Текст книги "Крейсерова соната"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
Министр экономики и дефолта пускал бумажных журавликов, метя в переносицу Министра внешних и сексуальных сношений. Морщинки последнего образовывали свастику, которую тот тщательно гримировал под звезду Давида.
Один из журавликов ткнулся в переносицу, что заставило носителя свастики раздраженно воскликнуть:
– Чего вы достигаете, пуская по ветру своих бумажных дракончиков?
– Узнаю розу ветров, – был ответ.
Министр неполного образования не мог отмолчаться и произнес: «Многие знания умножают скорбь», – при этом достал из коробка заранее припасенного клопика и незаметно посадил за ворот Министру путей разобщения.
Министр бескультурья и матерщины заметил проделку соседа, но не выдал его, а только буркнул: «Ебенать». При этом достал из кармана обрывок гравюры Дюрера, скомкал и бросил в корзину для бумаг, которую тотчас же унес его помощник. Так, по частям, уходила на запад Бременская коллекция.
Министр финансов и романсов попытался рассказать, как ему, переодетому в стриптиз-жокея, удалось отсрочить выплату долгов «Парижскому ночному клубу».
Но его уже мало кто слушал. Бог весть откуда появилась недоеденная селедка, и ее обладатели начали ссориться, раздирая рыбу на части. Вновь заметались под столом похожие на колобков карлики – закатывались на колени к министрам, удобно устраивались, притворяясь спящими, прудили и с хохотом убегали. Два озлобленных горбуна выщипывали один у другого клочковатые бороды. Министр разоружений самозабвенно танцевал дефиле, крутясь на загипсованной ноге. Министр катастроф и паводков рассек целлофановый мешок и выпустил дым сгоревшей тайги в нос Министра путей разобщения, отчего тот разом обмяк. Министр бескультурья и матерщины старательно писал на стене слово из трех букв. Министр болезней и эпидемий вел непрерывные споры, в том числе и споры сибирской язвы.
Все смешалось, копошилось, тузило друг друга. Двое на столе бодались, как резвые козлики. Двое других добрались до склада яиц, принадлежащих Премьеру, уселись на них, изображая кур-несушек.
Премьер стоял за спинкой кресла, стараясь перекричать гвалт и визг, пел арию Надира из оперы «Садко», многозначительно поглядывая на председателя Центробанка:
– Не счесть алмазов в каменных пещерах…
И все вдруг умолкли, видя, как на стене, за спиной Премьера, жутко разрастается, страшно кровенеет, проступая сквозь белую штукатурку, багровое пятно – клякса от расплющенного защитника Дома Советов, в которого угодил танковый снаряд генерала Грачева.
– Козлы!.. Продукты пищеварения!.. – в нервическом припадке закричал Счастливчик. – Немедленно вон отсюда!.. Я вас научу кататься на горных лыжах!..
Модельер его успокаивал:
– Не расстраивайся, лапушка… Я уже завел на всех уголовные дела по факту взяточничества…
Гнев Счастливчика скоро прошел. Он отыскал утешение в шутке, которую задумал сыграть с Кабинетом. Вывез всех на горнолыжный курорт в районе Яхромы. Туда, по каналу Москва-Волга, на баржах завезли из северных районов России свежевыпавший снег, насыпали вдоль горнолыжной трассы, которая завершалась глубокой замаскированной ямой, наполненной сырой нефтью. Счастливчик выстроил Кабинет на вершине. Первый скользнул вниз, грациозно виляя по склону. Следом, неумело, враскоряку, с трудом удерживаясь на ногах, покатились министры. У подножия Счастливчик ловко вильнул, резко ушел в сторону, а злополучные министры скатились и угодили в нефтяную яму. Стояли, все черные, липкие, похожие на птиц, попавших в нефтяное пятно, жалобно сетовали и роптали.
Счастливчик в обнимку с Модельером, оба красивые, в бело-розовых спортивных костюмах, опирались на лыжные палки и кричали министрам:
– Это все причуды нефтяной экономики!.. А если мы вам газу подпустим?…
Плужников после посещения Рая испытывал постоянное, неисчезающее вдохновение, как художник, в котором зрел замысел чудесной картины. Избыток сил, которые скопились в его молодом и радостном сердце, обращался наружу пучками яркого света, как если бы в сердце у него был фонарь маяка, кидавший в мир лучистые вспышки любви. Он любил всех, кто встречался ему на пути среди московских переулков и улиц, любил фасады домов с их старинной лепниной, пролетавшие мимо лимузины, напоминавшие то стремительных гладких гончих, то смешных и сердитых мопсов, то тяжелых, с наклоненной головой волкодавов. Он любил город в последнем осеннем солнце, с темными лужицами на асфальте, где прилипли желтые опавшие листья, любил Аню, свою драгоценную и ненаглядную, вокруг которой глаза его различали легчайшее золотистое зарево, нежный свет, окружавший ее голову и руки.
Он все время ощущал присутствие рядом с собой и в себе чьей-то невидимой, благой и могучей воли, направлявшей его. В голове возникали огромные, ему не принадлежащие мысли, подобные учениям, которым он никогда не обучался, но которые достались ему даром, вложенные все той же благой и всеведущей волей. На губах вырастали, но еще не смели прозвучать небывалые слова и речи, и дыхание для их произнесения становилось глубоким и чистым.
Аня испытывала недомогание: видно, слегка простудилась в Раю, лежа в санях на холодном клеверном сене. Плужников взялся разносить дневную почту, нагрузился сумой, взглянул на стол, где лежали краски, кисточки и альбом для рисования, еще пустой, но уже готовый наполниться великолепными рисунками, вышел в город.
Старый доходный дом, в котором он не раз бывал вместе с Аней, напоминал корабль на стапелях, где его окружили лесами, ремонтировали, замазывали трещины в бортах, очищали дно от прилипших за долгое плавание ракушек и полипов. Почернелый, состарившийся, потерявший былую помпезную красоту и величие, дом вновь обретал свой истинный лик. Избавлялся от прежних жильцов, переполнявших коммунальные квартиры, и эти опустелые квартиры чистили, выметали, выскребали, изгоняли из них дух семидесятилетней эпохи, готовя для новых жильцов, для их роскошных спален, дорогих кабинетов, великолепных гостиных с картинами, зеркалами, дорогими гобеленами и гардинами. Но часть прежних жильцов оставалась, шевелилась среди убогого скарба, помнившего громогласную, тяжеловесную эпоху, которая промчалась и канула, как грохочущий за окном самосвал.
Плужников, пренебрегая лифтом, поднимался на этажи среди запахов известки, чугунных поломанных поручней, тусклых витражей, на которых, едва различимые сквозь копоть, просвечивали лилии и орхидеи.
Квартира, где еще недавно проживал знаменитый советский ученый Иван Иванович, была раскрыта настежь. Входили и выходили рабочие, выносили утлые остатки поломанной мебели, которую не успел продать незадачливый, вечно хмельной изобретатель. На площадке стоял маленький, полненький, с надменным кавказским лицом человечек в дорогом облачении, в модных начищенных штиблетах, видимо новый хозяин квартиры. В пухлых ручках, усыпанных драгоценными каменьями, держал настольную эмблему первого спутника Земли – металлический, запыленный шарик с четырьмя усиками антенн на пластмассовой подставке, где виднелась медная окисленная табличка с дарственной надписью. Человечек рассматривал ненужную вещицу, раздумывая, куда бы ее кинуть.
– Это что?… Грецкие орехи колоть?… – усмехался он, иронично поглядывая на предмет, переводя глаза на проходящего Плужникова, чтобы тот оценил его шутку. Усатый шарик выглядел жалко и беспомощно среди золота перстней, бриллиантов и изумрудов.
Плужникову было жаль надменного и ироничного горца, усыпанного самоцветами, которому судьба подарила несметное, свалившееся из русского неба богатство и которого она уже поразила неизлечимой, гнездящейся в печени болезнью. Было жаль, что он не понимает, какую чудесную и волшебную вещь сжимают его пухлые пальчики, на которых, словно нарывы, сверкали перстни.
– Что это за колючий ежик?… – спрашивал у Плужникова смешливый тат.
– Это спутник нашей жизни, моей и вашей… – ответил Плужников, чувствуя, как в душе его открылся светоч и пучок невидимых жарких лучей коснулся спутника. Азербайджанец отдернул руку, словно ожегся. Спутник вспорхнул, нежно светясь, поднялся под потолок, сделал несколько кругов и вылетел в приоткрытое окно, издавая нежные пиликающие звуки.
На другом этаже Плужников остановился у обшарпанных, некогда тяжеловесных дубовых дверей, теперь же многократно закрашенных грубой масляной краской, со множеством звонков и фамилий, населявших громадную, словно пещера, коммунальную квартиру. Надавил на звонок с табличкой «Князева», вызывая из глубокой катакомбы женщину по имени Валентина, чей сын служил в неспокойной Чечне. Пока начинали звучать за дверью торопливые шаги, вынимал из сумки письмо, помеченное казенным штемпелем, без марки, какие обычно исходят из армейской полевой почты. Конверт в его руках вдруг наполнился страшной тяжестью, будто был создан из не существующего на земле сверхтяжелого элемента. Руку с конвертом тянуло вниз. Не вскрывая письмо, Плужников знал, что в нем содержится скупое командирское извещение матери о том, что ее сын Николай Князев погиб в бою в Аргунском ущелье смертью героя во время боевой операции. Из письма исходил черный огонь. Плужников, почти теряя сознание, слышал, как открывают дверь. Знал: Валентина увидит его, примет письмо, прочитает его на пороге и тут же замертво рухнет, издав жалобный крик подстреленной птицы. Его сердце испугалось, заметалось, заколотилось в груди. Он слышал ребрами больные удары сердца. Не умея спасти гибнущий мир, который погибал прямо здесь, на обшарпанной лестничной клетке, у замызганных стен, где кто-то синим спреем начертал похабное слово, Плужников обратил свое сердце к Тому, Кто сопутствовал ему неотступно, был его вдохновителем, побуждал дышать и любить. Его мольба была бессловесной, была воплем изнутри гибнущего, обреченного города, где уже начинали качаться колокольни и останавливаться на башнях часы.
И вопль его был услышан… Дверь в квартиру растворилась. Бледная, исхудалая женщина взглянула на него умоляющими глазами, приняла конверт, из которого острыми языками било черное пламя. И в это же время зашумел, заскрипел внизу лифт, поднимаясь на дрожащих канатах. Женщина неловко раскрывала конверт. Лифт остановился и звякнул. Дверь растворилась, и на площадке появился статный солдат с заплечной котомкой, в своем загорелом красивом лице повторяя увядшие черты бледноликой женщины.
– Коля!.. Сыночек мой!.. – Она кинулась солдату на грудь, роняя нераспечатанное письмо, вокруг которого гасли черные зубцы пламени.
Плужников счастливо вздохнул и молча воздал хвалу Тому, Кто был рядом и услышал его панический вопль.
Он продолжал свой поход, приближаясь к дверям, чувствуя, как в глубине квартир, словно в парниках, скопился душный воздух человеческих жизней – болезней, печалей, ссор, унылого одиночества, беспричинной ярости и редких вспышек умиления и радости, наивного счастья – в тех квартирах, где раздавался детский смех.
Перед одной из дверей он остановился, пытаясь уловить тонкие, текущие сквозь деревянные створки энергии. Здесь жила старая больная актриса, поджидающая весточки от легкомысленной внучки, которую носила по миру жажда развлечений, успеха, и не было времени черкнуть старой бабушке письмецо. Теперь письмецо, написанное наспех в одной из маленьких французских гостиниц, лежало в сумке Плужникова. Он извлек его, предвкушая, как передаст конверт с фиолетовой французской маркой в руки благородной, пепельно-серой даме, увидев, как вспыхнут счастьем ее выцветшие голубые глаза; звонил в дверь, слыша, как гаснет звук в глубине квартиры. Никто не шел открывать, и сквозь дверь не было слышно духов печали, нежности и любви, словно квартиру наполнила глухая тяжелая вода, поглотившая всякую жизнь.
Плужников продолжал настойчиво звонить. На его требовательный непрерывный звонок отворилась соседняя дверь. На пороге возникла толстая, неряшливо одетая женщина с отечным экземным лицом. Плужников помнил эту сердитую женщину, накинувшуюся с бранью на Аню, ожидал, что брань повторится, и, уберегая себя от оскорблений, обращал к недовольной женщине всю свою кротость, терпеливое смирение, заранее ее извинял. Но брани не последовало. Грубые, тяжелые складки нездорового лица умягчились. Среди отеков, серых неряшливых косиц, недобрых бегающих глаз возникло отражение иного лица: милого, доброго, деревенского.
– Не звони, сынок. По ней теперь колокола звонят. Я, грешная, ее обижала. Я бы теперь прощенья у нее попросила. Я – баба скверная, всех обижаю… – Она горестно, по-деревенски подперла щеку пухлой ладонью.
И Плужников испытал к ней жаркое сострадание, необъяснимую благодарность.
– Нет, вы не скверная… Вы добрая… Просто вам много горького пришлось испытать…
И женщина вдруг зарыдала, стоя на пороге запущенной коммунальной квартиры, в неопрятном домашнем халате, из-под которого выглядывали больные распухшие ноги, рыдала, размазывая по щекам быстрые прозрачные слезы. Плужников низко ей поклонился.
Он шел по городу, пробираясь сквозь переулки и подворотни, и одновременно парил над Москвой, озирал с высоты всю ее огромность, вплоть до туманных, укрытых перелесками окраин. Город напоминал огромный рентгеновский снимок, где отпечатались скрытые болезни и язвы, затемнения и участки омертвелой плоти. Этих темных чахоточных сгустков было множество. Они зарождались, уплотнялись, сжирали здоровые ткани, превращались в каверны и дыры, в которых творилась загадочная страшная смерть, исходил черный огонь. Эти очаги темного пламени были похожи на ползающих морских звезд, шевеливших своими черными щупальцами. Город весь был покрыт черными ползающими созвездьями смерти, и каждое причиняло Плужникову боль, жалило, било огнеметами, обжигало тьмой. Он шел, чувствуя поразившую город болезнь, его мучительное умирание. Москва казалась смертельно больным великаном, облаченным в дорогие одежды, в золото и шелка, лежала на пышном ложе, под роскошным балдахином, в бреду и стенаниях, и не было сил подняться.
Плужников пробирался улочкой в окрестностях Зачатьевского монастыря и внутренним оком видел, как сквозь кирпичную стену чуть брезжит свет, – это несколько немолодых монахинь собрались в храме у горящей лампады и молились перед образом о сохранении града. Но дальше, вокруг стен, где разместились нарядные особняки, важные офисы, великолепные дома и стоянки с дорогими лимузинами, сгущались сумерки, наползала пепельная тьма. Один из небольших, чудесно отреставрированных особняков был погружен в кромешный мрак. Из нежно-бирюзовых стен, белых колонн, хрустально-прозрачных окон била жестокая тьма, вырывалось черное пламя, извивались смертельные жалящие языки, тянулись к Плужникову, стараясь его ужалить, ядовито укусить, обмотаться вокруг шеи, задушить в жестоких удавках.
Он отшатнулся от источника болезни, желая уцелеть, ускользнуть от тлетворного сгустка, не вдохнуть отравленный воздух. Перед тем как свернуть в проулок, направил внутреннее око сквозь бирюзовые стены дома.
Увидел – комната с широкой кроватью. На полу – голый худенький мальчик, тонкая шея, пугливый хрупкий хребет, раскрытые в ужасе глаза. Над ним навис здоровенный голый мужик с волосатой грудью, обезьяньими кривыми ногами, красным слюнявым ртом. Чуть в стороне, тихо улыбаясь, присел старик с гнойно-слезящимися глазами, венозными голубоватыми пальцами, на которых блестел золотой перстень. Тут же установил треногу с телекамерой ловкий оператор, готовый снимать мерзкую сцену соития. Лежали кассеты с отснятыми, готовыми к продаже сюжетами. Тайная мастерская по производству детской порнографии размещалась за красивым благородным фасадом. Как каракатица, поселившаяся в центре Москвы, источала в мир кромешную тьму.
Плужников, качнувшийся было в сторону, был поражен увиденным. В нем взбухли жилы, наполнилось ненавистью сердце. Он двинулся к особняку, исполненный яростного стремления, с каким идут в атаку. Темное пламя лизало его, дуло испепеляющим черным огнем, выжигало глаза, впивалось в сердце. Одежда на нем горела, тело покрылось ожогами, но он шел навстречу стреляющей тьме, раздвигая ее, чувствуя, как она ударяет в грудь подобно стенобитному орудию.
В подъезде стояли охранники с нарукавными наклейками «секьюрити». Попытались не пустить Плужникова, но он мановением руки отшвырнул их в разные стороны, по мраморной лестнице взбежал на второй этаж, отыскал ненавистную дверь, распахнул. Голый мужик волосатыми лапищами ощупывал тонкие плечи мальчика, дышал ему в хрупкую шею. Сладострастный старик на кресле раскрыл слюнявые губы. Оператор бойко крутился, наведя на постель глазок телекамеры.
Плужников возник на пороге в грохоте и свисте лопастей, как если бы ворвался боевой вертолет с подвесками бомб и снарядов, грохоча орудием, долбя пулеметом, наполняя комнату вихрями винтов. Ярость и сила удара опрокинула треногу, расплющила телекамеру. Он выхватил мальчика из косматых лап насильника и отнес туда, где на теплом морском берегу когда-то размещался детский лагерь «Артек», оставил его перед клумбой ароматных цветов. Сам же вернулся в особняк, где звучала сирена тревоги и трое растлителей ползали по полу, оглушенные внезапным ударом.
Ненависть к ним Плужникова была непомерна. Божественные негодующие силы делали его орудием возмездия.
Он вперил в поверженных мстящий взор. Из рассыпанных кассет выскочили три косматые узкомордые крысы, с разбега впились в голого насильника, обмочившегося старикашку, вертлявого оператора, пробили заостренными рыльцами их животы, поселились в желудках. Те дико возопили от боли, стали покрываться шерстью. Лица их превратились в крысиные морды. У каждого вырос голый скользкий хвост. Огрызаясь, скаля усатые морды, они выпрыгнули из окна, громко шмякнулись на асфальт, побежали по переулку к набережной, цокая когтями. Перемахнув парапет, плюхнулись в реку, насмерть испугав подвыпившего бомжа, который принял их за хмельные кошмары.
Плужников, страшно усталый, словно прожил за эти минуты десятилетие жизни, вышел из особняка, слыша истошный вой сирены, на который уже выныривала милицейская машина с мигалкой, устало побрел по городу.
У метро «Парк культуры», где Садовую пересекала дуга эстакады и два автомобильных потока неслись, как блестящие шарики в обойме подшипников, Плужников остановился среди киосков, уютных магазинчиков и лотков, окружавших помпезный вход в метрополитен. Было людно, торговали цветами, раскупали газеты, пили из горлышка пиво, жевали сосиски, торопились к каменным аркам с померкшими сталинскими барельефами, кидались вслед отъезжавшим троллейбусам. Плужников остановился у небольшой очереди перед киоском, где пестрело множество банок, бутылок, флаконов, пакетов с соками. Через туманную, наполненную непрерывным скольжением Садовую виднелись ампирные Провиантские склады. За эстакадой, как дрожащая размытая струна, серебрился Крымский мост. На проспекте, куда уносился вихрь машин, чудесно цвела хамовническая Никольская церковь, напоминавшая осеннее златоглавое дерево. Плужников стоял, испытывая странное воодушевление, нежность к неподвижным, прислоненным одно к другому строениям, благодарность к незнакомым, окружавшим его людям, живущим в одно с ним время, говорящим на том же, что и он, языке.
– Не надо отчаиваться… – негромко произнес он. Несколько стоящих рядом людей оглянулись на него, рассеянно оглядели и снова стали рассматривать пестроту флаконов и банок. – Любите Россию, – произнес он, и люди, стоящие в очереди, обернулись на него. – Любите русский народ, самый добрый и светлый в мире. Любите детей, преклоняйтесь перед женщинами, чтите стариков… – Люди смотрели на него, желая понять, кто этот молодой, невидно одетый человек, произносящий ошеломляющие, давно не звучавшие слова. – Любите цветы и деревья, воздух и воду, землю и камни… Любите Пушкина… – Вся очередь теперь обратилась к нему. Стали подходить другие, вслушивались в его негромкую речь. Два агента спецслужбы «Блюдущие вместе» затесались в народ, выставили из-под одинаковых черных шляп одинаковые собачьи ушки. – Россия – святая и чистая. Если будем ее любить, то спасем и вместе с нею спасемся… Не надо отчаиваться… – повторил он чьи-то задушевные, из любящего сердца исходящие слова, обращая их посторонним людям.
– А ты кто такой? – спросил его агент «Блюдущих вместе». – Есть документы?
Другой попытался схватить его за локоть.
– Чего к человеку пристали, шляпы… – произнес пожилой рабочий, оттесняя агентов. Другие люди заслонили Плужникова, повлекли к троллейбусной остановке, посадили в отъезжавший троллейбус. Он сел у окна. Глядел, как проплывает мимо хамовническая златоверхая церковь, и не мог понять, кто вложил ему в уста эту проповедь, кто побудил проповедовать, повторял душевную фразу, которой его одарили: «Не надо отчаиваться…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.