Текст книги "Кабы не радуга"
Автор книги: Борис Херсонский
Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
«мышь-полевка бежит а над ней сова…»
мышь-полевка бежит а над ней сова
машет крыльями как в кино немом
писк да хруст за кадром вот все слова
ночь глуха но живет хорошо с умом
и все сено в стогах и в амбарах зерно
и солома на крышах и мыши в зерне
в темноте кошки серы остальное черно
так черно как тоска или совесть вчерне
хорошо б ее начисто набело чтоб
память выкосить и сложить в стога
чтобы свечку в кулак чтобы венчик на лоб
чтобы новопреставленный божий слуга
чтобы пели в три голоса слышно едва
как неслышны почти мягких лапок шаги
как неслышно летает над мышью сова
все кружит и кружит и сужает круги
«он говорит уйду она говорит уходи…»
он говорит уйду она говорит уходи
старость болезни смерть у тебя еще все впереди
что же ты стоишь почему никуда не идешь
чего же ты ждешь хотя ничего не ждешь
уходя уходи не забудь зонт на улице дождь
не смотри на меня так не смотри на меня так
а как еще на тебя смотреть в твоих-то летах
не говори со мной так а как еще говорить с тобой
не забудь купить кефир возвращаясь домой
«Он говорит, что Европа – дом престарелых…»
Он говорит, что Европа – дом престарелых.
Дома без окон, часы без стрелок.
Потерпите немного, дело за малым.
Будущее – за обслуживающим персоналом.
За метущими улицы, за стоящими у прилавка.
Корень слова искоренен. Рулит приставка.
Но орган играет в церкви, и высохшая старуха
стоит на коленях, не теряя присутствия духа.
И гитарист на углу играет сюиту Баха.
И рядом с ним сидит неподвижно собака.
Играет не слишком уверенно. Послушаем – мы не баре.
Сочинено для скрипки, но можно сыграть на гитаре.
Разверстый футляр на проплеванном тротуаре.
Четыре монетки поблескивают в футляре.
«Душа хоть и бесплотна, но все же ранима…»
Душа хоть и бесплотна, но все же ранима.
Настольный череп в келье святого Иеронима.
Лев, разлегшийся на полу на манер кота,
положив косматую голову на тяжелые лапы.
На стене алеет круг кардинальской шляпы.
На кресте распятый никогда не сойдет с креста.
Святость живет в пещере или в пустыне,
что звучало на греческом, зазвучит на латыни,
но и этот язык умрет, и напрасен труд
переводчика, переписчика, переплетчика! Все же,
что пером начертано на телячьей коже,
нелегко навсегда положить под спуд.
Плоть Христова больше тонкого, пресного теста.
Расписные буквицы ярче значения текста.
Воплощение лучше мысли, звук веселее, чем знак.
Страж вернее ангела, припавшего к изголовью.
Любовь тяжелее того, что обычно зовут любовью.
Жизнь страшнее того, что приснилось нам в детских снах.
«Через три шипа, не лежащих на одной прямой…»
Через три шипа, не лежащих на одной прямой,
можно провести одну камбалу, притом только одну.
Если бы камбалу живой отпустили домой,
она бы, булькнув, спокойно пошла ко дну.
И лежала бы на боку и не всплывала со дна,
поскольку воздушная ванна для рыбы крайне вредна.
Как по мне, рыбный ряд не лучше мясного, хоть
пахнет иначе, особенно летом, в жару.
На железном прилавке расчлененная рыбья плоть.
Зеленые мухи – свои люди на этом пиру.
Подымается к небу одесскому рыбий дух.
Цены падают, особенно после двух.
Мертвый судак озирается по сторонам.
Слева – хвост сома, справа – выпотрошенный пеленгас.
Продавщицы кричат друг на друга, но нам
почему-то кажется – это они на нас.
За то, что мимо идем, товар у них не берем.
За то, что молчим, как рыбы, и как рыбы умрем.
А там все равно – на боку лежать или в связке висеть.
Ничего с собою не взять, но если хочешь – бери.
Потому что с неба на землю брошена сеть,
и те, кто сделал это, – бывшие рыбари.
Побывай в рыбьей шкуре, очищенной от чешуи.
Наготы не стесняйся – вокруг свои.
«Отчего говорят, что сибирский валенок туп…»
Отчего говорят, что сибирский валенок туп,
как товарищ старший сержант, одетый в овчинный тулуп?
Да и сибирских валенок на нем не один, а два.
В ушанке греется красноармейская голова.
Стоит на лагерной вышке, сибирский языческий бог,
смотрит, чтобы из лагеря часом никто не убег.
А куда бежать – лучше на нарах лежать,
закашляться, слабой рукою слабое горло зажать,
да самого себя придушить не с руки.
И все хочется жить, стране вопреки.
Не нужен стране человек изможден,
изможден, осужден – считай, не рожден.
А себе еще пригодится на малый лагерный срок.
Его сам товарищ старший сержант на вышке стерег.
И в архиве папка его черты сохранит навсегда,
даже если время смоет его с лица без следа.
Время смоет его с лица. Но у времени нет лица.
Разве только рябая рожа усатого подлеца.
Человек выжил, выжат, говорят, как лимон.
Речь его – один бесконечный бездумный стон.
Дали справку и пенсию. Обещали восстановить
в ленинской партии, если разучится выть.
Но ничего, кроме воя, не умеет беззубый рот.
Иногда бывают слова. Но кто разберет?
Блюз железнодорожных путей
Они толкутся вдоль железнодорожных путей,
тащат баулы, тянут за ручку слабоумных детей,
рожденных эпохой – при минимальном участии
взрослых людей.
Водянистые глазки, белесая челка, неровный ряд
зубов, бессмысленная улыбка, рассеянный взгляд,
серо-коричневый мешковатый нелепый наряд.
Поезда замедляют движение, выпускают пар,
вдоль перрона носят пельмени, иной съедобный товар
или плюшевые игрушки – страшней, чем ночной кошмар.
Кто знает, мама, куда мы едем мимо всей немоты,
что мелькает в окнах, березки, потом кусты,
снова березки, сосны – и так до наступления темноты?
Редко-редко мелькнет деревушка, церковные купола,
станционный памятник Ленину, гипсовые тела
неизвестных солдат или Родины, что людям жить не дала.
Зато бронзином наведены имена на белой доске,
зато грибов навалом в местном леске,
тут всегда найдется место тебе и твоей тоске.
Но мы проезжаем мимо. Куда это мы собрались?
Неужели туда, откуда мы все взялись, —
в глубоководное облако, в подземельную высь?
«эти странные мысли протоптавшие тропку…»
эти странные мысли протоптавшие тропку
в детскую голову в черепную коробку
вроде им там как дома не выманишь их наружу
ни в августовскую жару ни в январскую стужу
ни в кино украина ни в имени горе-героя
в платье из бабушкиного сукна черт-те какого покроя
ни в парк культуры на игрушечную лошадку
ни на площадь ни в клуб ни на танцплощадку
то-то радости прижиматься локтями толкаться
то-то нежности переминаться топтаться
то-то похоть и страсти под звуки оркестра
то-то провал отчисленье после второго семестра
а там и армия построенье стрельбы казарма
не бойся мальчик это такая карма
это такая сансара обозренья зигзаг удачи
в ином воплощенье там будет лучше иначе
Дайвинг
Многоцветная рыба ходит на плавниках как на лапах.
Задние плавники – ноги, передние – руки.
У нее есть нос – она ощущает запах.
У нее есть язык, и она издает звуки.
Правда, ей еще далеко до осмысленной речи,
но она среди коралловых рифов ступает бодро.
Передние плавники – кисти, предплечья, плечи.
Задние плавники – стопы, голени, бедра.
Вот и еж морской – у него и руки-иглы, и ноги-иглы.
У него череп и панцирь, мозг и мышцы – это одно и то же.
Морские ежи знают слова, мы смысла их не постигли,
потому что не слушали – и не услышим, похоже.
«Осень чем холодней, тем прозрачнее. Сад…»
Осень чем холодней, тем прозрачнее. Сад
чем запущенней, тем романтичней. Фасад
старого здания чем обшарпанней, тем
уютней живется внутри. Из всех систем
хаос кажется привлекательней. Желание навести
порядок внушает ужас. Хочешь – сминай в горсти
цветок хризантемы или листву вороши каблуком,
на деревянной скамейке, размышляя тайком
о худшем будущем, государственном воровстве,
победе правых на выборах, об осенней листве,
сжигаемой (это кремация или аутодафе?),
о последней строчке в самой последней строфе.
«Все тяжелей и муторнее сны…»
Все тяжелей и муторнее сны.
Все меньше зелени, все больше желтизны.
Закон природы: подступает смена
времен, не только года – вообще.
Пытаемся развеяться – вотще.
Звучит сирена.
От моря поднимается туман.
Какой простор взыскательным умам!
Сиди и вычисляй, почем фунт лиха.
Под вечер коньяком себя взбодрим.
С лица с лицом смывает время грим.
Оно – безлико.
«Плоское серое небо – как натянутый холст…»
Плоское серое небо – как натянутый холст.
Рисуй на нем что угодно: хочешь – ангела, или
стратегический бомбардировщик, поджавший хвост,
или мелких птиц, что ангелов потеснили.
Но ни рисовать по небу, ни чертить по воде
Ты не хочешь – ведь дело того не стоит.
Оставайся вовек неподвижен в собственной правоте.
Ничто Тебя не тревожит, ничто не беспокоит.
Твое сердце бьется ритмично, дыхание глубоко,
Ты чувствуешь жар в руках и приятную тяжесть.
На губах Твоих не обсохло материнское молоко,
но утереть его с уст Твоих я никак не отважусь.
«в дачной железной бочке с зеленой бывшей водой дождевою…»
в дачной железной бочке с зеленой бывшей водой дождевою
комариные личинки плавают вниз головою
хвосты с дыхаловкой выставляют наружу
не знают бедняги что я их блаженство нарушу
две капли керосина растекаются радужной пленкой
задохнулась личинка прощай нерожденный комарик
с песенкой тонкой
в ссср малярия побеждена в честь этого выпущена
почтовая марка
вернее серия в кляссере нечто вроде подарка
за успехи в учебе послушание устойчивые повадки
юного натуралиста с которого взятки гладки
на чулочках штопка на штанах заплатки
вечно разбиты коленки не жалеют зеленки
на столе мухи ползают вдоль-поперек клеенки
ближе к ночи появятся звезды соберутся в созвездья
ходит с задранной головой маленький человек предместья
взрослые комарихи помышляют о кровной мести
и летучие мыши вихляют вцепятся света не взвидишь
бабушка варит компот и что-то бормочет на идиш
«Закулиса, сука, подполье, двойное дно…»
Закулиса, сука, подполье, двойное дно,
на бледном лице Европы – дьявольское пятно,
черное, невыводимое, что твоя меланома,
проще пареной репы, сложнее бинома.
Что улыбаешься, сволочь? Видать, и ты заодно.
Ты засорил нашу речь звучаньем еврейских слов.
В церковь не ходишь, не соблюдаешь постов.
Землю не пашешь, не куешь подков для лошадок,
не орошаешь кровью сельский бетон танцплощадок,
не греешь ладони у пионерских костров.
Сидишь в нарукавниках, лысый, лишенный особых примет,
щелкаешь счетами, будто компьютера нет,
заполняешь страницы тайной конторской книги,
на тебе – проклятье, на нас, дураках, – вериги,
с нами свет, но, блин, нам не мил этот белый свет!
С нами Бог, но зачем Он нам – не пойму.
Видно, тайна сия велика, нам не по уму.
И, положа ладонь на горящее сердце,
скажу, что есть очарование в иноверце,
и я бы сменял свой свет на его сокрытую тьму.
Я бы в ней копошился, как добросовестный крот.
Писал бы не слева направо, а наоборот.
Построил бы башню, вступил в борьбу с небесами…
Но нет! Вы нам не нужны! Мы и сами с усами,
мы и сами погубим человеческий род.
«Хлопает дверь…»
Хлопает дверь.
Тяжелая поступь пьяного человека
по железной лестнице бывшего черного хода.
Он ушел. Наконец-то он ушел.
Дочь помогает матери
подняться с пола, вытирает ей кровь с лица,
ведет в ванную.
"Он изменится, он изменится к лучшему, —
так она бормочет, как монах Иисусову молитву, —
он скоро изменится…"
Выключаю телевизор,
не дослушав сводку последних известий.
Мир изменится, думаю я, мир изменится к лучшему,
он скоро изменится, не может быть иначе.
«Горящие путевки в холода…»
Горящие путевки в холода.
Подернутая корочкой вода.
Гуляют пары в парках санаторных,
почти пустых, а потому просторных.
Да, не сезон. Но, впрочем, города,
приславшие сюда оздоровляться,
ужасны. И не стоит удивляться
что, вырвавшись оттуда, "господа
и дамы" как бы просятся в объятья,
не веря чувствам, не страшась проклятья,
не мысля, не сгорая со стыда.
Они – подобья парковых скульптур,
частично сохранившихся. И все же
порою холодок бежит по коже.
Старорежимный мраморный амур
сгибает лук, и стрелы меж лопаток
торчат, и срок тоски любовной краток,
как посреди работы перекур.
Итак, листва хрустит под каблуком,
скамейки сиротеют вдоль аллеи,
фонтан иссяк, видать, воды жалея.
И денежки, что выделил профком
(сказать вам честно – жалкая подачка),
закончились, и в ход пошла заначка —
все собранное от семьи тайком, —
за книжками, за старым пианино.
И осень привечает гражданина,
скорее над хмельком, чем под хмельком.
Оккупация
враг перешел границу
а граница не понимала
враг захватил столицу
а столица тихо дремала
враг соблазнил девицу
а девице и горя мало
в срок родила ублюдка
а потом лишилась рассудка
иссохла совсем запостившись
и дитя прокормить ей нечем
а враг исчез не простившись
ушел никем не замечен
Ода памятнику
1
Пытливый Бог, из облака следящий,
к примеру, за подсчетом голосов
на местных выборах, за точностью часов
на мэрии, как видно, спрятал в ящик
наш разум и задвинул на засов
подалее от ангелов парящих.
В коробке косной костной черепной
мысль взаперти, как за глухой стеной.
2
Вот вековой платан широколистый
(о чае скажут – крупнолистовой)
шумит над непокрытой головой
поэта, и узор волос волнистый,
но бронзовый. Почетный постовой
в молчанье напрягает лоб бугристый.
В четыре струйки из нелепых рыб
течет вода. Поэт давно погиб.
3
Невольник смерти (в смерти нет свободы),
невольник чести (в школе наизусть),
слуга императрицы (ну и пусть),
слуга породы или царь природы
навек застыл, изображая грусть.
Пожил бы с нами здесь в лихие годы!
Плевок – в ответ улыбка и кивок.
Лакей с мундира уберет плевок.
4
Мы все его лакеи. Суть лакея —
очистить обувь на его ногах,
начистить рожи на его врагах,
со щеткою сгибаться не умея.
Темнеет рано. Барин весь в долгах.
А нам, рабам, положена ливрея,
случайный золотой из барских рук
и обращенье «Услужи-ка, друг».
«Лещенко поет про Дуню да про жирный блин…»
Лещенко поет про Дуню да про жирный блин,
повизгивает скрипочка, рыдает гармонь.
Девушке под юбку лезет офицер-румын,
девка бьет его ладошкой, говорит: «Не тронь!»
А румын не понимает, да ему ни к чему.
На подносе два графинчика несет половой.
Водочка – подпорочка нетрезвому уму,
где мужчинка с бабой, там инстинкт половой.
Ох, инстинкт половой, перчик кверху головой,
мягкие перинки да жаркие тела.
Что за курва Одесса, хороша собой,
под румына да под немца радостно легла.
Радостно легла да коленки развела,
что за бедра, что за грудь – богата и бела!
Богата да бела, упруга, хороша.
А тут еще и Масленица – веселись, душа!
Как на Масленой неделе
на жида петлю надели,
а веревка лопнула
и жида прихлопнула!
Лещенко поет про Дуньку да про жирный блин.
Оккупационная ранняя весна.
Сталин с Гитлером сцепился, с исполином исполин,
кинолента крутится, концовка не ясна.
Хороша Одесса, даже если мир в огне.
Отступают коммунисты глубже на восток.
Банка с веточкой каштана стоит на окне.
Клейкие чешуйки раздвигает листок.
«Шестая часть суши заляпана красной краской…»
Шестая часть суши заляпана красной краской.
От Москвы до окраин идет человек, озираясь с опаской.
Хочу почерпнути Дону немецкой каской.
Хочу скосить под корень, а лучше бы выдрать с корнем.
Хочу быть смелым, сильным, смиренным, покорным.
Быть меньшим хочу, чтобы бóльшим быть в мире горнем.
Хочу давить из себя раба, чтоб меня полюбил Хозяин.
Хочу вернуться в Москву с самых окраин.
Не бойся меня, Авель, я брат твой Каин.
Нас Ева качала с тобой в одной колыбели.
А теперь мы выросли, голоса огрубели.
Бог дал нам цель, но мы не достигли цели.
Я хочу вернуться под гнет, быть винтиком, шпунтиком,
пешкой.
Ты надоел мне, Авель, со своей суетой и спешкой.
Уйди с дороги, брат, не смотри на меня с усмешкой.
«Рассветные облака на сероватом фоне…»
Рассветные облака на сероватом фоне.
Мороз прихватил траву и листву под ногами.
Я знаю толк в блеклом, чуть розоватом тоне.
Я разбираюсь в птичьем, воронье-грачином гаме.
Наречья грачей и ворон напоминают сходством
славянские языки – все понимают друг друга.
Но птицы ходят, будто гордясь превосходством,
земля покуда не смерзлась – черна, упруга.
И нас пока холода до костей не пробрали.
И наши тела упруги, мягче полена.
Вселенский разум твердеет в хрупком кристалле,
и это заметней среди осеннего тлена.
За чертой городской, где меньше трудовой дисциплины,
геометрии, алгебры, точной науки школьной,
я иду – двуногая тварь, созданная из глины,
подальше от магистрали, дорогой узкой, окольной.
«При передаче легенды из уст в уста…»
При передаче легенды из уст в уста
слова стираются, меняют свои места:
сатир обернется грифоном, грифон – кентавром,
испанский еврей – венецианским мавром.
Лучше легенду прочесть с листа —
папируса ли, пергамента, годится также и свиток
в свинцовом футляре, выдержанный в пещере
посреди пустыни. По крайней мере,
становится ясно: пустыня не так пуста,
и жизнь – небольшая прибыль, и смерть нам не в убыток,
и если не можешь заснуть – сосчитай до ста.
Се – человек
О нем известно немного:
был создан из праха земного
и снова вернулся туда,
в материю или в пустоты,
все горести и заботы
оставив нам навсегда.
Материя нам дается
в ощущениях. Дух смеется,
услышав эти слова
от материи бездуховной,
бездушной, подлой, греховной,
на ноги вставшей едва.
Она теснится в маршрутках
и слушает, как орут, как
поют внутри головы
надсадные песни эпохи.
Не то чтоб дела ее плохи —
сама она дрянь, увы.
Среди пустот мирозданья
любая искра сознанья
на паутинке висит.
Настала пора туманов.
Спадает кора платанов
и дождичек моросит.
«Можно книгу читать в ночи при свете свечи…»
Можно книгу читать в ночи при свете свечи,
слушать премудрых старцев, галдящих наперебой.
Вот так жизнь! Сначала учись, а потом учи,
а в старости слушай, как учат обученные тобой.
Вокруг тебя молятся, варят, скребут, метут.
Ставят посуду на стол. Потом несут от стола.
Греют воду в тазу. Сначала цветы цветут.
Потом вызревают плоды. Потом все сгорает дотла.
Это всего лишь буквы, сцепленные в слова,
строка бежит за строкой. Но рядом с тобой
крутится веретено, вращаются жернова,
люди ложатся в землю, земля зарастает травой.
Глаза отведешь от книги – и закружится голова,
увидишь, как духи Вселенной кружатся над головой.
Этот мир просторен. В нем найдется место всему.
Крик младенца, песня калеки, предсмертный стон.
Но как вместить в своей душе и в своем дому
все, что есть в этом мире благословенном, будь проклят он?
«Они кричат: вот кто вывел нас из Египт…»
Они кричат: вот кто вывел нас из Египта —
это златой телец,
отлитый из украшений – цепочек, сережек, колец,
вот кто вел нас в пустыне, наставив вперед рога,
вот кто поможет нам одолеть врага!
Вот на кого мы наденем ярмо, вот кто вспашет нам
землю обетованную, вот кто чужим племенам
укажет дорогу изгнания до скончанья времен
(впрочем, какое дело нам до чужих племен?).
И златой телец оживает, мычит, нагибая главу,
пьет златую водицу, щиплет златую траву,
головой тяжелой поводит, напрягает мышцы спины,
с губ роняет тяжелые капли золотой тягучей слюны.
Говорит: вернемся в Египет, где разливается Нил,
в дом рабства, насилия, который вас сохранил,
в цепях, да не в обиде, как у нас говорят
кусты терновника, что не сгорая горят.
«Нехорошо человеку быть одному – так говорил Господь…»
Нехорошо человеку быть одному – так говорил Господь.
Но иногда хорошо! – возразил товарищ Сенека.
Самого себя человеку не побороть.
Приходится днем с огнем искать человека.
Чтобы челюсть ему сломать, вломить ему между глаз
или в дых, чтоб согнулся, отдал все до копейки.
Горит фонарь. По брусчатке гремит «КамАЗ».
Человек вниз лицом лежит вдоль садовой скамейки.
Нехорошо человеку так ночевать одному,
особенно в ноябре, когда жизнь не кажется раем.
Два ангела в черном оперенье подходят к нему,
говорят: проснись, бедолага, мы с тобой поиграем.
«А теперь до весны в темной хате сиди…»
А теперь до весны в темной хате сиди,
жги лучину,
щи пустые хлебай да соседок суди,
не по чину
нам свеча восковая, поди,
денег – ломаный грош, вся зима впереди,
словно мышка, чахотка скребется в груди,
ты одна-одинешка, попробуй найди
хоть какого мужчину.
Хоть какого невзрачного, но мужика,
чтоб с елдою,
пусть лежит на печи, согревает бока,
а с запою
пусть мычит и скулит, пусть трясется рука,
все равно – хоть калеку бы, хоть старика,
хоть пришельца убогого издалека,
хоть утопленника, что сгубила река,
черта с конской стопою.
А покуда деньки словно в щелку глядят,
от восхода
до заката одеть не успеешь ребят —
время года
таково, что легко удавиться с тоски,
словно бедное сердце сжимают в тиски,
словно дух подневольный стучится в виски,
и душа унывает, разбита в куски,
и лежишь как колода.
«Хочу ребенка от дуче…»
Хочу ребенка от дуче.
Хочу ребенка от фюрера.
Хочу ребенка от дьявола.
Вечный инстинкт материнства.
«Листва с ореха, стоящего посреди двора…»
Листва с ореха, стоящего посреди двора,
обвалилась за ночь. Сегодня с утра
температура немного ниже нуля.
Покрылась белым земля.
Не слой, скорее какой-то налет,
напоминающий плесень, но это лед.
Через час он исчезнет. И первый мотор
с ворчаньем покинет двор.
Вот и все наши новости. Где-то идут бои.
Ясно, кто там чужие, а кто свои.
Где-то ставят задачи и выполняют план.
Где-то ждет братана братан.
Он лежит на крыше, приклад – к плечу,
рано утром он поставил свечу
живой мишени за упокой —
обычай у нас такой.
Убивать без молитвы Господь не велит,
а с молитвой и пуля быстрее летит,
и убитый не мучится, он – мишень.
Начинается новый день.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.