Текст книги "Воспоминания. Том 1. Родители и детство. Москва сороковых годов. Путешествие за границу"
Автор книги: Борис Чичерин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
Крузе, разумеется, без малейшего затруднения пропустил мою диссертацию, которую я и представил в факультет уже напечатанною. Как ни бесились старые профессора на посвящение памяти Грановского, которое казалось укором им самим, но повода к отказу не было никакого. Нельзя уже было ссылаться на цензурные правила; а отвергнуть с ученой точки зрения обстоятельное фактическое исследование, о котором могла судить публика, было уже слишком неблаговидно. Волею или неволею пришлось диссертацию одобрить. Диспут происходил в конце января или в феврале 1857 года. Оппонентами были Лешков и Беляев, которым возражать было не трудно. Тогда для поднятия чести факультета, выступил Крылов. С тем замечательным даром слова, которым он отличался, он произнес блестящую речь, в которой, воздавая мне хвалу, он хотел предостеречь бывшего слушателя от односторонних увлечений. По его мнению, я взглянул на древнюю Россию с чисто отрицательной точки зрения, изобразил ее в самых мрачных красках, представил такой порядок вещей, в котором человеку просто невозможно жить. Воодушевляясь, он, наконец, вскочил со стула и воскликнул: «Если бы все это было так, как вы описываете, я бы просто взял свой чемодан и уехал». Отвечая ему, я утверждал, что ничего такого мрачного в моей диссертации нет, и стал допрашивать его, на чем он основывает свою характеристику, и что он находит в моем изображении неверного. Но он весьма ловко отклонил дальнейшие прения, объявив, что он все это говорит не в виде возражения, а в виде замечания, для назидания молодого ученого, подающего такие надежды. Декан меня тут же объявил магистром, не обратившись даже с запросом к публике; все меня облобызали. Диспут был кончен, и эффект произведен.
Славянофилы были в восторге. Они тотчас обступили Крылова и стали уговаривать его написать свою речь и напечатать ее в «Беседе». В самом деле, это была для них чистая находка. Они очень хорошо видели, что с бездарным, нелепым, невежественным Беляевым далеко не уедешь. А тут вдруг подвертывается юрист, имевший громкую репутацию ума и таланта, ученый, заявивший себя перед публикою блестящею импровизациею, в которой славянофильские идеи находили красноречивое и увлекательное выражение. Обласканный, расхваленный, превознесенный, Крылов, наконец, уступил настояниям и, преодолев свою лень, решился написать статью. В это время я уехал в деревню. Мои родители весновали в Москве, но брат Владимир, вместе с дядею Петром Андреевичем Хвощинским, возвращался на весну в Караул, и я решился ехать с ними. Встречать весну в деревне было для меня истинным наслаждением, а я при этом имел еще в виду бродившую у меня в голове статью о недавно вышедшей книге Токвиля «L’ancien regime et la revolution». Писать среди московской суеты не было возможности, и я хотел уединиться, наслаждаясь вместе с тем всеми прелестями обновляющейся природы. Мы кое-как добрели до места, частью на тележке, частью на санях, частью даже пешком, и я в тишине принялся за свою работу. Между тем, из Москвы приходили непрерывные известия о том, что там совершалось. Отец, который живо интересовался всем этим спором, писал мне длинные письма, описывая все подробности. Вскоре потом, вернувшись в Москву в половине мая, я узнал остальное.
Первая половина статьи Крылова, появившаяся в «Русской Беседе»[203]203
«Критические замечания, высказанные проф. Крыловым на публичном диспуте в Московском университете 21 декабря 1856 г. на соч. г. Чичерина «Областные учреждения в России в XVII в.» («Рус. Беседа», №№ 1 и 2).
[Закрыть], произвела громадный эффект. Все были поражены необыкновенною его виртуозностью, гибкостью и блеском таланта, разнообразием как бы в скользь кидаемых мыслей. Сам Катков был ошеломлен и с отчаянием говорил: «Вот какие статьи надобно писать». Скоро, однако, стали догадываться, что под этою мишурою скрывается совершенная пустота содержания, что противоречия и неясность оказываются на каждом шагу, что фактическая сторона никуда не годится, что все это, наконец, не более, как громкая шумиха. Когда же появилась вторая половина статьи, то можно было раскусить автора вполне. Крылов совершенно тут расходился и явился во всей своей наготе. Гром расточаемых ему повсюду похвал и ласкательство славянофилов так помутили ему голову, что он действительно вообразил себя великим человеком и не знал уже никакого удержу. Он на улице останавливал прохожих и спрашивал, читали ли они его статью. Каждое утро из университета он отправлялся в книжный магазин Базунова и там, восседая в креслах, свысока поучал всех и каждого. Второстепенных славянофилов он трепал за бакенбарды и говорил им – ты. В «Молве», которую в это время основали славянофилы для ведения мелкой войны, он, по собственному его выражению, построил себе цитадель, откуда он обстреливал молодых наездников, которые осмеливались пускаться на юридическое поле, не спросив старших. Во второй части статьи, помещенной в «Русской Беседе», он не устыдился даже упрекнуть молодых ученых в том, что они, под влиянием западных учений, не находят в русской истории царя, и хотел им его показать, между тем как сам он перед тем выставлял себя, как либерала, и выступал защитником древней свободной Руси против тех же молодых ученых, которые будто бы стоят исключительно на точке зрения Московского государства. И все эти недостойные выходки, весь этот непозволительный набор слов «Русская Беседа» печатала с благоговением.
И вдруг это блистающее тысячами разнообразных огней фантастическое здание, построенное на шарлатанстве и самомнении, рухнуло разом. Явился Байбарода. Однажды Крылов во всем упоении успеха пришел в университет и в профессорской комнате, в присутствий Леонтьева, стал с глубочайшим пренебрежением отзываться о «Русском Вестнике», говоря, что он даже запрещает студентам его читать. Леонтьева это взорвало и он решился отомстить. Редакция, которая в первые минуты была увлечена Крыловым, втайне приготовила статью, и среди всего этого шума, неожиданно для всех, выпустила ее под псевдонимом Байбороды[204]204
«Изобличительные письма» («Рус. Вестник», 1857 г., VIII).
[Закрыть]. Материал был собран Леонтьевым, а статья была писана Катковым. Она была убийственная. С тем мастерством ругаться, которое его отличало, Катков беспощадно изобличал все шарлатанство и все глубокое невежество нового критика. Оказалось, что профессор римского права не знал самых элементарных правил латинской грамматики, перевирал все римские учреждения, доходил даже до того, что в Риме насчитывал пять цензоров!!! Это было бичевание не на жизнь, а на смерть, и внезапное падение было так же глубоко, как минутное превознесение. Славянофилы тщетно старались ослабить силу удара. Они разъезжали по московским гостиным, объявляли, что готовится громовый ответ, уверяли даже, что по новейшим изысканиям, действительно, найдено, что в Риме было пять цензоров, а не два. Скоро Крылов сам себя обличил. В объяснении, напечатанном в «Молве», он признался, что ему просто взболтнулось, и жалобно возопил, что его не за что было так хлестать. Очевидно, что он совершенно потерял голову и начал молоть чистейшую чепуху. Подозревали даже, что статья написана под пьяную руку. Действительно, ошеломленный неожиданным ударом он с горя запил. В этом виде он приезжал к фон Крузе и в лицах представлял ему, как плебеи удаляются на священную гору и как патриции на коленях молят их о возвращении. Пьянство, гаерство и шутовство – вот чем кончился этот с таким блеском предпринятый поход. С тех пор Крылов умолк и никогда уже более не показывался, не только на литературном поприще, но и в литературных салонах.
Я не мог, однако, довольствоваться этим изобличением шарлатанства в области римского права. Печатая статью Крылова, «Русская Беседа» в том же номере напечатала и другую критику на мою диссертацию, писанную в том же духе и принадлежавшую перу Ю. Ф. Самарина[205]205
«Несколько слов по поводу исторических трудов г. Чичерина» («Рус. Беседа», 1857 г.).
[Закрыть]. Отец писал мне, что «Беседа» против меня одного направляет все свои лучшие силы, а редакция, печатая обе статьи, нежно уговаривала меня отказаться от своего воззрения на русскую историю в виду того, что два критика, не сговорившиеся друг с другом» с разных концов России упрекают меня в одних и тех же ошибках. Я решился отвечать обоим вместе и объяснил редакции, что это изумительное единомыслие критиков происходит единственно оттого, что ни тот ни другой моей книги не читал, а оба повторяют только те обвинения, которыми «Русская Беседа» имеет обыкновение награждать своих противников
Уличить Крылова в том, что он, просмотревши наскоро маленькую часть введения, об остальном не имеет понятия и навязывает мне то, чего я никогда не говорил, было весьма не трудно. Мне хотелось, главным образом, разобрать Самарина, который в этом случае поступил с не меньшим легкомыслием нежели Крылов. Он вовсе не думал подвергнуть строгой научной критике сочинение, основанное на фактических исследованиях; на это у него не доставало знания. Поэтому он просто сослался на критику «Русской Беседы», которая будто бы доказала полную несостоятельность моих выводов, и затем спрашивал: почему же при трудолюбии и даровитости автора, при богатстве собранного им фактического материала в результате вышло только то, что русская история обогатилась несколькими ошибками? Причина, по его объяснению, заключается в том, что у автора нет сочувственного настроения, к предмету, которое одно дает возможность правильно его понимать. Следуя славянофильскому учению, Самарин утверждал, что познавать вещи надобно не одним только умом, а всем своим существом нераздельно. Вследствие недостатка такого понимания у меня, по его уверению, господствует чисто отрицательный взгляд на древнюю русскую историю. В подтверждение он выдергивал из общего заключения несколько отрицательных признаков, которыми будто бы ограничиваются мои взгляды.
И тут мне не трудно было показать всю недобросовестность всех этих обвинений. Стоявшие на первом плане положительные признаки, заключающиеся в развитии государственных начал, намеренно оставались в стороне, а выдвигались одни отрицательные, сводившиеся к недостатку систематической организации в сравнении с последующим периодом, да и тут критик прибегал к явным натяжкам, вследствие чего общая моя мысль получала совершенно неверное освещение. Я не ограничился, однако, восстановлением фактической стороны вопроса в настоящем его виде; главная моя цель состояла в том, чтобы выяснить истинно-научную методу исследования и существенное ее отличие от ненаучной, которой держались славянофилы, и которая вела лишь к бесконечному фантазерству. Я доказывал, что в самопознании менее всего возможно познавать всем своим существом, ибо именно тут надобно прежде всего отделить себя, как субъект познающий, от себя, как объекта познаваемого. Основательно изучать факты и выводить из них точные заключения, такова была историческая метода, которую я противополагал славянофильскому мистическому познанию всем своим существом[206]206
«Критика г. Крылова и способ исследования «Рус. Беседы»» («Рус. Вестник», 1857 г., X, стр. 727–768, XI, стр. 174–206).
[Закрыть].
Статьею о критике Крылова и о способе исследования «Русской Беседы» кончилась наша полемика. В «Молве» появилась о ней коротенькая заметка, не содержавшая в себе ничего, кроме пошленького глумления[207]207
Статья Хомякова появилась в «Молве», 1857 г., № 29, ва подписью «Т…к» (Туляк) и перепечатана в т. I Полного собрания его сочинений, вышедшем в 1878 г.
[Закрыть]. Я даже не обратил на нее внимания, приписывая ее тогдашнему совершенно ничтожному редактору «Молвы» Шпилевскому, и уже много лет спустя, к великому своему удивлению, увидел ее перепечатанною в полном собрании сочинений Хомякова. Как видно, он не брезгал и подобными приемами. С прекращением полемики прекратились и личные опоры. Возмущенный способом действия славянофилов, я некоторое время прервал с ними сношения. В последнюю зиму, проведенную мною в Москве до отъезда за границу, я не поехал к Кошелеву, а в апреле 1858 года, я на несколько лет отправился в чужие края. Когда же я вернулся, обстоятельства совершенно изменились. Теоретические споры умолкли; настала пора практических преобразований. На этой почве мы могли сойтись с прежними противниками, тем более, что главные фанатики сошли со сцены. Не было Хомякова, не было Константина Аксакова. Самарин и Черкасский всецело были погружены в освобождение крестьян, на котором сходились обе партии. Один Иван Аксаков продолжал петь старые песни, потерявшие уже всякое серьезное значение. Статья о Крылове была вместе с тем последнею, которую я дал в «Русский Вестник». И в лагере западников произошел раскол. С самого начала между ними обозначились два противоположные направления, которые можно назвать государственным и противогосударственным. Катков и Леонтьев в то время всецело принадлежали к той школе, которая старалась государственную деятельность низвести до пределов самой крайней необходимости. Они в этом отношении заходили так далеко, что в статьях, писанных от редакции, буквально проповедовалось, что государство имеет право сказать: не трогай, но не имеет право сказать: давай. Всякое положительное дело должно было исходить от частной инициативы и ею только поддерживаться. Вследствие этого, английский не только политический, но и общественный быт возводился ими в идеал. Они не хотели видеть вредных последствий невмешательства государства и вовсе не ведали новейшего движения английского законодательства, которое, именно вследствие этих указанных самою жизнью недостатков, чисто практическим путем шло к большему и большему усилению центральной власти. Другое направление, к которому принадлежал и я, отнюдь не отвергая общественной самодеятельности, а, напротив, призывая ее всеми силами, уделяло, однако, должное место и государственной деятельности, не ограничивая ее чисто отрицательным охранением внешнего порядка, а присваивая ей исполнение положительных задач народной жизни. Для нас идеал гражданского строя представляла не Англия, сохранившая многочисленные остатки средневековых привилегий, а Франция, провозгласившая и утвердившая у себя начало гражданского равенства, причем мы вполне признавали, что, вследствие исторических условий, административная централизация достигла здесь преувеличенных размеров и требовала ослабления. В ряде статей я старался показать выгоды и недостатки того и другого порядка вещей[208]208
Статьи эти вышли в сборнике: «Очерки Англии и Франции», М., 1858 г.
[Закрыть]. В этом направлении главную поддержку я находил в Евгении Федоровиче Корше, который вполне разделял мои взгляды.
В настоящее время не может быть сомнения в том, на чьей стороне была истина. Современное движение мысли давно отвергло чисто отрицательные теории государства, которые проповедовались тогда на всех перекрестках. Начало государственного вмешательства, и в практике и еще более в теории, в свою очередь дошло до такой крайности, которая грозит опасностью человеческой свободе. Сами редакторы «Русского Вестника» скоро отреклись от своего направления и из одной односторонности перешли в другую. Сделав внезапный поворот фронта, они стали превозносить исключительно правительственную деятельность, а общественную свободу ставили ни во что и старались при всяком случае выказать полную ее несостоятельность. Журнальная мысль обыкновенно, как флюгер, следует за всяким дуновением ветра; дело науки стать на твердую почву и установить надлежащую середину между противоположными крайностями. Но, конечно, держаться на ней не легко. При постоянных колебаниях общественной мысли в ту или иную сторону, одна и та же научная точка зрения, обхватывающая предмет с разных сторон, попеременно подвергается противоположным нареканиям. В пятидесятых годах я слыл крайним государственником, казенным публицистом, защитником ненавистной централизации; двадцать лет спустя, меня за те же самые воззрения стали упрекать в преувеличенном индивидуализме, а в правительственных сферах считают даже «красным». Кто следит за поворотами умственной моды, особенно в таких мало образованных странах, как наше отечество, тот знает цену подобных обвинений. В настоящее время, озираясь назад, нельзя без некоторой усмешки вспомнить, что самая умеренная защита какой бы то ни было правительственной деятельности считалась чем-то чудовищным, а название государственника означало нечто реакционное и тлетворное.
Разрыв с «Русским Вестником» произошел по поводу моей статьи о Токвиле. Книга знаменитого французского публициста: «L’ancien regime et la revolution»[209]209
Первый том вышел в 1856 г.; труд остался незаконченным.
[Закрыть] имела в то время огромный успех; но на меня она произвела невыгодное впечатление. Я был большим поклонником сочинения Токвиля о демократии в Америке; я признавал его первым современным публицистом; но тем более я считал нужным восстать против нового его направления, которое казалось мне ложным. В отличие от прежней исторической школы, которая старалась каждое явление понять и оценить в историческом его значении, на том месте и при тех условиях, среди которых оно возникло, Токвиль стал вносить в историю современные взгляды, осуждая в прошедшем то, что кололо его в настоящем, и не понимая, что учреждение, в данное время благодетельное, может при изменившихся условиях сделаться пагубным. Современная Франция страдала от наполеоновского деспотизма и от избытка централизации; Токвиль стал разыскивать корни этих начал в прошедшем, сетуя на то, что история не приняла другого хода, и что Франция не развивалась так же, как Англия. Историческое призвание абсолютизма и централизации совершенно для него исчезало. Это было в другой форме и при несравненно большей основательности, нечто похожее на те взгляды, которые славянофилы вносили в русскую историю.
Я написал критику, в которой старался восстановить историческое значение централизующих начал в развитии Франции, признавая при этом, что в настоящее время централизация достигла в ней преувеличенных размеров и требует ограничения. Я вовсе не был поклонником наполеоновских порядков, считая их вызванными только временным неустройством неприготовленной к управлению демократии. И что же? Катков отказался поместить эту статью, как радикально противоречащую убеждениям редакции. Он писал мне:
«Статья Ваша о Токвиле причинила мне большое беспокойство, почтеннейший Б. Н. В литературном отношении немногое у нас в этом роде может быть поставлено наряду с нею. Но недоразумения между нами так велики, что было бы, наконец, недобросовестно с моей стороны пользоваться для украшения журнала тем, что так существенно противоречит убеждениям редакции. В прежних статьях Ваших не было такой решительной постановки начал, а потому я, не соглашаясь с Вами во многом, печатал их из уважения к их ученым и литературным достоинствам, к чистому духу науки, которым искупалась казавшаяся мне в них односторонность. К тому же в них речь шла о русской истории и притом о специальных вопросах, где односторонность эта не так резко бросается в глаза, не так больно чувствуется. Что касается до статьи о Монталамбере то и она, своими достоинствами с одной стороны и своим направлением с другой, причинила мне также много колебаний; но в этой статье была спасительная неконсеквентность; мрачный образ вашей централизации выкупается прекрасным очерком свободы, которая возникла и живет при других условиях. В статье о Токвиле, напротив, первый образ совершенно господствует. Ваш талант умел даже сообщить ему какую-то красоту, опасную для слабых организмов. Мне случилось видеть на Брюссельской выставке изящных искусств статую сатаны, изваянную бельгийским художником, которого имени теперь не могу припомнить. Лицу злого духа придана такая чудная красота, что невольно становится страшно, смотря на это лицо, перед которым уничтожаются все чучеловидные изображения черта. Хотя и здесь проглядывает спасительная непоследовательность, но слабее: что благодаря ей вошло в Вашу статью, то производит менее действия и парализуется тем, что высказано Вами консеквентно. Тем не менее я нахожу, как в этой, так и в других Ваших статьях многое, подающее надежду, что Вы выйдете победителем из недоразумения, которое опутало Ваш талант. Правду говаривал покойник Грановский, что изучение русской истории портит самые лучшие умы. Действительно, привыкнув следить в Русской истории за единственным в ней жизненным интересом, – собиранием государства, невольно отвыкаешь брать в расчет все прочее, невольно пристращаешься к диктатуре и, при всем уважении к истории, теряешь в нее веру».
К этому письму Катков приложил на двенадцати страницах большого формата изложение своих собственных взглядов, которые должны были служить исповеданием его веры. Извлекаю из них все существенное, как памятник тех убеждений, которыми руководился в то время этот человек, игравший такую видную роль, в нашем общественном развитии.
Критикуя мою оценку исторических взглядов Токвиля, Катков говорит, что «начало, которому предан французский автор, более всего имеет право на сочувствие и ценится выше всего: это – свобода, которой принадлежит будущее и которой вся история служит лишь постепенным осуществлением». Я же, по его мнению, предмету сочувствия автора противополагаю предмет собственного сочувствия; я впадаю в односторонность «в пользу начала по натуре своей весьма несочувственного, весьма антипатического». «В прошедшем, – говорит он, – как подлежащем полному ведению науки, можно оправдывать или, лучше, объяснять то или другое явление абсолютизма, деспотизма или диктатуры; но останавливаться на нем с наслаждением и энтузиазмом невозможно без какого-нибудь радикального недоразумения». Централизация, по мнению Каткова, «имеет только одно законное значение – поскольку она служит ничем иным, как установлением в стране единого государства… Status in statu[210]210
Государство в государстве.
[Закрыть] терпим быть не может… Истинное назначение централизации собрать воедино, под замок и печать, всю фактическую, внешнюю, принудительную силу; подчинить кесарю все кесарево, но отнюдь не отдать кесарю то, что никак принадлежать ему не может, отнюдь не затем собрать эту силу, чтобы воспользоваться ею для порабощения всех прочих начал человеческого мира. Как скоро дело централизации приходит к концу, так требуется возможно полное освобождение человеческой жизни от государственной опеки. Но, к сожалению, не так бывает и с практическими совершителями централизации и иногда с людьми, теоретически следящими за ее развитием… Им кажется, что собранным силою можно и должно пользоваться по личному благоусмотрению диктатора для подвигания человечества по пути прогресса; им приходит в голову убийственная мысль, что можно и должно осуществлять идеи разума посредством монаршего скипетра или диктаторской булавы; им приходит странная мысль, что депозитарии этой силы становятся какими-то ангелами небесными, что стоит человеку окунуться в казну из него непременно выйдет существо по образу и подобию божию, чиновник во всей форме, какого благодушно желал для своих любезноверных поданных император Иосиф II и многие другие императоры». Не то ли самое проповедовал Катков несколько лет спустя?
«Французская революция, – продолжает Катков, – есть действительно верховный акт централизации, и в ней изобразилось все благо и все возможное зло этого акта. Благо ее есть тот пункт, в котором государственная централизация, достигла последнего предела, hebt sich selbst auf[211]211
Сама себя аннулирует.
[Закрыть], сознает этот предел и торжественно провозглашает всеобщее равенство. Гражданское равенство есть великое начало: в нем конец государственной централизации и начало внутренней децентрализации государства. Равенство всех, этот вдохновительный лозунг современных демократических стремлений, значит отречение государства вносить какие-нибудь различия между людьми; этим, конечно, не уничтожаются бесчисленные несходства между людьми, в различных отношениях, в естественном, нравственном, умственном и т. д., но объявляется свобода общества от государственных определений. Всякая привилегия, всякое сословное неравенство, всякая монополия есть дело государства, – и вот государство отказывается быть источником привилегий, неравенства, монополий, и объявляет недействительными все прежде из него проистекшие или им освященные подобные различия. Этим актом государство оставляет свободное поприще для раскрытия всех сторон человеческой природы, ограждая его от всякого насильства, от всякого употребления государственных, т. е. принудительных средств при этом раскрытии. К сожалению, депозитарии государственной власти во времена революции не могли устоять перед обаянием этой силы; у них закружилась голова… Вместо того, чтобы запереть или запечатать эту силу и поставить ее под строгий общественный надзор, ее выпустили ан пот du salut public[212]212
Во имя общественного блага.
[Закрыть] всю на свет и произвели те ужасы, каких мир не часто бывает свидетелем». В том же духе действовал и Наполеон. «Мы можем преклоняться перед историческою необходимостью, перед силою обстоятельств, можем даже простить увлечения людям, которые подвергались сильнейшим искушениям. Но нельзя оправдать теоретически стремления поставить государство во главе всего. Французская революция провозгласила вместе с равенством, свободу мысли, слова, совести, хотя не смогла воспользоваться этою свободою. Свобода мысли, слова, совести, – что же это, как не ограничение государства, не провозглашение других начал, кроме начала государственного, которое к ним должно относиться индифферентно?»
«Самое расчленение государственной организации на три отрасли, законодательную, исполнительную и судебную, – по мнению Каткова, – есть выражение внутренней децентрализации государства. Государственная сила, собственная сущность государства, – говорит он, – заключается бесспорно в исполнительной власти. Законодательная власть должна служить непосредственным органом общественной инициативы, прямым удовлетворением наличных потребностей, прямым выражением опыта жизни, современного духа, а не теорий представителя народного единства, как бы он ни назывался, представителя, на которого вместе с этим значением никто не возлагает тягостей, а вместо сладостной обязанности мыслить, разуметь и хотеть за всех и с устранением всех. Законодательная власть приурочивается к исполнительной в той мере, в какой для нее необходимо непосредственное ограждение и застрахование. Судебная власть в благоустроенном государстве (ибо не государство вообще – этого добра всегда и везде бывает много, – а именно благоустроенное государство есть желаемое искомое), должна быть совершенно свободна от администрации, истекающей от исполнительной власти или непосредственно от государства. Английская и французская магистратура потому представляют такое благородное явление, что там судья inamovible[213]213
Несменяемый.
[Закрыть] и независим от правительства. В Англии, каждый простой смертный может притянуть к суду администратора не только по какому-нибудь частному делу, но и по злоупотреблению власти.
«Говорят, обращаясь к нашему возлюбленному отечеству, что диктатура у нас полезна и может вести к благотворным последствиям; не спорю, но где и в каких случаях? Например, говорят, как произвести освобождение крестьян без принуждения со стороны государства?». «Это мнение, – говорит Катков, – основано на непонятном недоразумении, ибо помещик держится только государством, от него получает всю свою власть и если бы оно отняло у него свою руку, то он исчез бы как призрак. Желательно, однако, чтобы при этом имелась в виду не просто смена династии, а радикальное освобождение, не смена помещика становым, которого и без того уже в иных местах величают не иначе, как барином. Говорят еще о церкви у нас, о том, следует ли давать ей свободу. Но церковь у нас есть чисто государственный, почти полицейский институт: без всякого сомнения, нельзя давать ей волю, как полицейскому институту. Совсем иное дело отпустить ее из государственной службы, отобрать у ней привилегии, как прежде были отобраны имущества и самосуд, предоставить религию не полицеймейстеру, а совести: в этом смысле требуется полнейшая свобода церкви, то есть совести и всего того, что из нее следует. Говорят также о наших коллегиях, совещательных и избирательных собраниях, – но можно ли говорить серьезно об этих жалких комедиях, об этих карикатурах общественных льгот в мире совершеннейшей централизации, где все чиновники и солдаты, начиная от будочника и ямщика и так далее вверх?»
В самой реформе Петра Великого Катков оправдывал насилие лишь исключительными обстоятельствами, сближением с системою европейских государств, которое требовало создания войска, флота, гаваней. «Но то, что, таким образом, вынуждало злоупотребление народных сил в пользу государства, должно со временем развенчать государство. Международному праву, началу системы государств предстоит великая будущность… Во множестве государств прейдет величество государства, и оно, бог даст, превратится в доброго констебля, мирного друга свободы и порядка».
«Вот мои мнения, – восклицает в заключение Катков. – Представляю вам самим судить, в какой мере возможно в этом отношении сближение между нами».
К сожалению, у меня не сохранилось копии с моего ответа. Не помню даже, был ли письменный ответ или только личное объяснение. Все возражения Каткова очевидно проистекали из крайне односторонней точки зрения, которая побуждала его видеть во мне исключительного защитника государственных начал и считать с моей стороны непоследовательностью признание свободы со всеми ее последствиями. То, что он называл «спасительною неконсеквентностью», было только всестороннее воззрение на предмет, совершенно чуждое Каткову. Когда в известной области есть два начала, надобно понять их оба и стараться понять взаимное их отношение, а не держаться одного и сводить другое до полного ничтожества. Конечно, с воззрением на государство, как на мирного констебля, призванного только охранять внешний порядок, не мог согласиться ни один человек, имеющий малейшее политическое образование; но не было никакой надобности делать журнал исключительным органом таких крайних взглядов. Катков имел на это тем менее права, что в числе редакторов был Е. Ф. Корш, который держался совершенно иных мнений и так же, как я, видел в государстве не одно воплощение внешней силы, а устроение народного единства, призванное осуществлять совокупные интересы народной жизни. Когда Катков приглашал Корша оставить службу в Петербурге и сделаться его товарищем по редакции, он не думал предупреждать его, что журнал должен сделаться проводником противогосударственных начал и не будет терпеть ничего другого. На практике подобная проповедь могла иметь только один результат: сбить с толку русскую публику, давши умам совершенно одностороннее направление. Впоследствии сам Катков обрушился на это направление и стал яростно искоренять плоды, им посеянные. В личном разговоре, который я имел с ним перед окончательным разрывом, я старался убедить его, что с практической точки зрения, нам нет ни малейшей нужды расходиться. Он требовал полного уничтожения централизации, а я только его ослабления. Но в действительности он не мог надеяться, что русская государственная власть согласится превратиться в мирного констебля или что можно ее к этому принудить. Единственное, к чему мы могли стремиться, это – ослабление правительственной опеки, в чем именно мы были согласны. Мне казалось, что при скудости наших умственных сил вовсе не желательно разобщаться из-за оттенков, лишенных всякого реального значения. Но Катков не хотел ничего слышать; он стоял на том, что для него это – дело убеждения. Таким образом, «Русский Вестник», около которого в первую минуту собралось все, что в Москве не принадлежало к славянофильскому кружку, перестал быть органом известного общего направления, а сделался чисто личным органом Каткова. Дальнейшее участие в нем стало для меня невозможным. Я послал свою статью в «Отечественные Записки», которые напечатали ее без всякого затруднения. Крузе говорил мне, что прочитавши ее, он был очень удивлен: Катков наговорил ему бог знает чего, и он ожидал найти страстную защиту самого крайнего деспотизма, и вдруг увидел только историческое объяснение централизации, с чем всякий либерал мог согласиться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.