,
Кто в мае мне велел
Бродить по Петербургу?
Небес голубизна
И приступ жалкой дрожи.
Вдруг вечная весна
Холодной будет тоже?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.