Текст книги "Русский ад. Книга вторая"
Автор книги: Андрей Караулов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
45
Великий художественный покой… Как у Льва Николаевича Толстого, в Ясной Поляне. Главное условие для создания эпических полотен: глубокий внутренний покой.
Наташа считала, что Александр Исаевич до такой степени переполнен фактами и размышлениями, что его тексты трудно читать. А стиль? Разве можно писать в («Красном Колесе»): «Атут и умерши матери одна за другой…» Или – «Раковый корпус», здесь небрежность повсюду: «… А сегодня там еще мыла пол санитарка Нэлля – крутозадая горластая девка с большими бровями и большими губами. Она давно уже начала, но никак не могла кончить, встревая в каждый разговор…» Или дальше через страницу: «Русанов повернул пошел выше, глядя вверх.
Но и в конце второго марша его не ждало одобрение».
Да, проблемы с языком были, Александр Исаевич не спорил с Наташей, но все оставлял как есть, «раз вышло, значит вышло…».
Осенью 21-го года художник Филипп Малявин сделал в Кремле поразительные рисунки Ленина. На его набросках – элегантный, легкий человек. И молодой, что удивительно, хотя это 1921-й…
Сразу после 1905-го, после русской революции, академик Владимир Вернадский написал: если в России снова будет бунт, именно этот человек, Ленин, возглавит страну
Как он его увидел, а? Где?
В январе 17-го, в годовщину Кровавого воскресенья, швейцарские студенты спросили у Ленина: когда же в России произойдет наконец та самая революция, о которой он пишет свои статьи?
– Лет через сто, – отмахнулся Владимир Ильич. – Вряд ли мы доживем…
Вернадский думал иначе. И оказался прав!
Нет, – как, как он его так увидел? Кто ответит на этот вопрос?
Или Блок? Почему Блок был влюблен в Ленина?
В России у власти – одни убийцы. Сталин отправлял людей в тюрьмы за семь минут опоздания на работу, Николай II – за пять. Царьосвободитель Александр утопил в крови польское восстание. Тысячи жертв, может быть, – десятки тысяч, кто там, в Варшаве или в Вильно, считал растерзанных поляков?
А великий Столыпин? Его знаменитые «галстуки»?
Сколько людей повесили в те годы?
Михаил Сергеевич Горбачев сразу, на следующий день после своего избрания, отправил в психушку собственного шурина – детского писателя Евгения Титаренко, родного брата Раисы Максимовны.
Супруга Генсека опасалась: вдруг кто-то из журналистов подловит Евгения Титаренко не в самую лучшую для него минуту. Например, встретится с ним в «Дубраве», в знаменитой воронежской пивной, где он часто валяется в лужах собственной мочи…[2]2
В Москве, в «Худлите», книги Титаренко выходили стотысячными тиражами: роман «Минер», повесть «Четверо с базарной площади», другие вещи; у Титаренко почти двадцать книг.
[Закрыть]
Правозащитники никогда не интересовались судьбой этого человека.
Кто вернул Сахарова из ссылки? Как кто? – Горбачев! Событие высшей государственной важности.
А тут – какой-то дядька-алкаш, в России таких сотни тысяч, если не миллионы.
Титаренко забрали ночью 12 марта 1985 года и отправили в Орловку, в Воронежский психоневрологический диспансер, в специальный «бокс», больше похожий на тюремный карцер, запретив ему (увидит кто!) прогулки на свежем воздухе.
Раиса Максимовна может быть спокойна; ее брата никто не найдет.
Похороненный заживо, Евгений Титаренко семь лет, вплоть до января 92-го, был изолирован от всех. В 87-ом он перестал узнавать людей, а 14 марта 88-го пытался покончить с собой.
Контроль за Титаренко после суицида ужесточили. Если Евгений Максимович отказывался от пищи, его: а) кормили насильно (по той же «схеме», кстати, что и Сахарова в Нижнем) и б) беспощадно избивали.
Убить было бы проще, конечно, но Раиса Максимовна – человек сердобольный и очень добрый, на убийство она не пошла.
Все эти годы воронежский литератор Евгений Новичихин пытался связаться с «узником Орловки».
Один раз, в 85-м, его подпустили к Евгению Максимовичу – на несколько минут. Врачи объяснили: у Титаренко болезнь Альцгеймера, ему трудно с людьми, но кормят его сносно, жив же… – чего тогда убиваться?[3]3
Последняя жертва внесудебной советской психиатрии, Е.М.Титаренко жив до сих пор. Ни разу за эти годы бывший Президент СССР не интересовался судьбой шурина. И не перевел ему ни копейки. В 92-м, в разгар приватизации, главврач психбольницы, назначенный – кто его назначил? – опекуном Титаренко, продал его однокомнатную квартиру. Жить Евгений Максимович мог теперь разве что на улице. И он, похоже, до века будет в психушке, заживо заточенный здесь без суда и следствия… (Прим. Ред.)
[Закрыть]
Александр Исаевич аккуратно выровнял на рабочем столе стопку книг и бодро, почти бегом (где они, его 70 с гаком?), спустился по лестнице вниз.
Двора у него нет – сразу лес, сосны. Это у Матрены был двор – большой, настоящий, двор как приглашение к жизни, как вечность.
А здесь прямо с порога лес: 20 гектаров собственного леса, больше напоминающего тайгу. По окрестностям – там, за забором, – Солженицын почти не гулял: пересеченная местность мешает думать.
Одежда Александра Исаевича – строго по сезону: грубый канадский ватник, похожий на телогрейку, и шапка из рыси. Шарфы и рукавицы Александр Исаевич презираете, так и бродит по лесу – с растерзанной шеей.
Настоящий враг никогда тебя не покинет! Ленин мог бы сообразить, наверное, что ни в какой социализм Россия с ее составом населения не годится; на Кавказе, в республиках Средней Азии не может быть социального равенства, таков их уклад жизни, однако пророчество Вернадского (прежде он не знал этих слов) так задело Александра Исаевича, что он вдруг встал, подошел к книжной полке и раскрыл – наугад – томик Ленина:
…Ничего нет более опасного, как принижение значения принципиально выдержанных тактических лозунгов в революционное время. Например, «Искра» в № 104 фактически переходит на сторону своих оппонентов в социал-демократии, но в то же время пренебрежительно отзывается о значении лозунгов и тактических решений, идущих впереди жизни, указывающих путь, по которому движение идет, с рядом неудач, ошибок и т. д. Напротив, выработка верных верных тактических решений имеет гигантское значение для партии, которая хочет в духе выдержанных принципов марксизма руководить пролетариатом, а не только тащиться в хвосте событий. В резолюциях съезда III Российской социалдемократической рабочей партии и конференции отколовшейся части партии мы имеем самые точные, самые обдуманные, самые полные выражения тактических взглядов, не случайно высказанных отдельными литераторами, а принятых ответственными представителями социал-демократического пролетариата.
Наша партия стоит впереди всех остальных, имея точную и принятую всеми программу Она должна показать пример остальным партиям и в деле строгого отношения к своим тактическим резолюциям, в противовес оппортунизму демократической буржуазии «Освобождения» и революционной фразе социалистов-революционеров, которые только во время революции спохватились выступить с «проектом» программы и заняться впервые вопросом, буржуазная ли революция происходит у них перед глазами…
Да, господа: этот поток слов на иностранные языки не переводится! А ведь знаменитая работа, между прочим: «Две тактики социал-демократии»[4]4
В обмен на легитимность, Ленин (весна 1919-го) заявил, что Совнарком готов поддержать международное признание правительства Колчака и согласиться на аннексию войсками Антанты Мурманска, Архангельска, Владивостока… да хоть бы и всей России! Ленин был готов (и Буллит, посол Соединенных Штатов радостно телеграфировал об этом в Вашингтон), чтобы за большевиками оставались только Московская и Петроградская губернии. Тверь и Ярославль. Черте ней, со страной, лишь бы себя сохранить и хоть какую-то власть…
[Закрыть].
Или Ленин, вся его жизнь свелись у Александра Исаевича лишь к банальной скороговорке, то есть – к «нездоровым обстоятельствам России»?
А на самом деле правы враги (враги!) Ленина: этот человек «сыграл поразительную по силе и влиянию роль в истории. В сравнении с ним Наполеон – мелочь»?
Александр Исаевич перелистал «Ленин в Цюрихе», потом «Август четырнадцатого»:
Заколебало, заклубило, замутило все то высокое чистое настроение, с которым Саня сегодня прозрачным утром выехал и насматривался на снежно-синий скалистый Хребет. Как Хребет расплылся, так вдруг и все дорогое настроение его. Вечное борение с искусами, вся наша жизнь, мяса есть нельзя – а хочется, злого делать нельзя, доброе трудно…
Что это?.. Язык гения?.. Текст слеплен из из странных, недоделанных фраз:
А в Минеральных Водах только пройдись, тут увидят свои станичные, дома расскажут… А ехать в Пятигорск – и вовсе уклонение, вздор. Гостиницы, рестораны?.. Все копейки рассчитаны на билет. Жалко было свое сегодняшнее особое утро…
Это еще не беда, конечно, пока что предбедки, но Набоков убил бы, наверное, за такой натюрморт!
Или права Наташа? В том хотя бы права, что Александр Исаевич озлоблен – сейчас – на весь мир? – Жизнь Матрены – это лагерь. Раковый корпус – Иван Денисович, «В круге первом» и, наконец, «ГУЛАГ» – лагерь, лагерь, лагерь… вся советская жизнь – один лагерь, он не знает ничего и не видит ничего, кроме лагеря, социализм не выдержал перед ним свой экзамен… – тогда где же, в каком обществе он хотел бы сегодня жить?
Где эта страна, где эта улица, где этот дом?
В самом деле: где, на каком утесе, в каком океане стоит сейчас тот монастырь, где его ждут, приютят, внимательный монах приготовит ему, старику, теплую постель, предложит чай с медом и укутает его уставшие ноги старым шерстяным пледом?
Или его угрюмый гений и… покой – две вещи несовместные?
Копелев говорит о нем: твердыня, скала. – Так ведь русские земли испокон веков тверды, в России почти нет ползучих песков, не одарил Господь…
Все тексты Солженицына – это как внутренняя трещина; он пишет очень хорошо и уверенно, только когда он задыхается.
А может быть, Александр Исаевич просто ожесточился? Озлобился? Ведь было от чего ожесточиться и озлобиться! Злость – она же всегда изнутри идет, а изнутри как увидеть человеку самого себя?
…Письмо от учительницы с Камчатки:
…Каждодневные мытарства, мучительный поиск куска хлеба насущного, выстаивание в очередях, обозленные люди вокруг… – все это отнимает силы, лишает не только настроения, но и способности к какому-либо творчеству, что в учительской профессии просто необходимы…
Еще бы! Александр Исаевич сам был школьным учителем, он хорошо знает, на себе испытал когда-то эти (да и не такие!) «каждодневные мытарства».
Хожу по магазинам, Александр Исаевич, ищу, чем бы накормить свою маленькую семью, чтобы подешевле и дотянуть бы до зарплаты. Домой попадаю после семи. Кухонно-моечная круговерть забирает еще пару часов. И только около десяти вечера я могу сесть за книги, подготовку курокам, проверку сочинений!
Раньше хотелось чего то необычного, хотелось что то сдвинуть с мертвой точки, хотелось, чтобы из школы выходили личности, а не серая масса. Ночам читала и сама разрабатывала какие-то планы, т. к. нет пособи никаких. И еще – постоянное чувство унижения, нищеты, ведь какая-нибудь толстая и глупая торгашка смотрит на тебя как на ничтожество, потому что ты одета нищенски и в квартиреу тебя нет самого элементарного. Безвыходность!
Уже и души нет, а какое-то месиво внутри…
Александр Исаевич читал письмо – и плакал. Позвал Наташу, ей прочитал, опять плакал…
Если духовные силы найти иссякли, никакое государственное устройство не спасет нацию от смерти. С гнилым дуплом дерево не стоит. Из всех возможных свобод на первый план сразу выйдет свобода бессовестности, это закон.
И все-таки: в России, где почти сто пятьдесят миллионов людей, кто для него, для Солженицына, сегодня… люди?
Вот эта учительница? Конечно! Но ведь это – жизнь при смерти. Кто еще? Люша Чуковская? Чудный человек, светящийся. Конечно! Ирина Николаевна Медведева-Томашевская? Бесспорно. Шафаревич? Кто еще? Боря Можаев. Якунин? Тех, кому Александр Исаевич с удовольствием пожмет руку?[5]5
Замечательный детский писатель Корней Чуковский – полукровный еврей. «Чего ждать теперь от детей, если все они выросли на книжках одного жидочка?» – запальчиво (был случай!) воскликнул Александр Исаевич. Чуковскому передали. Он-Люше. Они промолчали. Не задавали ему вопросов. Отвечая, он не мог бы потеряться как человек. В другой раз Корней Иванович сам спросил, что значат вот такие слова: «Система капиталистическая в экономике, в торговле и демократическая в политическом устройстве – по большей части детище евреев, и они же для расцвета еврейской жизни наиболее благоприятны»? Александр Исаевич ответил, что это писал кто-то другой, нет у него таких строк – приписано. В трудную минуту Чуковский предложил Солженицыну свой дом. Солженицын отказался, но ведь предлагали не все. Корней Иванович был первым.
[Закрыть]
Один из героев Солженицына, любимых и уважаемых героев, мечтал, чтобы американцы скинули на Россию атомную бомбу:
Если бы мне, Глебу, сказали сейчас: вот летит самолет, на нем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет, и еще мильон людей, но с вами – Отца Усатого и все заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ, по лагерям, по колхозам, по лесхозам? – Да, кидай, рушь, потому что нет больше терпежу! Терпежу – не осталось!
Черт с ним, с «мильоном», короче, пусть будет новая Хиросима, лишь бы Отец Усатый тоже сгорел в этом огне…
«Мильон» не жалко. И всех не жалко, раз служат Отцу Усатому…
Любимому, уважаемому герою никто не возразил.
Ведь говорил же, говорил Александр Исаевич: если бы в Ленинграде, в 37-м, где Отец Усатый посадил аж четверть города, ленинградцы, весь народ, не прятались бы по своим квартирам, слабея от страха при каждом хлопке парадной двери, а догадались бы устраивать в своих парадных засады (терять-то нечего, ведь наперед ясно, что эти картузы не с добром к ним идут, а значит, и ошибиться нельзя, хрястнув с размаха по душегубцу), если бы город вот так, как бы незаметно, восстал бы, НКВЛ быстро бы не досчитался подвижного состава и своих агентов.
И остановилась бы эта машина смерти…
А может, сам народ сажал в России народ? Четыре миллиона доносов в 37-м в одной Москве! Добровольных доносов – это когда руки сами, по своей воле, не под пытками, тянулись к бумаге? Списано на Сталина и НКВД, но, если бы не сам народ, великий народ (во всем великий!), что могли бы они, Сталин и НКВД?
Ходит, ходит Солженицын вдоль своего забора, вышагивает-вышагивает-вышагивает…
Или это неправильно, глупо, если угодно: ценить людей прежде всего за ненависть ко «всему советскому», за твердость духа в этой ненависти? Гитлер тоже ненавидел «все советское». И Черчилль. А план «Дробшотт»? Глеб не о нем говорит? Или в своей ненависти Александр Исаевич действительно уже вышел из берегов?
Теперь вопрос. (Главный вопрос.) Иосиф Сталин разгромил Адольфа Гитлера. (Точка отсчета мировой мерзости: Гитлер.) Люша Чуковская могла бы разгромить Гитлера? Или Корней Чуковский, ее дед?
А он капитан артиллерии Солженицын, сумел бы разгромить Гитлера?
Только вместе с Россией, где каждый пятый – коммунист или комсомолец, а каждый восьмой – уголовник?
Так где, в каком обществе Александр Исаевич хотел бы жить? Экибастуз – на отшибе, Рязань – на отшибе, Вермонт – на отшибе…
Получается, сузил он свой талант? Разделив страну на «своих» и «чужих»: маршал Конев – туповатый колхозный бригадир, маршал Жуков – холоп, как и все сталинские маршалы (из «Теленка»).
«До чего ж пала наша национальность, – удивляется Александр Исаевич, – даже в военачальниках нет ни единой личности» (из «Теленка»).
Это холопы войну выиграли? Парад Победы в Москве 24.06.1945-го – парад холопов?[6]6
Интересная вещь: мы сегодня (мы все или почти все) судим о Жукове по работе в кино Михаила Ульянова. Не по мемуарам самого маршала, не по книгам о нем, например, Б. Соколова, – нет, книги почему-то отходят в сторону. А перед глазами – Ульянов. Его образ Жукова (хотя современные актеры, Балуев и Меньшов, например, их Жуков-это мощно и интересно). Жуков и Ульянов никогда не встречались. Как так? После «Освобождения», Знаменитой киноэпопеи Юрия Озерова, Ульянов играл Жукова так же часто, как Геловани когда-то играл Сталина. – Актер, отдавший, по его собственным словам, «работе над Жуковым несколько лет», не нашел минуту, чтобы просто перейти улицу (оба жили в самом центре Москвы, в двух шагах друг от друга) и – познакомиться?
Когда Салтыков и Ульянов создавали «Председателя», Михаил Александрович умолял Юрия Нагибина, автора сценария, познакомить его с Кириллом Прокофьевичем Орловским, Героем Советского Союза и Героем Социалистического Труда, председателем колхоза «Рассвет», в 30-е годы-разведчиком-нелегалом.
Ульянов был готов лететь в Белоруссию в любое время, но Нагибин отсоветова: уж больно сложный, непредсказуемый характер у Кирилла Прокофьевича, хотя именно Кирилл Орловский – прообраз Трубникова!
На самом деле Ульянов замечательно сочинил Жукова. И играл он не Жукова, конечно, а свои представления о Жукове, некую мечту, если угодно: Жуков – как исконно русский характер, как живой символ Победы…
Если бы Сталин действительно ревниво к Жукову, своему любимцу, разве он доверил бы ему Парад Победы? Разве стал бы он, единственный из маршалов, в 45-м, уже после войны, Трижды Героем Советского Союза?
Самое главное: Жуков имел собственный расстрельный отряд. И Ульянов это знал! Он знал, что в мае 46-го, когда на даче у Жукова был проведен негласный обыск, Абакумов, руководитель контрразведки, подробно перечислив все богатства, вывезенные Жуковым из Германии, отдельной строкой в рапорте на имя Сталина указал, что на даче «маршала Победы» нет ни одной книги.
Как так? Да так!
Память о жестокости «маршала Победы» навсегда осталась в народе.
В Сталинграде, например, Жуков чудом не расстрелял Виталия Попкова – будущего дважды Героя Советского Союза и Почетного жителя Москвы. Кто-то (кто?) убедил Жукова, что в трагедии первых дней Сталинградской битвы больше всех виноваты летчики.
Попкова и еще шестерых героев (именно так-героев) Жуков поставил к стенке.
Не разобрался – некогда было.
И герои уже выкапывали себе могилу.
Их спас Чуйков. А если бы он на своей «эмке» подлетел бы на пять минут позже?
В конце 60-х Жуков и Попков случайно встретились на каких-то военно-исторических «чтениях».
– Скажите, генерал-лейтенант… где я вас видел? У меня хорошая память на лица.
– Разрешите напомнить, – усмехнулся Попков. – в 42-м, товарищ маршал Советского Союза, вы меня к расстрелу приговорили.
На Волге…
«Жуков, – рассказывал Попков, – даже бровью не повел. Прошел мимо, не проронив больше ни слова…»
Октябрь 41-го, знаменитая Соловьевская переправа, «эмка» генерала Петрова заглохла прямо на мосту.
Жуков дошел до бешенства: он не мог проехать! Под руку Георгию Константиновичу подвернулся стальной прут. Шофер «эмки» и политрук, оказавшийся рядом (к слову-отец политолога Сергея Кургиняна), спасались от Жукова, нырнув в ледяную воду. Адъютант Жукова палил в них, как бешеный, но не попал из-за тумана. – А Жуков лично порол Петрова стальным прутом, и в воду-на глазах у всех-летели куски человеческого тела…
[Закрыть]
Певец своей жизни… певцу нужен забор?
Лев Николаевич утверждал: печататься при жизни безнравственно.
Настоящий, глубокий читатель (даже он!) редко поспевает за настоящими литератором. Теперь вопрос: разве сам Лев Николаевич не сочинял русскую историю? «Война и мир», например? Светлейший князь Голенищев-Кутузов, изгнавший – с Божьей помощью? – эту сволочь, Бонапарта, из России, был, судя по всему, самым осторожным, нерешительным и ленивы из всех российских полководцев.
«Хорош и сей гусь, который назван и князем, и вождем!» – восклицал, в сердцах, Багратион. Глубоко презиравший Кутузова. Ужасные, главное – весьма подробные отзывы оставили – для потомков – Ермолов и Раевский, но автор «Войны и мира» их не замечает, да и знать не хочет!..
У Толстого – свой Кутузов. Тот, чей профиль выбьет Сталин на блестящем военном ордене, но не тот мертво-обрюзгший Кутузов, сам, своей рукой выкинувший имя своего учителя, Суворова, из торжественного приказа по армии: Суворов, мол, великий полководец, но ему не доводилось, как Кутузову, спасать Отечество…
Долг писателя – «не одно доставление приятного занятия уму и вкусу, строго взыщется с него, если от сочинений его не распространится какая-нибудь польза душе и не останется от него ничего в поучение людям», – глупо было бы спорить – верно? Да и кому придет в голову спорить с Гоголем?…
Лет пять назад немецкие коллеги предложили Александру Исаевичу побывать в Освенциме.
Зачем? И на расстоянии ясно: Освенцим – тот же ГУЛАГ, в чем-то и пострашнее. Злоумие Гитлера было еще и в том, что в его ГУЛАГе рядом со взрослыми находились дети. Здесь из них высасывали кровь.
– Кулачком, киндер, кулачком! – командовали белокурые немки, называвшие себя врачами. На детских ручонках разрезались вены и в них вбивались трубки. Дети знали: плакать и сопротивляться нельзя, иначе «злые дяди» тебя тут же куда-нибудь уведут.
А как не плакать-то, корчась от боли… – как? Они же дети!
Другой конец трубки вставлялся, но уже через тонкую иголку, в другую руку, взрослую. Иголок не хватало, на детях экономили. В условиях войны кровь негде хранить, поэтому госпитали стояли рядом с концлагерями: кровь брали посвежу, рука к руке…
Александр Исаевич ненавидит Рузвельта и ненавидит Черчилля. За их помощь – в войне – Советскому Союзу. За «второй фронт». За «ленд лиз». За тушенку и шерстяные носки для солдат…
За все! За их помощь ненавидит…
Его слова: «мировая демократия укрепляла советский тоталитаризм…». В 41-м «с этой страной, с этим Советским Союзом» вся «объединенная демократия» – Англия, Франция, Соединенные Штаты, Канада, Австралия… вступили военный союз. Как это объяснить? Как можно это понять?
Пусть бы больше потеряла Россия людей, здесь же почти все – коммунисты, комсомольцы, пионеры…
Ходит, ходит Александр Исаевич вдоль своего забора, вышагивает-вышагивает-вышагивает…
Или прижизненная смерть уже настигла бессмертного?
46
Над головой Егорки из стороны в сторону болтался старый, облезлый провод с лампочкой; он качался, как на ветру, раскидывая по красным кирпичным стенам жуткие тени.
– Где я? – бормотал Егорка. – Это ад? Да?.. Ад?
Окаемов сплюнул:
– Угадал!
– Тут кто?… – вздрогнул Егорка.
Тени от лампочки истерично дергались на стенах.
– Черти пляшут… Черти пришли… – обомлел Егорка. Катюха, глянь, черти ходют… И – луна над ними, Катюха! Видишь?.. Ты где, Катюха?..
На самом деле человеку очень просто сойти с ума.
– Катюха, ты где?.. – Егорка испуганно искал ее глазами. – А, Катюха? Ты… ты тоже меня бросила, – да?
Фроська лихорадочно, с головой, зарылась в опилки.
– Ка-катюха… – он вдруг завыл.
– Бабу ис-шит… – прошептал Окаемов.
– Да какая баба, Палыч? Девка она подзаборная, я ж тебе сообщала…
Где-то по-прежнему гулко капала вода, и страшно было уже всем, даже Окаемову.
– Ты где, Катенька, Катенька?.. – звал ее Егорка. – Неужто мне и помочь сейчас некому?..
Он немощно уткнулся головой в колени; голова с устатку упрямо валилась вниз.
– Есть кому! – громко сказал Окаемов. – Я – милиция. Внимание, граждане! Выходим по одному. Руки за голову! Слушаем команду: вперед, ш-шагом м-марш!..
Егорка засмеялся:
– Люди! Я ж у вас правда с ума тронулся!.. Голоса вокруг шлындят… Люди, это что? Это конец? Кто скажет, люди?..
Егорка и сам не понимал, кого он зовет.
– Да, это конец, – громко подтвердил Окаемов. – Выходим, сука, по одному.
– Конец-конец… – закричала Ольга Кирилловна. – Руки вверх!
На ментовском языке это называлось «поштопать петуха».
– Че?.. – не понял Егорка.
– Руки вверх, говорю!
Ольга Кирилловна была на седьмом небе от счастья, это же она привела Окаемова в подвал…
– Не сдамси! – вдруг заорал Егорка. – Не дождетися!..
– Не сдаш-си – застрелют, – сплюнула Ольга Кирилловна. – Воин, бля, нашелся…
Фроська с головой зарылась в опилки и замерла, даже дышать боялась.
– А че стрелять-то? – пробормотал Егорка и вдруг опять засмеялся; кажется, он не сомневался, что говорит сейчас сам с собой. То есть раньше это был один Егор Васильевич Иванов, а теперь их, Егор-Васильевичей, двое, потому как Егорка пил-пили допился наконец до полного сумасшествия, как и предрекала ему Катюха.
– Брат! – завопил Егорка. – Братик мой, ты здеся?
Сам меня нашел, да? Давай обнимемся, брат, – и Егорка стал обхватывать воздух руками.
Он радовался, что нашел наконец родного человека.
– Белая горячка, – прошептала Ольга Кирилловна.
– Стреляю… – предупредил Окаемов.
– Стреляй, черт с тобой, – разрешил Егорка; как же это смешно, обнимать руками воздух! Обнял воздух – и вроде как ты уже не один! А может, вдруг кто-то третий появится, но этот… третий… тоже ты!
– Стрелять-то чего?.. – бормотал Егорка. – Дурацкое дело – завсегда подлое…
Окаемов улыбнулся:
– За нарушение паспортного режима.
– А ты-то ис-шо… кто здесь будешь? – не понял Егорка, и какая-то догадка… вдруг смутно промелькнула у него в голове.
– Слышь, вы… ящероубогие! С вами власть говорит!..
Егорка замер. Ольгу Кирилловну, как и голос Наташки, своей жены, он различал в любом состоянии.
Фроська так глубоко зарылась в опилки, что у нее не было даже щелочки разглядеть Егорку, но Фроська все слышала и лихорадочно соображала, как же ему помочь.
– Сщ-а… товарищ участковый в вас гранатой кинется, – предупредила Ольга Кирилловна. – Раз вылазить не вылазите!..
Все! Теперь Фроська не сомневалась, что она сегодня умрет.
…Как? Я умру?.. Жила-жила… и вдруг умру?..
Егорка перекрестился. Потом навернулись слезы, – за ним пришли, там, за стеной, милиция, а милицию ненавидела вся страна.
– Ты права, Оленька… – Окаемов сообразил наконец, что Егорка так просто не сдастся, лезть за ним придется ему самому, но пачкаться не хотелось. Надежнее всего, конечно, привязать здесь, у лаза, собаку и отойти пока пообедать. Окаемов проголодался. Тем временем подъедет кто-то из младших чинов… вот пусть и занимаются…
Только за собакой надо обращаться в отделение, собаку быстро не привезут.
– Батяня мой, Оленька, в войну… великую чеченов из Урус-Мартана выселял. Врываемся мы, говорит, к чеченам на грузовиках, целая рота… – Окаемов решил передохнуть; надо же понять, что теперь делать, – темень непроглядная, моторы ревут, фары слепят… и мы стоим грозно, с автоматами наперевес: «Десять минут на сборы! Всем по машинам!»
А чечены… маленькие такие, грязные, детишков к себе прижимают, трясуться, потому как ночь кругом, а тут автоматы и фары… – вот тогда, сынок, говорил батяня, я и был человек! Свою силу чувствовал. Захочу, говорит, перестреляю их к чертовой матери! И ничего мне за это не будет, потому что товарищ Сталин сказал, что чечены Родину предали, Гитлера полюбили…
– Во как…
– Очень хорошо, я считаю, что тогда все на свете русские решали. Везде порядок был.
– Мы, Палыч, великий народ, – подтвердила Ольга Кирилловна. – Мы запросто можем всех перестрелять. Я вот думаю: может, их правда гранатой? Примите решение, товарищ капитан.
– Не, Оленька, не! Здесь собачка нужна… Конкретно натравленная.
– Верно Палыч, ой как верно, – лепетала Ольга Кирилловна, заглядывая Окаемову в глаза. – Тут же пробочкой выскочут…
Егорка застонал.
– Эй товарищ… – тихо просил он. – Пожалуйста… не надо песиков. У нас ребеночек тут живет.
– Какой, бл, ребеночек?.. – вздрогнул Окаемов.
– А?..
– Дети, говорю, откуда?
Они испуганно переглянулись с Ольгой Кирилловной.
– Где ребенка украл?
– Зачем… украл?.. Крыса больная… с нами живет, – испугался Егорка. Ее ж испугать можно… песиком…
Он застонал, обхватив голову руками.
– Ну и вылазь, – гаркнул Окаемов. – Личность твою установим, и сразу отпущу. Слово русского офицера!
– Егоркой меня зовут! – крикнул Егорка. – Иванов я… Русский! Егор Васильевич! Я ничего плохого не делаю… честное слово! Крест даю!
– А девка где?.. – насторожилась Ольга Кирилловна. – Девка куда деласи?
– Так гуляет где-й-то… Я ей что, надсмотрщик? Сам переживаю, не обидел бы кто! С вчера ис-шо ушедши. А где – не скажу, потому как ведать не ведаю, товарищ! Проснулся, ее нет…
– Считаю до двух, – громко повторил Окаемов. – Или вылазь, или пуля в живот!
– Зачем пуля? – закричал Егорка. – Зачем?
– За нарушение паспортного режима.
– А?
– Закон у нас такой. У милиции. Мы стреляем, когда хотим. Р-раз…
– Да какой я гражданин? – пробормотал Егорка. – Засранец я, самому ж неловко…
Он поискал глазами Фроську и вдруг увидел кончик ее хвоста. Вот радость-то, хоть крыска здесь…
– Мудофлоты!.. – вдруг истошно завопила Ольга Кирилловна. – Товарищ Окаемов, глянь! Это ж мой бидон, бл!.. Это ж… меня грабанули, Окаемов! Ты… ты слышишь, меня? Участковый! Мой!
Окаемов не слышал:
– Два…
– Палыч, Палыч… прикинь! – теребила его Ольга Кирилловна. – Это же меня наказали! Эти двое! Они уперли, срань чертова! Такой бидончик был… Новенький! – всхлипнула она. – Это что ж… они в квартиру мою залезали?! В квартиру? Через балкон? Нет, все! Теперь все! Сча я сама им нутреца выну…
– Два с половиной…
– Слышишь?! Дай же пистолет! – вцепилась в него Ольга Кирилловна. – Дай, Окаемов! Я их пристрелю, СА-ма-а!..
Егорка выдернул из опилок Фроську и осторожно взял ее на руки:
– Я иду… Товарищ милиция! Я иду!
Фроська пискнула, но не от страха: Егорка так резко ее поднял, что из ранки брызнула кровь.
– Ыг-х…
– Больно, да?
– Ыг-х…
– И мне больно, милая, – прошептал Егорка. Ты уж потерпи, роднушка, потерпи… И я тоже потерплю…
– Окаемов, Окаемов… – стонала Ольга Кирилловна. – Дай пистолет, Окаемов!
– Лезет… лезет, ек-макарек, потер руки Окаемов. – Все, Оленька, лезет…
Фроська тоскливо взглянула на Егорку, и в этот момент глаза ее закатились. Лампочка, висевшая у Фроськи под носом блеснула и вдруг – погасла, будто бы разорвалась.
Их… х…х…
Смерть, это ты?
Да, это смерть. Она самая.
Покой, какой покой…
Егорка тоже не сразу понял, что его крысы больше нет. Так он и вылез – с Фроськой на руках, прижимая ее к груди, потому что никто, кроме крысы, не мог сейчас его защитить.
Егорка был уверен, что Фроська – это его ребеночек, а с ребенком на руках Егорку точно никто не тронет, ибо нельзя обижать людей, у которых маленькие дети. Большие люди – тоже люди, они закон знают, ведь он, Егор Иванов, не сделал никому плохого, разве только Наташку обидел, жену свою, потому как ушел от нее незаметно…
Но он же по делу ушел, у него цель была, он хотел свою Родину спасти…
Егорка был как дикобраз: с перепоя он еле-еле двигался, но мертвую Фроську от себя не отпускал, покрепче прижимая ее к груди.
Он был уверен, что Фроська – это его ребенок, он не понимал, что Фроська умерла, он вообще сейчас ничего не понимал.
Увидев Фроську, ее стеклянные глаза и запекшуюся кровь, Ольга Кирилловна стравила, бедная, прямо на сапоги Окаемова.
– Это че за хрень… – Заорал Окаемов, не успев увернуться.
– Ох, Палыч, ох…
Ольга Кирилловна отошла подальше к кирпичной стене, но от этого лучше ей не стало.
Ударом изгаженного сапога Окаемов тут же вышиб Фроську из Егоркиных рук:
– Чисть, сука! Чисть сапоги!..
Окаемов поднял Фроську, размахнулся и так вмазал Фроськой по кирпичной стенке, что она от удара растеклась, как блин по сковородке.
– Чисть блевотину, тварь! Чисть, сука, чтобы блестели!
Егорка окаменел. Он давно не видел милиционера так близко перед собой.
«Убили крыску, – подумал Егорка. – Значит, я следующий…» Бомжи всегда готовы к смерти, – Егорка стоял на коленях, но даже на коленях он сейчас чуть-чуть шатался: столько в нем было водки.
Окаемов еще раз пнул его сапогом:
– Счищай, сука!.. Языком счищай, понял? Языком, говорю! Не то сапогом в морду дам!
Ольга Кирилловна хотела что-то сказать, но рвота била фонтаном. – Откуда в крысах столько крови, а? кровь ручейками ползла со стены на опилки, и под ногами у Ольги Кирилловны появилась целая лужица. От мертвой разорванной Фроськи шел такой запах, что Окаемов сразу вспомнил их ментовскую общагу на Садово-Кудринской в Москве и практикантов из далекого Вьетнама, которые на общественной кухне из вечера в вечер жарили селедку. Запах жареной селедки – это боевое отравляющее вещество! Вьетнамцев били, долго, с внушением, безжалостно, но вьетнамцы все равно жарили селедку, ибо без селедки они не могли.
– Мама дорогая! – завыла Ольга Кирилловна. – Сп… ть бидон, это ж… этож…
Она не могла говорить.
– Отставить бабьи радости, сволочь! – рявкнул Окаемов. – Молча блюй, тихо и благородно. Не позорь органы… внутренние…
Сам Окаемов был родом из Юхнова. Тихий, приятный городок близ Москвы, туда-сюда – одним днем обернешься, но ведь Москва нынче – какая-то другая планета, хорошо, что не все русские живут сейчас в Москве, вот ведь чем надо гордиться!
– Чисть, сволочь… – кричал Окаемов. – А оброс-то, оброс… как мамкина писька, прости Господи…
Егорка схватил песок и быстро, обеими руками, стал вычищать милицейские сапоги.
– Хорошо или ис-шо?.. – спрашивал Егорка, подобострастно заглядывая Окаемову прямо в глаза. – Я ведь и исшо могу, товарищ капитан, мне незападло…
На Егорку смотрел человек, не знавший жалости.
Весной, в апреле, Окаемов потерял мать. «Бабушка» (маму последние лет двадцать он звал «бабушкой», было ей почти 88) долго болела, не выходила из своей комнаты, ноги уже были не ноги.
Срок пришел, последний срок: мама устала от болезней.
Жить устала, вот что…
Она тихо сидела – с утра до вечера – в большом уютном кресле у торшера, смотрела телевизор, хотя уже почти ничего не видела…
Место на кладбище (Окаемов подключил разное начальство, но время теперь такое, что все решали только деньги, а Окаемов был жадноват, копил на старость: кто знает, что его ждет там, впереди), – могилу бабушке назначили черте где: Тушино, у Кольцевой.
Радуйся, говорят, Окаемов, что не Звенигород; когда Иван Данилович Шухов, начальник их управления потерял старшего брата, ему (при его-то связях!) предложили только Звенигород. Там вокруг города леса, и их постепенно, упрямо вырубали под кладбища…
Окаемов поехал в Тушино. То, что он увидел на кладбище, это был не шок… нет, больше, чем шок, потому как шок проходит рано или поздно, а здесь – память на всю жизнь.
Каждая могила как помойка. Пустые консервные банки, бутылки, везде кучи строительного мусора, рядом, похоже, стройка была, отвалы – далеко, да и дорого, поэтому весь мусор со стройки сваливали прямо здесь, на кладбище, между могил.
Место глухое, что ж не воспользоваться, – верно?
Какой народ – такие и погосты.
Разве в Европе такие кладбища?
А в Азии?..
Только в России, между прочим, на кладбищах идут перестрелки и взрываются бомбу. Кого-то сразу здесь же закапывают, в свежие могилы.
Сыщи потом труп…
Маму Окаемов кремировал. Сам забрал ее прах, подделал документы и похоронил маму у дома, на их семейной дачке, под Загорском.
Здесь ее могилку никто не изгадит, не замусорит, здесь ей точно будет лучше, здесь ее не обидят…
В России людей могут обидеть даже после смерти, в России и мертвых надо защищать как живых…
– А, бля… твари, твари! – завопил вдруг Егорка и зубами, как овчарка, вцепился Окаемову в голень. Его зубы хрустнули, но остались целы, хотя штаны Окаемову он точно прокусил.
Главную правду русского человека всегда сообщают только матом.
– Получи, зажученный, получи, – орал Егорка, кромсая милицейские штаны, – за все, лягаш, получи!.. Убей меня, убей… я ж тебя, изверг, все равно не боюсь!
Онемев от дерзости, Окаемов занес было руку, чтобы разбить Егорке череп, но Егорка вскочил и рванул на себе нестиранную майку:
– Остопиз… ли, твари! Не сберегся я от людей! Стреляй в меня, лягаш, стреляй! Прямо сча стреляй, потому как я вас всех ненавижу!
Он ползал по песку, хватал Окаемова за ноги и что-то кричал.
Странно, но Окаемову вдруг стало его жаль.
– Стреляй, стреляй, блядонос!.. – орал Егорка. – Я ж и так дохнутый, мне че вас бояться, если я жить не хочу?!
Окаемов усмехнулся:
– В Бутырку спровадим, и будешь там немножко не живой!
На днях аркадий Мурашов, новый милицейский начальник, проводил в главке совещание. И раз пять, наверное, повторил, что в России сейчас другое время, поэтому милиции надо заботиться о своем народе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.