Текст книги "Диагноз смерти (сборник)"
Автор книги: Амброз Бирс
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
За стеной
Много лет назад, добираясь из Гонконга в Нью-Йорк, я на неделю остановился в Сан-Франциско. Последний раз я был там давным-давно, и все это время мои дела в Азии шли так хорошо, как я мог только мечтать. Я разбогател и мог позволить себе навестить родину, чтобы возобновить дружбу с теми приятелями моей юности, которые были еще живы и, как я надеялся, сохранили добрые чувства ко мне. А больше всего мне хотелось повидать Моугана Дампье, школьного еще однокашника, с которым мы одно время переписывались. Впрочем, переписка наша как-то сама собой иссякла – такое часто бывает между мужчинами. Вы, возможно, замечали, что неохота писать письма – особенно такие, в которых не сообщается ничего важного, – возрастает пропорционально квадрату расстояния между вами и вашим корреспондентом. Такая вот неукоснительная математическая зависимость.
Я помнил Дампье красивым и сильным молодым парнем, который являл склонность к наукам, отвращение к упорному труду и полнейшее безразличие ко многим из вещей, которыми озабочены люди, включая деньги, например. Впрочем, денег он унаследовал достаточно, чтобы не думать о них. Мне казалось, что его родичи, принадлежавшие к одному из самых старинных и, что называется, аристократичных семейств в Штатах, считали вопросом фамильной чести, чтобы никто из Дампье не пачкал рук ни торговлей, ни политикой, ни какой-либо другой полезной деятельностью. Моуган был несколько сентиментален и чуть суеверен, что и привело его к изучению оккультных практик самого разного рода, хотя прирожденное психическое здоровье предохраняло его от безоглядной веры в самые экзотические и опасные. Совершая рискованные вылазки в область сверхъестественного, он никогда не забывал, что по-настоящему живет в стране исследованной, хоть и не до конца, и довольно тщательно картографированной – словом, в сфере, именуемой объективной реальностью.
Вечер моего визита ознаменовался разгулом непогоды. Калифорнийская зима являла все свои причуды, дождь, которому не было видно конца, безраздельно завладел пустынными улицами. Временами порывы ветра яростно хлестали водяными струями стены домов. Мой кэбмен не без труда отыскал нужное место в малонаселенном пригороде на самом берегу океана. Дом был довольно уродливый, он стоял посреди участка, на котором, насколько я мог разглядеть в темноте, ничего не росло; лишь три или четыре дерева корчились и стонали, истязаемые бурей. Казалось, они собирались вырвать корни из здешней скорбной земли и броситься в океан, где уж точно хуже не будет. Дом был двухэтажным кирпичным строением, а над одним из его углов возвышалась еще и башенка. Только в ее окошке был виден свет. Вид этого дома заставил меня поежиться, а может, виной тому была струйка дождевой воды, которая успела-таки пробраться мне за ворот, пока я шел к двери. Свой визит я, естественно, предварил запиской, и в ответной Дампье написал: «Звонить не надо. Просто открывай дверь и заходи». Я так и сделал. Лестницу кое-как освещал единственный газовый рожок, горевший на втором этаже. Я умудрился взойти по ней к башенке, ни разу не споткнувшись, и через открытую дверь вошел в квадратную комнату. Дампье – в халате и шлепанцах – поднялся мне навстречу и поздоровался самым радушным образом. Все мои подозрения насчет того, что он мне не рад, а то бы встретил у входа в дом, развеялись, едва я его увидел.
Приятель мой разительно изменился. Он едва миновал средний возраст, но был уже сед и сильно сутулился. Фигура стала тощей и угловатой, лицо избороздили глубокие морщины. Ко всему этому добавлялся еще мертвенно-белый цвет лица, без малейшего намека на румянец. А глаза, неестественно большие, горели таким огнем, что впору было испугаться.
Он усадил меня, угостил сигарой, и с неподдельной искренностью уверил, что очень рад меня видеть. Мы поболтали о том о сем, но все это время меня угнетала перемена в облике моего старого товарища. Он, должно быть, почувствовал это, потому что вдруг сказал со слабой улыбкой:
– Я тебя, похоже, разочаровал… Non sum qualis eram[12]12
Уж я не тот, что прежде (Гораций).
[Закрыть].
Я кое-как нашелся с ответом:
– Почему же? Латынь твоя хуже не стала.
– Что ж, – снова улыбнулся он, – будучи мертвым языком, он вполне мне подходит. Но там, куда я вскоре собираюсь, наверное, говорят на языке более совершенном. Прислать тебе весточку на нем?
Улыбка покинула его лицо, он смотрел мне в глаза так серьезно, что мне даже стало не по себе. Но я уже решил не поддаваться его меланхолии и не показывать, как глубоко тронула меня его уверенность в близкой кончине.
– Я думаю, что человеческий язык будет служить нам с тобой еще долгие годы, – ответил я ему. – Ну… а потом мы просто умолкнем.
Он ничего не ответил, я тоже молчал. Разговор соскользнул на невеселые материи, и я все не мог придумать, как вернуть его к более приятной теме. Буря ненадолго притихла, и в мертвой тишине, показавшейся мне зловещей после завываний ветра и шума дождя, я услышал, как в стену, к которой я сидел спиной, постучали. Когда хотят войти, стучат по-другому, этот же стук больше напоминал условный, словно кто-то давал знать о своем присутствии в соседней комнате. Я думаю, все мы обладаем опытом такого общения, хотя и не хвастаемся этим на каждом шагу. Я глянул на Дампье, и в глазах моих, наверное читался вопрос, но он, похоже, его не заметил. Он, казалось, совершенно забыл о моем присутствии, и смотрел на стену позади меня с таким выражением во взгляде, которое я не способен описать, хотя сегодня помню все столь же отчетливо, как тогда. Я почувствовал себя лишним и уже поднялся, готовый откланяться, но тут Дампье, что называется, очнулся.
– Сиди, сиди, – сказал он. – Там ничего… никого нет.
Но стук повторился, такой же мягкий, но настойчивый.
– Извини… – сказал я, – но сейчас уже поздно. Может, мне лучше завтра зайти?
Он улыбнулся, несколько механически, как мне показалось.
– Я очень ценю твою предупредительность, – сказал он, – но в ней, право, нет нужды. Это ведь единственная комната в башенке, и за стеной никого нет. По крайней мере… – Он прервался, встал и подошел к окну в той самой стене. – Да вот… сам посмотри.
Не зная толком, что еще делать, я подошел к окну и выглянул. Ливень опять зарядил вовсю, но света от уличного фонаря хватало, чтобы я мог убедиться, что «там никого нет». По правде сказать, там была только голая стена башенки.
Дампье закрыл окно, усадил меня и уселся сам.
Случай этот сам по себе не был особенно таинственным; тут подошло бы любое из доброй дюжины объяснений – хотя тогда ни одно не пришло мне в голову, – и все же произвел на меня странное впечатление. Возможно, из-за того, что друг мой слишком уж старался уверить меня, что ничего особенного не происходит. Он лишь доказал мне, что снаружи никого нет, но в этом-то и была вся интрига; а никакого объяснения он мне не предложил. И это начало раздражать меня.
– Мой добрый друг, – сказал я, подпустив в голос иронии, – я ни в коей мере не оспариваю твое право предоставлять кров такому числу призраков, какое отвечает вашим вкусам и понятиям о хорошей компании. Не мое это дело. Но сам я человек простой, целиком от мира сего, и дела мои простые, и потому привидения плохо согласуются с моими понятиями о телесном комфорте и душевном покое. Лучше я пойду в гостиницу, где все мои соседи пока пребывают во плоти.
Это была не самая учтивая речь, да и не самая дружеская, но Дампье не обратил внимания на мой выпад.
– Останься, пожалуйста, – сказал он. – Я очень благодарен тебе за то, что ты меня навестил. То, что ты услыхал сегодня вечером я уже слышал раньше… дважды. Теперь я знаю, что это не было обманом чувств. Это очень важно для меня… куда важнее, чем ты можешь себе представить. Запасись сигарой и толикой терпения, я все тебе раскажу.
Буря разыгралась всерьез, монотонный шум ливня мешался с завыванием ветра и треском сучьев. Было совсем уже поздно, но дружеская симпатия, да и любопытство тоже заставили меня остаться и выслушать рассказ Дампье. Слушал я внимательно и ни разу не прервал моего друга.
– Десять лет назад, – начал он, – я снимал первый этаж в одном из домов на Ринкон-хилл. Это на другом конце города, там все дома похожи один на другой. Когда-то этот район считался в Сан-Франциско фешенебельным, но когда я туда перебрался, он уже был близок к упадку. Это отчасти объяснялось незамысловатой архитектурой, уже не отвечающей ни потребностям, ни вкусам наших богатых граждан, а отчасти – неуемной активностью городских властей. Дом, в котором я жил, стоял в ряду таких же, причем фасады их выходили не на улицу, а в маленькие садики, отгороженные друг от друга невысокими коваными заборчиками. Садики с геометрической точностью делились пополам дорожками, ведущими от ворот у дверям. Однажды утром, выходя из дому, я увидел, как в соседний садик, что был слева от моего, вышла молодая девушка. Это был теплый день в июне, и она была одета во все белое. За плечами у нее висела широкополая соломенная шляпа, обильно украшенная цветами и лентами по моде того времени. Но я недолго любовался изящной простотой ее костюма, ибо никто не мог бы смотреть на ее лицо и думать о чем-то земном. Не бойся, я не оскверню его своим описанием, скажу лишь, что она была исключительно красива. Все прекрасное, что я видел прежде, все, что я мог бы вообразить, мечтая о воплощенной красоте, меркло перед этой живой картиной, созданной десницей Божественного Художника. Я был так очарован, что рука моя сама потянулась к шляпе; я обнажил перед нею голову, как истовый католик или фанатичный протестант – перед образом Пречистой Девы. Девушка же не выказала никакого неудовольствия; она посмотрела на меня своими чудесными глазами – у меня от этого взгляда дыхание занялось – и вошла в свою дверь. А я еще какое-то время стоял недвижно, держа в руке шляпу. Я понимал, что веду себя бестактно, но был так очарован этим чудесным виденьем, что упрекал себя далеко не так строго, как следовало бы. Потом я пошел своей дорогой, но сердце мое осталось с нею. Обычно я возвращался домой лишь поздним вечером, но в тот день я уже в полдень стоял в своем маленьком садике, делая вид, будто интересуюсь растущими там цветами, которых я прежде даже не замечал. Но надежды мои не сбылись: девушка так и не появилась.
Той ночью я почти не спал, и весь следующий день томился ожиданием, тщетным, надо сказать. Наступил еще один день, я бесцельно слонялся по окрестностям – и вдруг встретил ее. Конечно, я воздержался от безрассудств, и шляпа моя осталась на голове. Я даже не смел взглянуть на нее, разве что мельком, но сердце мое колотилось так, что его, наверное, за квартал было слышно. А когда она обратила ко мне свои огромные черные глаза, я вздрогнул и залился краской. Она явно узнала меня, но во взгляде ее не было ни вызова, ни кокетства.
Не буду докучать тебе подробностями; скажу лишь, что с тех пор встречал ее довольно часто, но ни разу не попытался заговорить с нею или каким-то образом привлечь ее внимание. Ты, наверное, не понимаешь причин такой вот сдержанности, которая, кстати, стоила мне нечеловеческих усилий. Да, я был влюблен, влюблен глубоко, отчаянно, но возможно ли перековать свой характер?
Я был, как ты знаешь, из тех, кого болваны называют аристократами. Другие же, еще большие болваны, гордятся, что их так называют. А девушка – со всей ее красотой, обаянием и изяществом – не принадлежала к моему кругу. Я узнал, как ее зовут, но сейчас считаю неуместным тревожить ее имя; и выяснил кое-что насчет ее семьи. Она была сиротой и находилась на попечении тетки – толстой пожилой женщины, которая держала меблированные комнаты. Тогда мои доходы были весьма скромны, да и сам я не был расположен к женитьбе – ведь для этого еще и созреть надо. Если бы я решил породниться с ее семейством, мне пришлось бы отказаться от большинства своих привычек, от книг и научных занятий, да и мое общественное положение заметно понизилось бы. Согласен, такие соображения весьма уязвимы для критики, да я и сам себя не оправдываю. Но если уж обвинять меня, то за компанию со мной – и всех моих предков до седьмого колена, а мою наследственность следовало бы счесть смягчающим обстоятельством. В общем, против мезальянса восставала, так сказать, каждая капля моей крови, а кроме того, мои вкусы, привычки, инстинкты и остатки здравомыслия, еще не побежденные любовью. Кроме того, я был неисправимо сентиментален, и в таких вот платонических, надличностных отношениях мне виделась особая прелесть. Мне казалось, что знакомство может их опошлить, а уж брак – разрушит совершенно. Таких женщин, говорил я себе, как это чудесное создание, просто не бывает. Любовь – восхитительный сон; так стоит ли торопить пробуждение?
Из этих соображений следовало сделать вполне определенные практические выводы. Честь, гордость, благоразумие, верность своим идеалам – все требовало, чтобы я поскорее уехал куда-нибудь, но я никак не мог себя заставить. Меня хватило лишь на то, чтобы положить конец нашим встречам. Теперь я выходил из дома после того, как она отправлялась на урок музыки, а возвращался ближе к полночи, чтобы не столкнуться с нею даже случайно. Но все это мало помогло: я был словно в трансе, всеми моими мыслями владела одна-единственная мечта. Ты, друг мой, вряд ли поймешь в каком раю для безумцев я тогда обретался – ведь все твои поступки диктуются здравым смыслом.
Однажды вечером дьявол заставил меня разговориться с моей квартирной хозяйкой, редкой сплетницей, кстати сказать, и среди прочего я узнал, что спальня молодой леди примыкает к моей собственной. Выходило так, что между нами была лишь стена, причем не особенно толстая. Уступив внезапному побуждению, я мягко постучал в стену. Никто, конечно, не отозвался. Но на меня уже накатило безумие, и я повторил бестактную выходку. Так и не дождавшись ответа, я заставил себя отойти от стены.
Но через час или около того – я как раз погрузился в мои оккультные занятия – до меня донесся ответный стук. Впрочем, вполне возможно, что он мне только послышался. Сердце мое бешено застучало, я подскочил к стене, по пути сбросив со стола книги, и постучал три раза, медленно, раздельно. На сей раз ошибки быть не могло: мне ответили, точно повторив мой сигнал – раз, два, три… Вот и все, чего я добился в тот вечер, но мне для счастья хватило и этого… хватило с избытком.
Безумство это повторилось и на следующий вечер, и потом тоже. Я не пропускал ни единого вечера, и всегда «последнее слово» оставалось за мной. И все это время я был безумно счастлив, но встреч упорно избегал, не от большого ума, как ты сам понимаешь. Но потом, как и следовало ожидать, ответы прекратились. «Наверное, ей противна моя робость», – подумал я, и решился, наконец, встретиться с нею, представиться и… и что? Что будет дальше, я даже не предполагал. Да и теперь не знаю, что бы из этого вышло. Знаю другое: день за днем я искал встречи с нею, но так и не смог ни увидеть ее, ни услышать. Я днями слонялся по тем улицам, где когда-то видел ее, но она там больше не появлялась. Из своего окна я мог видеть ее садик, но она и туда не выходила. Меня охватило глубочайшее отчаянье. В конце концов я решил, что она куда-то уехала. Спрашивать квартирную хозяйку мне не хотелось: однажды она отозвалась о девушке без должного почтения, и с тех пор я эту особу буквально возненавидел.
И вот пришла роковая ночь. Вконец измученный тоской и отчаяньем, я в тот вечер улегся рано и уснул, вернее, задремал – какой уж тут сон! Но среди ночи какая-то злая сила, вознамерившаяся навсегда лишить меня душевного покоя, заставила меня открыть глаза и прислушаться. Я и сам не знал, что надеялся услышать. И тут мне показалось, что я слышу слабое постукивание в стену… словно эхо того самого сигнала. Вскоре стук повторился – раз, два, три, – такой же слабый, но вполне отчетливый. Все мои чувства обострились до предела, так что ошибиться я не мог. Я хотел постучать в ответ, но тут примешался дьявол и шепнул мне: «Отплати ей той же монетой. Она так долго мучила тебя, а теперь настал твой черед». Невероятная глупость… да простит мне ее Господь! До утра я пролежал без сна, придумывал своему упрямству все новые оправдания и… прислушивался.
На следующее утро, выходя из дома, я встретил свою квартирную хозяйку – она как раз шла к себе.
«Доброе утро, мистер Дампье, – сказала она. – Слышали новость?»
Я ответил в том смысле, что не слышал никаких новостей, а тоном дал понять, что мне до них и дела нет. Но она не обратила на мой тон внимания.
«Это насчет больной молодой леди, нашей соседки, – замолотила она. – Как!? Вы, значит, совсем ничего не знаете? Ну, она все болела последнее время, а теперь вот… »
Я резко шагнул к ней.
«Теперь?! – воскликнул я. – Что теперь?»
«Померла.»
Но тем дело не кончилось. Позднее я узнал, что девушка неделю была в горячке, без памяти, а той ночью пришла в себя и сразу же попросила – это были ее последние слова – передвинуть ее кровать к другой стене. Люди, что были вокруг нее, подумали, что она все еще бредит, но просьбу выполнили. А потом… чистая душа, уже отлетающая в лучший мир, попыталась восстановить прервавшуюся связь, соединить золотой нитью искреннего чувства свою невинность со слепой жестокостью человека, который возвел эгоизм в жизненный принцип.
Чем я мог искупить свою вину? Какую мессу заказать, чтобы успокоилась бесприютная душа, одна из тех, что летают на крыльях бурь в такие вот ночи и стучат нам в окна, будя воспоминания и прорицая судьбу?
Это уже третье явление. В первый раз я не поверил своим предчувствиям и объяснил стук вполне естественными причинами, во второй – ответил, хоть и не сразу, но тем все и кончилось. Сегодняшний случай образует «фатальную триаду», о которой говорится у Парапелия Некроманта. Больше мне добавить нечего.
Когда Дампье умолк, я не знал, что ему сказать. Да и спрашивать его о чем-то язык не поворачивался. Я поднялся и пожелал ему доброй ночи, постаравшись, как мог, выразить самое искреннее сочувствие. Он ничего не сказал в ответ, только пожал мне руку, и я ощутил, что он все понимает и благодарен мне. Той же ночью, оставшись наедине со своим горем и раскаяньем, он отошел в Неизвестность.
Часы Джона Бартайна
История, рассказанная врачом
– Точное время? Господи, да на что оно вам, друг мой?! Можно подумать, что для жизни недостаточно приблизительного. Сейчас, к примеру, поздний вечер, скоро и спать пора. А если ваши часы встали, возьмите мои и сами убедитесь.
С этими словами Джон Бартайн снял с цепочки свои часы – очень тяжелые и явно старинные – и подал мне, а сам повернулся, пересек комнату и начал изучать корешки книг в шкафу. Он явно волновался, и это удивило меня – повода, казалось бы, не было ни малейшего. Я поставил и завел свои часы, потом подошел к нему и поблагодарил.
Он взял у меня часы и повесил на цепочку. При этом я отметил, что руки у него заметно дрожат. Проявив свойственную мне тактичность, я отвернулся, подошел к буфету и налил себе немного бренди с содовой; потом вернулся к своему месту у огня, попросил у Бартайна прощения за то, что отвлекся, и предложил ему самому налить себе по вкусу, как водилось между нами. Он так и сделал, а потом присоединился ко мне у камина, столь же спокойный, как и обычно.
Все это случилось у меня дома, где мы с Джоном Бартайном коротали вечер. Мы вместе пообедали в клубе, потом на извозчике приехали ко мне – короче говоря, все шло как обычно, самым прозаическим образом. Я никак не мог понять, что могло так впечатлить моего друга, обычно весьма сдержанного. И чем больше я об этом размышлял, слушая вполуха его искусные рассуждения, тем сильнее искушал меня бес любопытства. Вскоре я без особого труда убедил себя, что диктуется оно исключительно дружеской заботой; любопытство нередко рядится в эти одежды, чтобы не нарваться на отпор. Наконец я без особых церемоний прервал его монолог на одной из прекраснейших сентенций, тем более что в тот вечер меня все равно нельзя было назвать благодарным слушателем.
– Джон Бартайн, – сказал я ему. – Простите меня, если ошибаюсь, но я не вижу ни малейшего повода яриться, когда у вас всего-то спрашивают время. Когда в моем присутствии человеку приходится пересиливать себя, чтобы взглянуть на циферблат собственных часов, это весьма меня озадачивает. Конечно, ваши эмоции только вас и касаются, но что прикажете думать об этом врачу?
На эту мою диатрибу Бартайн не ответил ни словом; он сидел, сосредоточенно глядя на огонь в камине. Испугавшись, что невзначай обидел его, я уже собрался было извиниться и попросить забыть мои слова, но тут он поднял на меня вполне спокойный взгляд и сказал:
– Мой добрый друг, игривая манера ни в малейшей степени не искупает вопиющую беспардонность вопроса; но я, по счастью, и сам уже решил рассказать вам то, что вам невтерпеж узнать. Правда, вы только что показали, что не заслуживаете моей откровенности, но решения мои тверды. Если вы будете добры уделить мне толику вашего внимания, я объясню, в чем тут дело.
Эти часы, – продолжал он, – принадлежали моим предкам на протяжении трех поколений, а теперь вот достались мне. Их первым владельцем – по его заказу их, собственно, и изготовили – был мой прадед Брамуэлл Олкотт Бартайн, богатый вирджинский плантатор и твердокаменный тори. Он ночей не спал, раздумывая, чем бы еще уязвить мистера Вашингтона и что бы хорошего сделать для доброго короля Георга. Однажды этот достойный джентльмен имел несчастье оказать метрополии немалую услугу, и те, кто на себе ощутил ее результаты, сочли его действия преступными. Сейчас нет толку вспоминать, в чем там было дело, но последствия оказались горьки: однажды ночью банда мятежников мистера Вашингтона ворвалась в дом моего блистательного предка. Ему разрешили проститься с рыдающим семейством, а потом увели в ночь. Больше его никто и никогда не видел, не было даже никаких слухов насчет его судьбы. Тщательные разыскания, предпринятые уже после войны, ничего не дали, не помогло даже обещание большого вознаграждения за любые сведения о нем или хотя бы о тех, кто его арестовал. Он просто исчез; пропал – и все.
Что-то в манере Бартайна, именно в манере, а не в словах – я и сейчас не могу сказать, что именно – заставило меня спросить:
– И как вы расцениваете… такого рода правосудие?
– Я это расцениваю… – Он вспыхнул, судорожно стиснул кулаки и треснул ими по столу, словно играл в каком-нибудь кабаке в кости и вдруг понял, что его нагло обжуливают. – Я расцениваю это как трусливое убийство, весьма, кстати, характерное для проклятого изменника Вашингтона и его банды оборванцев!
Несколько минут мы молчали. Бартайн пытался вернуться в спокойное расположение духа, мне же оставалось только ждать. Потом я спросил:
– И это… все?
– Не все… есть кое-что еще. Через несколько недель после того, как моего прадеда увели, его часы был найдены на парадном крыльце дома. Они лежали в пакете, адресованном Руперту Бартайну – его единственному сыну и моему деду. Вот эти самые часы я и ношу.
Бартайн умолк. Его взгляд, обычно на редкость живой, уперся в камин, в черных глазах плясали красные огненные точки – отражение пламени. Казалось, он напрочь позабыл обо мне. Порыв ветра в ветвях дерева, что стояло за окном, и дождь, тут же застучавший в окно, вернули его к действительности. Непогодь разгулялась всерьез: и пары секунд не прошло, а ливень уже вовсю поливал улицу. Уж не знаю, почему мне все это запомнилось; но теперь кажется, будто все, что тогда было, имело некий смысл, который мне и теперь не под силу понять. Как бы то ни было, стоило начаться буре, – и разговор наш перешел на серьезные тона, даже, пожалуй, торжественные. Бартайн заговорил снова:
– У меня к этим часам странное чувство… своего рода привязанность, что ли. Мне приятно иметь их при себе, но я редко их ношу: во-первых, они тяжеленные, вторую же причину я вам сейчас изложу поподробнее. Дело тут вот в чем: если часы эти при мне, вечером меня неудержимо тянет открыть крышку и взглянуть на циферблат, пусть даже мне ни к чему знать точное время. Когда же я уступаю этому желанию, накатывает неописуемый ужас… предчувствие неминуемой беды. Причем ощущение это тем сильнее, чем ближе к одиннадцати… по этим вот часам, независимо от того, сколько времени на самом деле. Когда же стрелки минуют одиннадцать, желание смотреть на циферблат проходит, и я едва ли не забываю о них. После одиннадцати я могу смотреть на часы сколько угодно, и эмоций у меня при этом не больше, чем у вас, когда вы смотрите на свои. Сами понимаете, я приучил себя не смотреть на эти часы по вечерам, до одиннадцати… ни за что на свете. Вот поэтому я так болезненно отнесся к вашему вопросу. Нечто подобное испытывает, наверное, курильщик опиума, которого силком толкают в его персональную преисподнюю.
Вот и весь мой рассказ. Я сообщил вам все это, друг мой, в интересах вашей так называемой науки, но если в один прекрасный вечер вы увидите меня при этих проклятых часах и вам придет в голову спросить у меня, который час, я, уж простите великодушно, просто поколочу вас.
Не скажу, что его шутка сильно меня развлекла. Мне было совершенно ясно, что он, рассказывая обо всем этом, снова расстроился. Улыбка, с которой он закончил свой рассказ, больше напоминала страдальческую гримасу, взгляд то и дело обегал комнату, и порой в глазах мелькало то характерное выражение, по которому врач способен опознать случай dementia[13]13
Безумие (лат.).
[Закрыть]. Возможно, кое-что добавило мое собственное воображение, но я тогда уверился, что мой друг попал во власть довольно редкой и причудливой мономании. Не в ущерб дружеским чувствам я решил взглянуть на него теми глазами, какими врач смотрит на интересного пациента. А почему бы, собственно, и нет? Ведь он сам говорил, что рассказал все это в интересах науки. О-о, мой бедный друг сам не знал, насколько он ценен для медицины, именно он сам, а не только его рассказ. Само собой, я был преисполнен решимости исцелить его, если хватит моих знаний и умений, но сначала следовало провести небольшой психологический эксперимент, который, кстати, мог стать первым шагом на пути к выздоровлению.
– Вы были откровенны, как и подобает настоящему другу, Бартайн, – сказал я со всей сердечностью, на какую был способен. – Честное слово, я польщен вашим доверием. Конечно, все это очень странно. Можно мне получше рассмотреть ваши часы?
Он молча снял с жилета цепочку с часами и всем, что на ней висело, и протянул мне. Корпус у часов был золотой, очень толстый и массивный, украшенный причудливой гравировкой. Внимательно осмотрев циферблат и отметив для себя, что время идет к двенадцати, я открыл заднюю крышку и обнаружил там пластинку из слоновой кости, украшенную миниатюрным живописным портретом, выполненным в той изящной и тонкой манере, которая была модной в восемнадцатом веке.
– Будь я проклят! – воскликнул я, не в силах по-иному выразить свое восхищение. – Кто вам это сделал? Я-то думал, что искусство миниатюры на слоновой кости давно кануло в Лету.
– Это не мой портрет, – ответил он с печальной улыбкой. – Это мой блистательный прадед, покойный Брэмуэлл Олкотт Бартайн, вирджинский эсквайр. Здесь он изображен в молодости… в мои теперешние годы, наверное. Мне говорили, что мы с ним похожи. Вы, значит, тоже так полагаете?
– Похожи? Не то слово! Если отвлечься от костюма, в который, как я подумал, художник обрядил вас, чтобы портрет, что называется, соответствовал эпохе… для правдоподобия, так сказать… да еще усов, то этот портрет – вы до последней черточки. Даже выражение лица то же.
На том этот наш разговор и закончился. Бартайн взял со стола книгу и погрузился в чтение. С улицы до меня доносился непрерывный шум дождя. А еще – шаги: сперва кто-то почти пробежал по тротуару, потом тяжелые, размеренные, эти стихли у моей двери. Мне подумалось, что это полисмен надумал спрятаться от непогоды под портиком моего дома. Ветви постукивали в оконное стекло, словно просили впустить их. Все это я помню, как если бы это было вчера, хотя прожил с тех пор целую жизнь, в которой, поверьте, хватало достопамятных событий.
Зная, что мой друг не смотрит на меня, я взял по-старинному изящный ключик, что свисал с цепочки и быстро перевел стрелки на час назад. Потом я защелкнул крышку и вернул Бартайну его реликвию, заодно проследив, как он возвращает цепочку на ее обычное место.
– Я все думаю над вашими словами, – сказал я нарочитой небрежностью. – Ну, насчет того, это после одиннадцати циферблат больше не притягивает вас. Поскольку сейчас почти двенадцать, – тут я глянул на свои часы, – вы, возможно, не сочтете мою просьбу невыполнимой. Попробуйте-ка взглянуть на него сейчас.
Он добродушно улыбнулся, снова достал часы, открыл крышку, и тут же вскочил на ноги со страшным криком. Небеса, конечно, милостивы, но не настолько, чтобы я смог его забыть. Глаза Бартайна, угольно-черные на бледном лице, буквально впились в циферблат часов, которые он стиснул обеими руками. Какое-то время он так и стоял, не произнося ни звука. Потом голос, который я едва узнал, прохрипел:
– Черт вас возьми! Без двух минут одиннадцать!
А я, хоть и не ожидал такой бурной реакции, все же ответил довольно спокойно:
– Простите… Должно быть, я ошибся, когда ставил свои часы по вашим.
Он захлопнул крышку с резким щелчком и затолкал часы в жилетный кармашек. Потом посмотрел на меня и попытался улыбнуться, но его нижняя губа дрожала так, что он никак не мог закрыть рот. Руки его тоже тряслись, и он, стиснув кулаки, сунул их в карманы. Его отважный дух тщился подчинить себе робкое тело. Но усилие оказалось непомерным – он качнулся, словно на него вдруг накатило головокружение, и прежде, чем я вскочил из своего кресла, чтобы поддержать своего друга, его колени подогнулись, он неловко подался вперед и упал ничком. Я подскочил, чтобы помочь ему подняться, но Джон Бартайн уже поднялся туда, куда, Бог даст, все мы подымемся в свое время.
Вскрытие ничего не прояснило – ни в одном из органов не обнаружилось ни малейшей патологии. Но когда тело было уже положено в гроб, вокруг шеи проявилась бледная темная полоса. По крайней мере, в этом меня уверяли несколько человек, хотя сам я ничего такого не заметил, и не могу сказать, правда ли это.
Не берусь я судить и о пределах, в которых законы наследственности властны над нашими судьбами. Не знаю, может ли в каком-то духовном мире чувство или эмоция пережить сердце, которым вынашивалась, и поколения спустя проявиться в родственной душе. Но если бы меня спросили, что я думаю о судьбе Брамуэлла Олкотта Бартайна, я бы предположил, что его повесили в одиннадцать пополудни, а перед смертью дали несколько часов, чтобы приготовить душу к переходу в лучший мир.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.