Текст книги "Красные блокноты Кристины"
Автор книги: Александра Шалашова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Зеркало
Перед тем как пойти в операционную, женщина быстро зашла в палату и достала из сумочки маленькое зеркальце. Посмотрелась, проверяя себя, плотнее завязала халат поверх шелковой сорочки с кружевной отделкой. Кружево она и до этого придирчиво расправляла, когда достала из сумки все: скляночки-пузыречки, маску для сна, резинки и металлические блестящие заколки, точно она не в больнице, а в обычном санатории или даже номере отеля. Мне тоже страшно, но совсем все равно, как выгляжу, меня привели в палату рано утром, и операция должна быть утром, но всё откладывали и откладывали, привозили срочных – с кровотечением, всяким таким. И я не обижалась, потому что хорошо ведь, раз нет кровотечения, но с другой стороны – я ела в последний раз сутки назад, потому что сказали, чтобы ни крошечки с восемнадцати часов в рот не брала, и уже начинает кружиться голова. Можно не вставать с постели, тогда и не упадешь.
– Вам страшно? – спрашиваю с жалостью, поднимаю на нее глаза: и ведь медсестра стоит, ждет, пока она посмотрит, помаду поправит. Краситься перед операцией, еще и наверняка полостной; такое себе.
Она кивает.
– Мне тоже, – и так хочу, чтобы пожалела эта взрослая женщина, у меня первая операция под наркозом, и все думаю, что увижу, если не проснусь.
– Тебе внутривенный будут делать? – спрашивает она, я и не знаю, но да, киваю, наверное.
– Ну так это ничего. У меня вот рак.
Медсестра морщится – ни к чему это сейчас, не надо начинать, идем уже. Раздевайся. И женщина, резко и неосторожно дернувшись, размазывает уголок губ, снимает халат, снимает свою красивую сорочку, снимает трусы – я закрываю глаза, чтобы случайно не посмотреть. И тогда медсестра накидывает на нее больничную одноразовую простыню, и они выходят вместе в коридор: господи, неужели и мне скоро?
Преображенская площадь
Возвращаясь к метро из больницы имени Ганнушкина, заметила, что какая-то женщина, вышедшая из ворот вместе со мной, идет медленно, а я – за ней по узкой тропинке, побеспокоила, женщина почувствовала, что я иду, возможно, злюсь даже, что приходится плестись; но я не злилась. Женщина обернулась, посмотрела в мои заплаканные глаза – я приходила в больницу дважды в неделю, всякий раз надеясь, что пройдет эта противная дрожь внутри, что перестанут пугать деревья без листьев, что наконец-то смогу сказать врачу – нет, встала нормально, ничего не болит внутри; но несколько месяцев не менялось ничего. Но только у женщины глаза были совсем не заплаканные, сухие, страшные. Отвернулась, не могла смотреть.
– Ты чего это? – спрашивает женщина.
– Ничего. Плохо вот.
Даже не знаю, как сказать.
Нет ничего непоправимого, кроме смерти, забормотала женщина, и я, хотя понимала и слышала раньше, вдруг почувствовала, что она это для меня нарочно сказала, выдумала сейчас и сказала (хотя и было придумано до нее).
Женщина посторонилась, дала пройти, но мы шли обе медленно к Преображенской площади, а потом зашли в метро и разъехались, и я так и не узнала, к кому она ходит и отчего у нее такие глаза.
Обход
Врачи страшно матерятся в ординаторской. Слышу, проходя мимо, – и вроде бы стыдно подслушивать, но я ничего, ничего поделать не могу.
– Мне поебать, как ты это сделаешь, – говорит кто-то знакомым голосом, – сделаешь, и все.
Ему кто-то долго и неслышно возражает: голос слабее, тише, не разобрать. Мне все время кажется, что будут говорить обо мне, – потому лучше не слушать, пойти дальше по коридору. Но что-то заставляет остаться; увидят – сделаю вид, что голова закружилась; придумаю.
– Мне все равно, что ты из всех пёзд только свою девку и видел. Тебе должно быть наплевать на все это. А кто пойдет – я? Так я не за этим тут торчу. Я, бля, учился для этого хренову тучу лет. Ты для чего учился? Чтобы канючить тут?
Отвечают, все еще не слышу.
Потом выходит белобрысый медбрат, мрачный, со мной взглядом не встречается и идет ставить мочевой катетер моей соседке по палате, красивой девушке – она каждый день красит брови карандашом перед обходом, я же не крашусь совсем.
Волосы
Радостно впервые за пять дней вымыть волосы, но они отчего-то никогда не выходят полностью чистыми сразу, словно им, как и тебе, тоже нужно успокоиться, восстановиться, снова стать пшеничными, настоящими; поэтому сначала после мытья ты целый день трогаешь голову, проверяя, хорошо ли промыты корни, но быстро понимаешь, что нет, нужен еще один день, и вот тогда-то станешь собой.
Язва
Когда отец вышел из больницы после частичной резекции желудка, я подумал – господи, да ведь я никогда раньше не видел прозрачного человека. Дома мама выкинула в мусорное ведро его отвратительный растворимый кофе, чтобы точно не нашел и не принялся себе намешивать, выкинула наливки, настойки, хотя он и говорил что-то раньше насчет того, что лучше всего язва водкой и салом лечится, ага, конечно. Когда его на скорой увозили, скорчившегося, черного от боли – потом оказалось, что открылось кровотечение, успели вовремя, слава богу, что успели, – оно и было видно, как водка помогла.
Отец опустился в кресло, посмотрел в сторону кухни – я-то понимал, что он хотел кофе или крепкий чай, заваренный почти до черноты, но мама принесла овсяный кисель, манную кашу, какие-то раскрошенные таблетки с черным нутром, вот, сказала, ты теперь должен их перед едой пить. И папа так посмотрел на эти таблетки, потом на манную кашу, затем на меня.
А на маму даже головы не поднял – к нам, когда он в больнице был, два раза заходил дядя Юра, и я папе сказал, радостный такой: мол, дядя Юра дрова для бани принес, хорошо-то так. А папа сделался еще бледнее, еще прозрачнее.
Я так думаю, что совершенно ничего, что дядя Юра приходил, но почему у мамы такие больные, заплаканные глаза, почему в манной каше, которой теперь кормят и меня, словно бы кристаллики поваренной соли?..
Каменные
Возле военного госпиталя кофейня – не кофейня даже, а просто палаточка, где наливают ненамеренно американо слишком горячим, сдирающим кожу на нёбе до беленьких и розовеньких лоскутков, которые потом долго пытаешься сама в себе зализать, приладить на место языком, а никто больше не может. И я иду мимо кофейни, увязая каблуками в ледяной каше: вот так, ножка к ножке, чтобы не упасть у них на глазах.
Они здесь недавно.
И жалко сначала было, когда провожала взглядом: они ведь окаменевшими возвращаются, у кого нога, у кого – руки до локтей, что и не поднять. Даже думала: и как они такие отводят распушившуюся прядку от губ, если нужно будет? В госпитале их, конечно, коротко стригли, но ведь когда-нибудь, когда никакого госпиталя не станет, никакой палатки с кофе, – тогда волосы отрастут ведь. Непременно отрастут, тогда что будут делать? Но пока помогают друг другу, если санитарки не дозовутся: тот, что с каменными ногами, помогает тому, у кого гранитом заросла половина лица – из-за того он не может нахмуриться и улыбнуться, говорить тоже не может, а ведь обязательно нужно отвечать военному врачу. Когда он придет и спросит, что беспокоит тебя сегодня и давно ли началось такое, что гранитные крошки падают и остаются везде: на постельном белье, на полу в коридоре? А отвечать, что ему отвечать: началось недавно, несколько дней назад, несильно и нерезко, подумал, что просто – ну, шелушение, какое на женских руках зимой бывает, а тут вон чего. И военный врач ничего не скажет, а пойдет искать в учебниках, уже зная, что никакого смысла, что это еще придется самому описывать.
Но сильно-то хуже не становилось, а там и о жизни задумались, прежде чем выписаться из госпиталя и разъехаться по своим городам.
А потом, когда их стали выпускать ненадолго – просто погулять в город, спуститься к реке, посмотреть достопримечательности, памятники и дома, – стала и сама замечать хрупкие серые чешуйки, лежащие везде. И потому тщательно мыла ботинки после улицы, чтобы не принести это серое в квартиру. По-хорошему, надо и вовсе в коридоре тщательно ноги вытирать, но только соседи могут увидеть, что я такая брезгливая, а чем это вы занимаетесь, милочка, не иначе как ножки отряхиваете, а как это вам не стыдно, вы что же, думаете, что мальчики вам что-то плохое привезли? так вы должны и дышать этим, и не сомневаться, и на божничку поставить. Что поставить-то? Что? А вот память эту каменную, крошечки и поставить. Положить. А? Положить. Вы хотели сказать – положить.
Потому я разным таким у себя в квартире занимаюсь, чтобы не отвечать на вопросы, не начинать разговоры.
Но сегодня что-то особенно много их возле кофейни, хотя они кофе не пьют, не пьют, им совсем не хочется обжигаться, да и зачем, если в госпитале наливают сладкий теплый чай, который так хорошо восстанавливает силы, – но стоят и смотрят, и мне страшно проходить мимо. Так и хочется навсегда остаться, застрять в снегу, не вытаскивать из мерзлой каши каблучков. Но день такой, что придется пройти, и пускай буду мыть потом сапоги в целом ведре с водой, и менять, и менять воду часто, будто после грязного пола в кухне, когда мама разделывала куриные тушки, в сторону откладывала мертвые розовые гребешки.
Тот, что на каменных ногах, смотрит. У него хорошее лицо; больно только.
Тот, что с каменной рукой, взглядом провожает.
А у третьего каменные глаза, он не смотрит, не может.
И тогда я смотрю на него, понимая, что с живых глаз потом никакой водой не смыть.
Я поскальзываюсь, лечу вниз – под взглядами, вскриком, падаю на спину, подвернув под себя правую ногу. Сильная и быстрая боль, как же так: ведь я шла куда-то, неужели не приду?
Небо рябит в глазах, солнце превращается.
Потом кто-то протягивает каменную руку, и я хватаюсь за нее, чувствую под пальцами теплое и шершавое, а дальше меня вздергивают наверх, возвращают.
Иду, и нестерпимо от себя тяжело, и серые хлопья за мной тянутся по снегу, падают оловянными капельками.
Дыра
Женщина полусидит на кровати и держит мешки с кровью и чем-то желтым, мутным. Постаралась не смотреть в ту сторону, на мешки, на трубки, на все, но уже посмотрела и запомнила, ничего не сделаешь.
– Здравствуйте, – говорю, а женщина отвечает так, точно и нет мешков.
– Доброе утро.
На моей кровати у окна лежит белая больничная ночная рубашка, гладкая и выглаженная, сложенная по швам. Трогаю – жесткая, неприятно к телу будет; но, когда наденешь, так и привыкнешь, Сашенька, примнется, оденет тебя хорошо, тщательно. Наверное, нужно отойти, закрыться от женщины, но мало времени, да и она скоро увидит меня совсем некрасивую, голую, поэтому отворачиваюсь к окну, снимаю футболку – и сразу сорочка. Она не велика почти, только немного видно. Стягиваю ворот у шеи, чтобы не было.
– Забавно, что сорочка по размеру.
– А у них тут два – для полных и для худых. Сама слышала, как нянечка медсестру спрашивала: а эта девочка у вас толстенькая или худенькая? Мы обе худенькие, так что у нас одинаковые.
Присматриваюсь, а на женщине такая же, только измазанная бурым.
– Это засохло, – она мой взгляд замечает, – попрошу сегодня поменять.
– Да нет, ничего, – смущаюсь, отвожу взгляд.
– Ну как – ничего. Грязно же.
Она шевелится и стонет.
– Вот наделали со мной, не повернешься.
– А вам… а вам – что делали?
– Да всё сделали, – она кивает на живот, – убрали оттуда.
– Как – всё?
– Ну, матку, придатки. Вырезали.
– Почему так?
– Ну, надо было. Не сама захотела.
Страшно получилось, грустно – а нам жить, спать здесь. Не знаю, сколько дней.
– Простите, – говорю, – болтаю много.
– Ничего страшного. Я с позавчерашнего дня не говорила ни с кем.
Женщина представляется – она Алла, лежит уже неделю.
Мы скоро и ты говорим друг другу, хотя она старше на пятнадцать лет. Но сорочки и верно одного размера – а с тем, с кем одинаковую больничную одежду носишь, по-другому не получается, если только совсем не старик. Не старуха. Хотя в соседней палате и на самом деле старики лежат, мужчины – успела заметить через приоткрытую дверь, когда медсестра вела коридором. У них там сок стоит, вода, судно на полу. У нас пока ничего, только ее пакеты. И моя неразобранная сумка, все не хочу браться.
– Не знаешь, это очень страшно?
– Что? Операция? Да нет. Уснула, проснулась. Вообще ничего.
– Понятно.
У нее темно-рыжие волосы, веснушки.
Она шевелится в кровати, пытается сесть удобнее, но, видимо, не выходит. Замечаю еще одно – третью трубку, ведущую прямо к ее позвоночнику.
– А это – больно?
– Нет. Когда иголку втыкали только. Сейчас вообще не чувствую почти. Это эпидуралка, чтобы не болело. Только все равно болит.
Потом приходит врач и говорит, что моя операция только вечером, и пока мы можем с Аллой играть, скажем, в морской бой или смотреть сериалы.
За день Алле дважды позвонила десятилетняя дочь, один раз – муж, мама что-то писала, телефон вечно всхлипывал. Около шести вечера Алла смогла встать и подойти к зеркалу над общим столом, на котором теперь лишняя подушка лежит, – подошла, положила руки на живот и сказала – знаешь, я вот все врачей спрашивала: ведь там же теперь пустота образовалась, ведь нет же ничего, ну, ни матки, ни яичников – и что теперь займет пустоту? Или так и будет во мне дыра, которую буду чувствовать? Сейчас кажется, что чувствую.
– Господи, Алла, какая еще дыра. Придумаешь тоже.
Нет там никакой дыры, не может быть. То есть я не знаю, что там на самом деле, я почти ничего не помню из анатомии, не люблю и на сайтах про тела читать, про болезни, но ведь совершенно точно мы не так устроены.
Алла все живот гладит – точно радостная, точно беременная. По часовой стрелке, что-то шепчет.
– Это мама учила – гладить, если болит, – оправдывается. Она сорочку подтянула до пояса. На ней нет трусов, но все равно. Стараюсь не смотреть на беловатую тусклую кожу с синенькими пятнышками. – И, знаешь, помогает, до сих пор помогает. Врачам сказала – думала, будут смеяться, а они: нет, ничего, все правильно, гладь. Я и глажу. И вот когда глажу, так и кажется: что-то вместо дыры растет, появляется.
Имплантационное кровотечение
Он не улыбается, когда протягивает запечатанный бумажный пакет, – значит, они и на самом деле не смотрят, что внутри; нельзя или неинтересно. Благодарю, забираю, раздираю скрепку – да, все верно, внутри эвитест, бело-фиолетовая упаковка. Раньше покупал бывший муж, а я стеснялась, вот и теперь решила не ходить в аптеку, заказать. Наверняка курьер не станет смотреть, а фармацевту придется все как есть сказать, еще и очередь услышит. Решат, что развратная, грязная. Все, все будут думать; не хочу.
Я вытаскиваю тест из упаковки и разворачиваю инструкцию – она короткая, да и так знаю: все равно читаю, пусть не сразу будет то, что должно. Пусть не сразу узнаю, пусть не сразу буду бояться. Почему-то вспомнила героиню фильма «Дикая» – там общественный туалет, кабинки, и мы видим глазами ее подруги только ноги в ботинках, может быть, еще спущенные трусы. И крик. Это флешбэк, а до того было путешествие, горы, рюкзак, ботинки. Это кара, наказание. Только я не отправлюсь в путешествие, потому что и сто тридцать четыре рубля на тест с трудом нашла. Еще за доставку пришлось доплачивать, потому что до минимальной суммы для бесплатной не хватало. Прибавила перекись водорода, но ничего не изменилось.
По инструкции нужно собрать мочу в какую-нибудь емкость – оглядываюсь, но в этой новой съемной комнате ни баночки, ни бутылки. Вспоминаю, что выкидывала утром засохшую зубную пасту, – долго роюсь в ведре, нахожу: среди гниющих банановых шкурок и фольги от йогурта. Отвинчиваю крышку тюбика. Надеюсь, этого хватит.
Погрузите тест-полоску вертикально в чистую емкость с мочой до отметки, указанной стрелками, на десять секунд.
Зажмурившись, я считаю до десяти.
Один.
Если он будет положительным, я позвоню родителям и буду плакать, даже не стану слушать, что они говорят, как утешают. А ведь наверняка – уже давно чувствую, как что-то набухло, зародилось внутри. Все говорят, что нельзя не почувствовать – даже боль какую-то, кровавое пятнышко. Имплантационное кровотечение. У меня еще не было, но скоро начнется наверняка.
Пять.
В груди колотится что-то, не понимает.
Семь.
Мне будет больно, и мне будет рано, всегда рано, даже в тридцать лет, в сорок.
Десять.
Я столько стихотворений об этом написала, чтобы не было так страшно.
Я вытаскиваю тест-полоску, но пока можно не смотреть, рано. Я кладу ее на бачок, боюсь, что соскользнет – или увижу неправильно, не смогу с моим зрением разглядеть.
Оцените результат через три-пять минут, но не позднее чем через десять минут.
Месячные должны были начаться пять дней назад, и такое бывало часто, что не приходили вовремя, но отчего-то именно вчера забеспокоилась, стала трогать грудь, искать набухшее, болезненное, искать на форумах те самые ощущения, субъективные данные. Но еще для всего рано. Для тошноты, головокружения.
Если он будет положительным, я позвоню бывшему мужу и скажу – видишь, я не зря боялась. Может быть, снова заплачу, если не отрыдаю свое перед родителями.
Через пять минут я оцениваю результат: тест показывает одну полоску, и только потом вспоминаю, что развелась с мужем три месяца назад и почти сразу переехала в эту комнату на Лермонтовском проспекте и с той поры ни с кем не была.
Музыка
Снимаю наушники, задумываюсь – верно, нужно сделать что-то с высокими, сейчас резковато, бьет по ушам. Надо будет написать ребятам, сказать: а то у нас релиз весной, надо бы поторопиться, причесать все; и хочу сразу, но только зовут в кабинет, укладывают на кушетку.
– У вас рубец на матке, знаете? – говорит врач ультразвуковой диагностики, несильно и небольно поворачивая датчик внутри.
– Нет. Обещали, что не останется.
– Ну как могло не остаться – такая операция. Он небольшой, только… – щурится, смотрит на экран с нечетким зернистым изображением, в котором я уже совсем ничего не понимаю.
После операции шрамов не боялась, потому что и так много – над бровью, беленький, от качелей; на мочках ушей – незажившие проколы от сережек, баловались с подружкой. Еще на ногах, на голенях, там уже и считать незачем.
– Он небольшой, только располагается уж очень нехорошо.
Спрашиваю, что такого нехорошего в нем, врач не говорит всего – или говорит, а я не понимаю, вытираюсь, выкидываю в урну салфетки, пропитанные гелем с моего тела, одеваюсь и в такси уже читаю про вероятность разрыва матки при беременности при определенных обстоятельствах: не могу сказать, что у меня они определенные, но только и совсем забыть не могу.
Из такси звоню тебе и говорю – знаешь, кажется, у нас никогда не будет детей.
– Никому не известно, – отвечаешь ты, – и потом: у вас ведь весной выйдет альбом? Вроде пока это важнее.
Блин, думаю, какой альбом, если у меня рубец на матке, должно ведь быть страшно?
Но ничего не порвется, если я буду петь.
Ничего не порвется, если куплю самокат и поеду по набережной, а потом буду выбирать из волос соцветия акации.
Помню, как в десятом классе села вместе с новенькой девочкой, которая в тот день пришла с аппаратом, записывающим сердцебиение, под расстегнутой толстовкой. Я испугалась, что у нее что-то страшное с сердцем, но девочка успокоила – ничего плохого, разве что рожать самой нельзя. И я подумала – господи, и чего ты так рано об этом, нам еще до выпускного два года, еще же платья выбирать?
Дома переслушиваю финальную версию нашего альбома, радуюсь звуку.
Фотографии той девочки все смотрела в соцсетях, удивлялась – что это у нее ребенок не растет, а сколько прошло времени; потом поняла, что это уже второй, маленький, и, кажется, уже девочка.
Но и платье на выпускной у меня было красивое – шелковое, гладкое, красное.
Только ждать
Мы просыпаемся в палате, а потом по-разному прислушиваемся к себе, как к семенам, растениям, – принялось, не принялось? А потом больно смотреть на засыхающие березки, которые воткнули в грунт возле метро, – как тяжело искали воду, какие-то свои питательные вещества, но не нашли. Потом в палату заходит репродуктолог и говорит, обращаясь сразу ко всем: «Девочки, у нас все благополучно, теперь только ждем». Меня чуточку тошнит от наркоза, но все равно хочется, чтобы это именно мне сказали. И вот как оно – ждать, я не спрашиваю. Не спрашиваю у сорокалетней Веры, которая делает за свои деньги, не по квоте. Не спрашиваю у Вики, которую провожал двадцатипятилетний красивый муж с темными ласковыми глазами, и они себя совсем виноватыми не чувствовали, а муж не подразумевал ничего такого; просто медицинская манипуляция, не в насмешку над его мужским, не случившимся. Тоже думаю, что все просто так, просто медицина. Сейчас успокоится голова, вызову такси и поеду.
И ты вернешься только вечером, и у меня не будет сил злиться за то, что не забрала из больницы, хотя происходило важное для обеих.
Мы сразу решили.
Мы теперь сестры, сказала ты вчера, сестры не забирают друг друга из больницы.
У тебя никогда не было сестры, ты не знаешь. Может быть, и встречают, и сидят, и ухаживают. Но не стала спорить, а засобиралась – влажные салфетки взяла, сменное белье.
Дома задернули занавески, а обнялись потом – нет-нет, у меня все хорошо. Теперь только ждать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.