Текст книги "Воспоминания. Том 1. Родители и детство. Москва сороковых годов. Путешествие за границу"
Автор книги: Борис Чичерин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
Однако, нужда скоро настала. Вспыхнуло Польское восстание, и опять потребовались люди. Государь обратился к Милютину, а тот в свою очередь вызвал Самарина и Черкасского. Первый не принял никакого официального положения, хотя работал для дела; Черкасский же поехал в Варшаву председателем Комиссии внутренних дел. Пустить этих, так называемых демагогов в революционную Польшу, где они могли производить свои эксперименты in anima vili, считалось безопасным. Однако, и тут их не оставили в покое и тайные интриги и явная злоба врагов. Милютин жил в Петербурге, имея непосредственные сношения с государем, и мог легче противодействовать козням; Черкасскому же пришлось выносить всю тяжесть положения на своих плечах. Он был непосредственно подчинен наместнику и должен был вести против него постоянную подземную войну, противодействовать всем его тайным и явным стараниям парализовать принимаемые правительством меры и подставлять ногу назначенным от государя исполнителям. Мне довелось читать переписку Черкасского с Милютиным в это тяжелое время. Как бы мы ни смотрели на отношения России к Польше, нельзя без боли и негодования вспоминать о том невыносимом положении, в которое русская самодержавная власть ставила доверенных своих людей, которых она посылала поддерживать русские интересы в усмиренном крае. Это был целый ряд ежедневных мелких неприятностей, которые сыпались со всех сторон и заставляли человека, заваленного работою, постоянно быть настороже, не против чужих, а против своих, действовавших у него за спиною с авторитетом и власти, и положения. Нужна была вся настойчивость, вся энергия и ловкость Черкасского, чтобы выдерживать подобные отношения. Он не раз хотел подавать в отставку, но Милютин его все удерживал, указывая на то, что с его удалением он останется совершенно без рук. Наконец, Милютина постиг удар, и тогда уже Черкасский, лишенный еврей главной опоры, не хотел более оставаться. Как ни уговаривал его государь, он решительно отклонил всякие предложения и ушел, возбудив против себя неудовольствие монарха и преградив себе всякую дальнейшую карьеру.
Вскоре после того последовала совершенная отмена наместнического правления; Царство Польское было включено в состав русских губерний. Правительство как бы хотело доказать, что можно принимать радикальные меры даже при совершенно ничтожных орудиях. Поведение графа Берга в последних событиях значительно содействовало этому исходу, который в глазах многих являлся как бы завершением вековой борьбы, но который, в сущности, еще более запутывал вопрос, прикрывая его фальшивым решением. Нельзя исторический, живучий народ вычеркнуть из числа существующих, ему должна быть оказана справедливость. Когда Черкасский на известном славянском обеде в Москве утверждал, что история произнесла свой окончательный приговор, то это было не более, как мечтою увлеченного практическим делом человека, который за интересами отечества забывает все остальное. Существенное дело Милютина и его друзей в Царстве Польском состояло в наделении крестьян землею, мера, которая была вызвана необходимостью и оказалась благотворною. Обеспечивая надолго русские интересы, она составляла благо и для Польши. Нельзя не видеть в ней важной услуги, оказанной отечеству.
Черкасский вернулся в частную жизнь, из которой он выступил уже на общественное поприще. Москва избрала его своим городским головой. Конечно, после тех крупных дел, которыми он орудовал, поле для него было слишком тесное. Самые привычки диктатуры, приобретенные в усмиренной Польше, вовсе не подходили к требованиям выборного управления. Однако, и тут он успел показать свои административные способности, умение управлять людьми и полную независимость характера. Когда в 1870 году, во время франко-прусской войны, русское правительство объявило условия Парижского трактата насчет черноморского флота расторгнутыми, оно искало опоры в общественном мнении и вызывало подачу адресов в этом смысле. Московское городское общество, под влиянием патриотического увлечения, жадно ухватилось за эту мысль; но Черкасский долго не соглашался. Наконец он уступил, но решился не ограничиться пошлыми патриотическими фразами, а воспользоваться этим случаем, чтобы высказаться насчет внутренних дел. Надобно сказать, что минута была выбрана не совсем удачно, и сам он хорошо понимал, что правительству это не будет приятно; но он хотел раз навсегда прекратить недоброжелательные толки о том, что он будто бы принял должность городского головы, единственно как ступень для дальнейшего повышения. Предложенный им и посланный от имени Думы адрес не был принят государем, и тогда те, которые наиболее хлопотали о его подаче, первые отступились от автора. Вслед за тем произошли новые выборы, и Черкасский отказался от баллотировки. Снова он вернулся в частную жизнь, в которой он и оставался несколько лет, до Болгарской войны.
Как он ни любил отдых, однако бездействие стало его наконец тяготить. Он чувствовал себя полным сил, а приложить их было некуда. Государственное попроще было для него закрыто; мелкая общественная деятельность его не удовлетворяла; журнальная болтовня ему претила. Я все уговаривал его приняться за какой-нибудь серьезный труд по экономической или финансовой части. Он действительно в Берлине усердно занялся изучением прусских финансов. Но, в сущности, деятельность писателя была не по нем, хотя он любил литературное общество. Еще менее могла удовлетворять его практическая деятельность в Московском поземельном банке, председателем которого он был выбран. В это время он писал мне: «Что сказать вам о московской жизни? Она проходит тихо, бесцветно и весьма безжизненно. Старая Москва, интеллигентная, литературная, исчезла надолго. Ее заменили биржа, торговля, промышленность. С трудом мирюсь с этим, хотя среди всеобщего равнодушия к другим интересам я сам, один из последних, решил дать себя увлечь общему неудержимому потоку. Пустоту нашей русской жизни приходится поневоле наполнять чем-нибудь, хотя и не вполне сочувственным…»
При таком настроении понятно, что когда вспыхнула война, возбудившая в России дурно понятый патриотический энтузиазм, Черкасский ухватился за этот случай, чтобы вернуться к политической деятельности. Через Д. А. Милютина он предложил себе официально для управления Красным Крестом, а, в сущности, для организации гражданского управления в Болгарии. Предложение было принято, и ему было поручено составить для себя инструкции. Это было для него гибельное решение. Предшествующая деятельность в Польше могла убедить его, что надежды на постоянную поддержку сверху он не мог питать. Если в то время, когда он, действительно, был нужен и имел опору в лице, пользовавшемся значительным доверием государя, его тем не менее отдавали на жертву врагам, то чего же можно было ожидать при иных условиях, когда на первом плане стояло военное дело, а он в сущности был последнею спицей в колеснице. Еще раз, и в последний, ему пришлось испытать, как в России обходятся с людьми. Всякие неприятности и унижения сыпались на него со стороны военных властей, начиная с главнокомандующего[189]189
Великий князь Николай Николаевич.
[Закрыть]. Про него пускали в ход всевозможные толки; на него писали злые сатиры. Все это он должен был молча выносить; он сделался крайне раздражителен, стал выказывать власть свою в мелочах. Он всеми силами души рвался вон из того невыносимого положения, в которое он поставил себя неосторожным шагом. Однако он не хотел этого сделать, не окончив предпринятого им труда выработки органического статута для внутреннего управления Болгарии. На эту работу он и налег с тою неутомимою энергией), которая его отличала, и со свойственным ему умением совладать даже с совершенно незнакомым ему материалом. Люди, знающие дело, говорят об этом труде с большим уважением; Болгария доселе им руководится. Наконец, проект был написан; Черкасский представил его великому князю и и вздохнул свободно. Но силы были уже надломлены. Его сразила смерть в самый день подписания Сан-Стефанского договора и в годовщину обнародования Положения 19 февраля. Неожиданная весть о его кончине поразила горестью всех его друзей, а вместе и всех истинных сынов отечества. С ним умер человек, одаренный высшими государственными способностями, который сам собою выдвинулся в критические минуты, показал все свои силы, оказал отечеству незабвенные услуги и затем был кинут в сторону, как негодная тряпка.
Но я забегаю далеко вперед. В то время, о котором идет речь, Черкасский только что выступал на литературное поприще. Практические вопросы, на. которых впоследствии славянофилы сошлись с западниками, ратуя вместе против врагов либеральных преобразований, еще не поднимались. В ту пору кипела литературная полемика, которая завязалась с самого появления славянофильского органа, как только двери, дотоле запертые для мысли, немного растворились. Судя по литературным силам, которые были собраны около обоих журналов, можно было ожидать, что полемика будет интересная и плодотворная. На деле вышло не то, хотя ума и таланта было потрачено достаточно. Я убедился, что журнальная полемика редко к чему-нибудь ведет, и всего менее при тех условиях, при которых она тогда велась. Истинное значение журнала заключается в критике, критика в свою очередь питается капитальными произведениями. Когда русская литература выставляла ряд писателей, не только высоко даровитых, но и гениальных, как Пушкин и Гоголь, могла существовать литературная критика, и тогда журнал имел серьезное общественное значение. Но русская наука была, можно сказать, еще в младенчестве. Славянофилы проповедовали необходимость самобытной русской науки, но сами не представляли в нее ни малейшего вклада, а ограничивались общими идеями, в которых под внешним блеском и заманчивым покровом патриотизма скрывалась полная внутренняя пустота. На этой почве можно было спорить до бесконечности, без всякого путного результата. При некоторой ловкости и изворотливости противников, вопросы не только не выясняются, а затемняются для большинства неподготовленной публики. Немного есть людей, способных разобраться в массе софизмов. На это требуется научное образование, которое именно у нас отсутствовало. К тому же полемика со стороны славянофилов велась, надобно сказать, не вполне добросовестно. Главная их цель заключалась не в том, чтобы исследовать и выяснить истину, а в там, чтобы поразить противников.
Первый спор возник о народности в науке, которую «Русская Беседа» внесла в свою программу. В «Московских Ведомостях» было сделано на этот счет маленькое примечание, в ответ на которое Ю. Ф. Самарин в первой же книжке «Русской Беседы» написал небольшую статью[190]190
«Два слова о народности в науке» («Рус. Беседа», 1856, № 1).
[Закрыть], где доказывал, что наука, так же как искусство, должна быть национальною, а потому русский народ может из западной науки принять только то, что приходится к его собственным взглядам. По теории Самарина, ученый, приступающий к научному исследованию, должен предварительно окунуться в живую струю народной жизни. Точка зрения на предмет не вырабатывается сама собою из изучения, а дается заранее теми началами, которые лежать в народном духе. Подкладкою всей этой аргументации было славянофильское учение, признающее науку порождением известного религиозного миросозерцания. Западная наука, по мнению славянофилов, вся проистекала из односторонних начал католицизма и протестантизма. Не усваивать себе эти заблуждения призван русский народ, а взглянуть на мир с своей собственной точки зрения, почерпнутой из православия.
Разумеется, подобного воззрения не мог принять ни один человек, знакомый с истинно научными методами исследования. Такая проповедь казалось мне, да и теперь кажется, крайне вредною для интересов русского просвещения. Русский народ дотоле никакой творческой силы в науке не проявлял, и ссылаться на это творчество, как на какую-то национальную особенность, славянофилы не имели ни малейшего повода. Наше общество было, вообще, глубоко невежественно; ему следовало учиться, а не приступать к неведомой ему науке с заранее приготовленными мнениями, почерпнутыми из совершенно другой области. В этом смысле я написал маленькую заметку на статью Самарина в одной из ближайших книжек «Русского Вестника»[191]191
«О народности в науке» («Рус. Вестник», 1856, № 5, стр. 62–71).
[Закрыть]. Самарин на это прямо не отвечал. Ему, уже приобретшему громкую репутацию ума и таланта, вовсе не хотелось вступать в полемику с молодым человеком, только что выступающим на литературное поприще. Но дабы не оставить возражателя без должного наказания, он открыл какую-то нелепую статью одного пензенского помещика, отхлестал его с обычным своим умением и иронически сопоставил его мысли с теми, которые были высказаны в моей заметке. Я с своей стороны не остался в долгу и написал другую статью, в которой, в весьма умеренных выражениях, старался обличить всю внутреннюю пустоту этого мнимофилософского воззрения.
Отец был очень доволен моею статьею; он находил ее даже слишком умеренною. «Карикатура, ирония и высокомерно научный тон, – писал он мне, – заслуживали иного возражения, нежели твое». Редакция «Русского Вестника», с своей стороны, вступилась в спор и напечатала от себя маленькую статейку в том же смысле, как и моя. На этом, после небольшой перепалки, полемика прекратилась.
Гораздо более шума произвел другой спор, на этот раз по историческому вопросу, поднятому мною. Я уже говорил, что первая статья, которую я дал в «Русский Вестник», было исследование о сельской общине в древней России[192]192
«Обзор истории развития сельской общины в России» («Рус. Вестник», 1856, т. I, стр. 373–386, 579–602).
[Закрыть]. Это был один из коньков славянофильской школы, которая в нашей сельской общине видела идеал общественного устройства и разрешение всех грозных экономических вопросов, волнующих Западную Европу. Известный путешественник, барон Гакстгаузен, именно с этой точки зрения написал свою книгу о России[193]193
Известное сочинение барона фон Гакстгаузена «Studien uber die inneren Zustande, das Volkleben und inbesondere die landliche Einrich-tungen Russlands», 1 – II, Han. u. Berlin, 1847, III, Berl. 1852. Извлечение из этого сочинения (об общине) напечатано было в «Современнике», 1857, № 7.
[Закрыть]. Новейшие научные изыскания показали, однако, что та же форма сельской общины существовала и у других народов. Исследователи пришли к заключению, что она составляет вообще принадлежность древнейшего родового быта и разлагается постепенно, с разрушения вызвавшего ее общественного строя. Об этом уже Грановский написал статью в «Архиве» Калачева[194]194
«О родовом быте германцев» (Архив историко-юридических сведений, относящихся до России), изд. И. Калачевым, кн. II, пол. 2, М. 1855.
[Закрыть]. Прочитавши Гакстгаузена и сравнивая современные наши порядки с новейшими исследованиями, я, как многие другие, был вполне убежден, что первобытная сельская община, исчезнувшая у западных народов вследствие развития цивилизации, сохранилась у нас как остаток незапамятной старины. Но когда я стал изучать древне-русские памятники, я увидел совсем другое. Из них оказывалось, что крестьяне в древней России лично владели своими участками, продавали их, передавали по наследству, завещали в монастыри. У северных черносошных крестьян, которые одни из всех ушли от крепостного права, этот порядок сохранялся до половины XVIII века, и только Межевые инструкции ввели современное нам общинное устройство, при чем ясно обнаруживалось, что последнее состояло в прямом отношении к податной системе. Без малейшей предвзятой мысли, я изложил результаты своих чисто фактических исследований, которые привели меня к заключению, что нынешняя наша сельская община вовсе не исконная принадлежность русского народа, а явилась произведением крепостного права и подушной подати.
Произошел гвалт. Славянофилы ополчились на меня как на человека оклеветавшего древнюю Русь. Главные вожди партии были, однако, слишком слабы по части фактических исследований и не решились выступить на эту почву. Они выдвинули Беляева, архивного труженика, который всю свою жизнь рылся в древних грамотах, но был совершенно лишен способности их понимать. У него не было ни смысла, ни образования, и он готов был фантазировать без конца, внося в старые тексты свои собственные дикие измышления. В этом впоследствии могли убедиться сами славянофилы. Несколько лет спустя великая княгиня Елена Павловна, которая об этом вопросе имела смутные понятия, но желала содействовать его разъяснению, спросила у Ю. Ф. Самарина, кому бы можно заказать статью о древней русской общине, с тем чтобы ее перевести и издать на иностранном языке. Самарин тотчас указал на Беляева и взялся устроить это дело. Статья была написана, но, просматривая ее для перевода, заказчик убедился, что необходимы справки. Он обратился за ними к автору, и тут-то оказалось, что фактическое основание совершенно отсутствовало, и что написанное было чистым плодом фантазии трудолюбивого ученого. Деньги были уплачены, но статья никогда не увидела света.
С русской публикой не было нужды так церемониться. Критика Беляева на мои изыскания могла обойтись без всякой проверки; она появилась целиком на страницах «Русской Беседы». Славянофилы торжествовали победу, а я, признаюсь, был возмущен. Вместо длинного разбора и основательного исследования вопроса, это был какой-то неуклюжий набор фактов, ничего не доказывающих, криво толкованных, частью даже извращенных, и все это было приправлено тоном грубого глумления, который знающему человеку был противен, но мог произвести действие на совершенно неприготовленную публику, неспособную найтись в этой массе цитат. Конечно, я все это разобрал по ниточке и в новой статье доказал, что приведенный против меня фактический материал не что иное, как фантасмагория, сочиненная без всякого знания и без всякого смысла. Беляев, в свою очередь, написал ответ, но уже вовсе не касаясь вопроса о сельской общине, а опровергая лишь предпосланные моему исследованию общие исторические взгляды.[195]195
Критика И. Д. Беляева появилась в «Рус. Беседе», 1856 г., №№ 1, 2 и 4; ответ Б. Н. Чичерина в «Рус. Вестнике», 1856 г., №№ 3 и 4.
[Закрыть] Это значило признать себя побежденным; но славянофилы продолжали утверждать, что он совершенно меня разгромил, и многие верили им на слово.
К сожалению, Соловьев вмешался в этот спор[196]196
Статья С.М.Соловьева под заглавием «Спор о сельской общине» была напечатана в «Рус. Вестнике» за 1856 г., VI.
[Закрыть]. Для него вопрос оставался открытым, но его уговорили написать статью в качестве авторитета по русской истории. Ему не трудно было опровергнуть общие исторические воззрения Беляева. Что же касается до самого предмета спора, то он привел из XVII века Шуйскую передельную грамоту на посадскую землю, а затем поставил вопрос: а что было прежде? Вопрос был неуместный, ибо в моем исследовании было приведено множество фактов, которые доказывали свободный переход земель, как между крестьянами, так и между посадскими. На этих фактах я и основывал свои выводы. Если Соловьев ими не убеждался, то надобно было сказать почему. Между прочим, он ограничился постановкой вопроса, что впоследствии подало повод утверждать, даже в иностранной литературе, будто он стоял на стороне противников моего воззрения. Все дело в том, что как добросовестный ученый, он не хотел решительно высказываться насчет вопроса, который был для него не вполне выяснен. Нельзя не сказать, однако, что тут выразился присущий ему недостаток юридического образования.
Я не счел нужным продолжать спор, который на этом пока и прекратился. Но несколько лет спустя Беляев написал книгу «Крестьяне на Руси», в которой все мои выводы нашли полное подтверждение. Он, конечно, не думал признаваться в своей прежней ошибке, но, излагая подробно на основании источников, поземельные права древнерусских крестьян, он представил их совершенно так же, как и я, ибо древние грамоты не показывают ничего другого. Об общинном владении во всей книге нет ни единого слова. Впоследствии, когда В. И. Герье уговорил меня написать вместе с ним критику на книгу князя Васильчикова, мне пришлось опять вернуться к этому вопросу, и я прямо сослался на исследования Беляева[197]197
«Русский дилетантизм и общинное землевладения». М. 1878. (Чичерину принадлежат главы II, IV и V).
[Закрыть]. Новейшие изыскания поставили правильность моего взгляда вне всякого сомнения. Оказалось, что в Олонецкой губернии только во времена Екатерины, на основании Межевых инструкций, были отобраны все земли, находившиеся в течение веков в личном владении крестьян и произведено было правительством повальное наделение по душам. Это вызвало общий вопль; некоторые подавали даже жалобы в суд, так что правительство принуждено было приостановиться в исполнении своей меры и решило оставить участки во владении тех, которые жаловались, и отобрать их только у тех, которые молчали. В Архангельской губернии тот же переворот произошел еще позднее, распоряжением Министерства государственных имуществ. Госпожа Ефименко[198]198
А. Ефименко. «Крестьянское землевладение на крайнем севере», 1884 г.
[Закрыть], которая занялась исследованием этого вопроса на месте, точно так же, как я, приступила к нему с полною уверенностью, что нынешнее общинное владение искони существовало между крестьянами; но убедившись из памятников, что ничего подобного в древности не было, прямо объявила, что это чистый миф. При этом, однако, она сочла нужным заявить, что она вовсе со мною не согласна, хотя собственные ее изыскания более чем подтверждали мой взгляд.
Дело в том, что против моих выводов ополчились не одни славянофилы, но также и социал-демократы, отвергающие личную собственность, и, вообще, все те, которые в общинном владении видят спасение против пролетариата. Отсюда произошло то странное явление, что чисто исторический вопрос сделался лозунгом партий, вследствие чего он и не подвинулся ни на шаг. Прошло тридцать пят лет с тех пор, как он был мною поднят, и, несмотря на то, что старый и новый материал убедительно доказывает несостоятельность ходячего мнения, у нас все еще продолжают говорить об общинном владении, как об исконно русском учреждении. Даже ученые выдающие себя за специалистов в этом деле, считают научною ересью теорию, которая производит общинное владение в России из крепостного права и подушной подати. Сколько мне известно, из исследователей русской старины один Сергеевич, правда, самый дельный из всех, высказался в пользу моего взгляда. В недавно вышедшей книге: «Русские юридические древности», он даже прямо заявил, что в его глазах, моими статьями исторический вопрос окончательно решен. Нельзя не сказать, что способ, каким этот вопрос обсуждался в нашей юридической литературе, показывает весьма невысокий уровень образования в нашем отечестве.
Вскоре после статьи о сельской общине Соловьев выступил против славянофилов с другою статьею «Шлетцер и антиисторическое направление»[199]199
Первое издание вышло в 1891–1896 гг. В приложении к III тому помещена критика точки зрения Б. Н. Чичерина, из которой видно, что автор разделял не все положения последнего.
[Закрыть]. Он доказывал, что они сами прежде всего повинны в том, в чем обвиняют своих противников, именно, в отрицательном отношении к истории. Разница состоит лишь в том, что одни отрицают прошедшее во имя настоящего, то есть исследуют то отрицание, которое совершено самою историею, а другие отрицают настоящее во имя прошедшего, то есть отрицают самую историю и хотят дать ей обратный ход. Пустое разглагольствование Константина Аксакова, который отвечал на эту статью в «Беседе», не могло ослабить ее действия.
Рядом с этим шла и мелкая перестрелка. Однажды Дмитриев, к великой своей радости, открыл в «Беседе» оправдание Беляевым древнерусского правежа. Немедленно была им тиснута об этом статейка, подписанная: Любитель старины. Она услаждала нас на одном из вечерних собраний. В то же время я прочел в «Беседе» статью К. Аксакова о древнерусских богатырях, в которой он с обычными своими восторгами описывал, как Добрыня Никитич, чтобы наказать свою жену, разрезал ее на кусочки. Мне это показалось до того забавным, что я со своей стороны написал об этом заметку, которую подписал: Любитель новизны. Это было, в сущности, не более как шуткою; но Аксаков обиделся. Я отвечал, что обижаться тут нечем, а драпироваться в мантию серьезного и добросовестного отношения к делу «Беседе» вовсе не пристало. На каждом шагу она давала на себя оружие. Однажды, вернувшись из деревни, я обедал у Павлова с Валентином Коршем, который сообщил мне, что он, вместе с Любимовым и Нилом Поповым, собираются напечатать в «Московских Ведомостях» коллективную статью о «Русской Беседе», которая завралась уже через всякую меру. В это время, между прочим, в славянофильском органе подвизался, в качестве литературного критика, нелепый и пьяный Аполлон Григорьев, которого так метко характеризовал Щербина:
Григорьев пусть людям в забаву
Серьезные пишет статьи.
Исходя из славянофильской теории, которая всякое признание и всякое воспроизведение основывала на субъективном сродстве, он доказывал, что художник способен изображать только такие лица, какими он сам может быть. Так Шекспир мог бы быть и Гамлетом, и Лиром, и Ричардом III и т. д. «Да скажите ему, что Шекспир, по его теории, мог бы быть и Офелией и Дездемоной», – заметил я Коршу. Тот немедленно вклеил это замечание в статью, которая и появилась на следующий день за подписью Челышевский, вследствие того, что Нил Попов жил тогда в нумерах Челышева, на Театральной площади.
Все это однако же было только прелюдиею к полемике, которая повела к окончательному разрыву. И тут кругом были виноваты славянофилы. Первый повод к обострению отношений подала, появившаяся в «Беседе» статья ориенталиста Григорьева о Грановском. В. В. Григорьев был товарищем Грановского по университету, но затем он потерял последнего из виду, сходился с ним только случайно, проездом, и не имел ни малейшей возможности судить о том, чем Грановский сделался, когда он стал профессором. И вдруг этот господин вздумал, на основании личных впечатлений, описывать Грановского, как красноречивого, но легенького ученого, который только по недостатку серьезного научного образования увлекся западным направлением[200]200
Статья В. В. Григорьева: «Т. Н. Грановский, до его профессорства в Москве» напечатана в «Рус. Беседе», 1856 г., IV.
[Закрыть]. Славянофилы хотели поразить врагов в лице самого видного их представителя. Такая недостойная полемическая уловка над свежею еще могилою всех нас крайне возмутила. Кавелин прислал из Петербурга статью под заглавием «Лакей», в которой изображен был Григорьев[201]201
Под заглавием «Слуга, современный физиологический очерк», статья напечатана в «Рус. Вестнике», 1857 г., т. VIII, кн. 6. (В изд. Глаголева т. II, стр. 1186–1192).
[Закрыть]. В ней были такие резкие отзывы о самой «Беседе», что редакция «Русского Вестника» сочла даже нужным смягчить его выражения. В письме к нему я высказал сожаление по поводу этого смягчения, полагая, что оно произведено самим Катковым самовольно. Кавелин отвечал: «Катков писал мне и просил о смягчении, потому что он был убежден, и убежден на основании доказательств, что славянофилы добросовестно не оценили вполне всей гнусности статьи Григорьева, по крайней мере в то время, как ее печатали. Вышло на поверку, что это были лишь лицемерные увертки, очень может, быть в надежде, что выставлять на показ гнусность статьи г. Григорьева не станут, и, таким образом, Немезида будет убаюкана. Каюсь перед драгоценною и святою для меня памятью друга Грановского, что был неправ перед ним, близоруко и тупоумно защищая славянофилов. На них лежит печать смерти и гниения, оттого они и отворяют настежь двери Григорьевым и Крыловым. Даже честные люди наперечет в этом лагере, не говоря о талантах. Им бы взять еще в сотрудники Бланка и Лебедева[202]202
Григорий Борисович Бланк, сотрудник «Вестей», рьяный крепостник; что касается Лебедева, то, вероятно, имеется в виду священник Василий Иванович Лебедев, редактор «Душеполезного чтения», статья которого направленная против книги М.Н. Каткова «Очерки древнейшего периода греческой философии», вызвала большую полемику.
[Закрыть]. Булгарин и Греч, люди все-таки более приличные, если не более честные, чем названные их настоящие и будущие сотрудники. Жестоко каюсь, что смягчил слова о «Беседе» в своей статье; думаю, что и Катков кается, потому что гнили и гадости «Беседы» и «Молвы» нет меры.
Мы сочли, однако, такого рода ответ недостаточным. Надобно было разобрать Григорьева по косточкам, и это взялся сделать Н. Ф. Павлов. Как всегда, насилу от него могли добиться обещанной статьи; но, наконец, она появилась. У Станкевичей был большой обед, где собрался весь кружок. Долго дожидались Каткова и Леонтьева. Наконец, они приехали с новинкою, и статья Павлова была прочитана при общем восторге. Меня в это время не было в Москве; но когда я прочел статью, мне показалось, что Павлов увлекся желанием блеснуть несвойственною ему ученостью. Он не только восстановил образ Грановского, но хотел доказать, что сам Григорьев, как ученый, не имеет ни малейшего права строго относиться к другим. Я боялся, что этим могут воспользоваться противники. Мои опасения сбылись. Скоро последовал ответ со стороны другого ориенталиста, Савельева: защищая Григорьева, он доказывал, что автор статьи «Биограф-ориенталист» не имеет ни малейшего понятия о том предмете, в котором силится выставить себя знатоком. Все думали, что Павлов попался, и сам он был крайне сконфужен. В результате, однако, вышло совсем другое. Материалы для статьи по части восточной учености доставил ему Е. Ф. Корш, и когда Павлов обратился к последнему за справкою, то Корш, опять под псевдонимом Челышевского, написал ответную статью, в которой так ловко, умно и с таким знанием дела обличил присяжных ориенталистов, что всякая дальнейшая полемика должна была прекратиться. Торжество было полное.
В то же время «Русская Беседа» приобрела другого совершенно неожиданного сотрудника – профессора римского права при Московском университете Никиту Ивановича Крылова.
Выше я уже описал эту умную, даровитую, но лишенную всяких нравственных основ и всякого серьезного образования личность. После сей истории Крылов жил себе в своем маленьком, пошленьком кругу старых профессоров юридического факультета, читал свои лекции, но никогда не дерзал показываться на литературном поприще. Поводом к выступлению его на сцену послужил мой диспут.
Я рассказал долгие мытарства своей диссертации. Потерпев неудачу в Москве и Петербурге, я решился представить ее в общую цензуру, которая с новым царствованием сделалась гораздо снисходительнее. Цензором в Москве был в то время человек, о котором русская литература не может не вспомнить с благодарностью – Николай Федорович фон Крузе. Он был умен, честен, образован, с либеральным направлением, хотя, как впоследствии оказалось, несколько легкомысленен. Правительство в то время было исполнено добрых намерений, но ни на какой положительный шаг оно не решалось. Цензурные законы оставались прежние; даже все безобразные циркуляры и инструкции, которыми в последние годы царствования Николая думали задушить несчастную русскую мысль, сохранялись во всей своей силе. В таком положении Крузе взял на себя инициативу и стал пропускать все статьи, которые он считал безвредными. Петербургская цензура, видя, что все это проходит ему даром, последовала его примеру. Правительство молчало, и русская печать вздохнула свободнее. В то время Крузе носили на руках; ему присылали адресы, и у него несколько закружилась голова. Он стал бить на эффект, хотел показать свою храбрость и сломил себе шею. У него были, впрочем, и другие виды. Кокорев, который в эту пору являлся зачинателем всякого рода предприятий, отправил его своим агентом в Англию. Но ни хозяин, ни агент не были в состоянии основательно и расчетливо вести коммерческое дело. Предприятие лопнуло, и Крузе должен был вернуться в Россию. Он поселился в своей деревне в Петербургской губернии. По введении земских учреждений, его выбрали председателем губернской управы. И тут он стал пускаться на эффекты, выступил с резкой оппозициею правительству и опять сломил себе шею. Его либеральные друзья доставили ему место директора железноконных дорог в Москве; однако, и это предприятие у него не пошло. Наконец, он, получил должность в Дворянском банке, чем и поддерживает свою многочисленную семью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.