Текст книги "Кабы не радуга"
Автор книги: Борис Херсонский
Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
«В сказке о рыбаке главный герой – корыто…»
В сказке о рыбаке главный герой – корыто.
В корыте главное то, что оно разбито,
как сердце влюбленного. Боже, как он раним!
Ходит в камзоле, в дрожащей руке мандолина.
Во рту запеклась комком голубая глина.
Вот мы какие! Хороним, да не храним.
И мертвые губы тихонько шепчут: «Гренада».
Отряд не заметил потери бойца – и не надо.
Отряд ничего не берет на заметку. Он,
продвигаясь вперед, издает победные звуки.
Подлунный мир из рук переходит в руки,
немец вышел к Волге, а там вместо песни – стон.
Вот мы какие. А думали – мы другие,
из окопов писали в тыл: «Мои дорогие!»,
в треугольники складывали измаранные листки,
писали адрес деревни, давно спаленной,
только трубы печные торчат, да в роще зеленой
соловей поет от томления и тоски.
Мои дорогие! Тут хорошо и страшно.
Кормят навылет. Братаются рукопашно.
Раз в три года пригонят артистов – они,
как умеют, утешат в скорби нашего брата,
сверху слышен стрекот летального аппарата.
Напишите, как жизнь у давно погибшей родни.
«Все меняется к лучшему. Так, уроки крамолы…»
Все меняется к лучшему. Так, уроки крамолы
прочно вошли в программу начальной школы.
Темы уроков – оскорбление флага, герба,
всех мировых религий и их пророков.
Нынче уже никто не мотает сроков,
у зэковской тачки не разгибая горба.
Темы уроков – шедевры древней культуры
как сюжеты для злобной, пошлой карикатуры,
кто победит – поедет на практику в Эрмитаж.
Там открылась выставка дерева для глумленья,
иконы – доски, скульптуры – те же поленья,
из всех искусств важнейшим является эпатаж.
Покажи нам, дева, все, что прежде скрывала.
Нет работы важнее-нужнее крестоповала.
Орган чести – промежность, грудь – важнее лица.
Мальчик кудрявый, листая страницы «Плейбоя»,
видит голых валькирий, летящих над полем боя,
на котором не сыщешь ни живого, ни мертвеца.
«Он был в стране лилипутов, но этого не заметил…»
Он был в стране лилипутов, но этого не заметил.
Слишком уж были малы – мельче мельчайшей пыли.
Он не слышал, как на крыше собора хлопал крыльями
петел,
как звенели кружки в трактирах, где лилипуты пили.
Он не думал, что быть огромным – не значит быть
совершенней.
Пока он делал шаг – сменялось пять поколений.
Он не знал, что был причиной чудовищных разрушений,
а если и знал – не испытывал сожалений.
Потому что размер имеет значение. Кроме размера
ничего не имеет значения. Нам недосуг разбираться
в мелких подробностях путешествия Гулливера,
о котором мы сейчас рассказали вкратце.
«Так всегда бывает с сынками хищных отцов, любимцами…»
Так всегда бывает с сынками хищных отцов, любимцами
матерей.
В роду нечисто – кажется, дедушка был цыган или еврей.
Зато в дому все прибрано. От печи до дверей
тянется полосатый коврик, в углу ведро
с огрызком веника, в рассохшемся сундуке – добро,
в узкой вазе – распадающееся павлинье перо.
Каждый год карандашные метки на косяке дверном:
мальчик растет, но медленно. Плотный каменный дом
с черепичной крышей нажит бесчестным трудом.
А как выпьет папаша, как станет учить кулаком,
сын бросится к матери: битва с общим врагом.
Пошатнувшись, упал папаша, а сынок из дома – бегом.
На фронт, на учебу, потом – исключение, подпольный
кружок,
психушка, холодные ванны, электрошок,
кокаин (счастливый, называется, порошок).
Потом сынок – во главе государства. Потом – война,
вначале победоносная. Покоренные племена.
Огромные территории. Неясно, куда девать.
Потом понемногу противник начинает одолевать.
Потом – дорога домой. На пороге стоит отец,
грозит кулаком: ага, прибежал, подлец!
Теперь ползи на брюхе. И подлец на брюхе ползет.
Землю грызи! И подлец – ничего не поделать – грызет.
«С натуры уже не напишешь идиллическую картину…»
С натуры уже не напишешь идиллическую картину:
хату, крытую камышом, пастушка, играющего на дудке,
заголившуюся девку, пасущуюся скотину
с тоской зеленой в глазах и такой же травой в желудке.
Не увидишь на крыше колеса от старой телеги,
на котором сложил гнездо домовитый аист-лелека.
Ни конца тебе, ни начала, ни альфы тебе, ни омеги,
ходишь днем с огнем, ищешь доброго человека.
Чтобы дал тебе молока и хлеба горбушку,
чтобы спел с тобой песню, что мама когда-то певала.
Попросить бы дальнюю надоедливую кукушку,
чтоб она покороче тебе куковала!
Хоть бы вывел медведь из темно-синего леса!
Хоть бы милая написала, смягчая горечь разлуки!
Среди чистого поля громоздится груда железа —
то ли танк с последней войны,
то ли трактор – с последней разрухи.
«в приемной рая смиренный проситель…»
в приемной рая смиренный проситель
с нищенским вечным напевом
ангел-хранитель и бес-искуситель
на правом плече и на левом
словно погоны армий враждебных
к одной шинели пришиты
вечный двурушник вечный нахлебник
овцы съедены волки не сыты
разве только вспомнишь калитки зеленой
скрип протяжный усталый
плетеное кресло тепло застекленной
дачной веранды старой
осеннее утро об эту пору
свет и прохлада лечат
черный кот степенно идет по забору
на душе становится легче
«При сумасшедшем доме – огромный парк. Стволы…»
При сумасшедшем доме – огромный парк. Стволы,
поросшие мхом,
как полагается, на северной стороне.
Мостик с беседкой перекинут через искусственный водоем.
Зеркальные карпы шевелят плавниками на самом дне.
Пациент и доктор через мостик идут вдвоем.
Пациент проходит вперед. Слышится громкий стук.
Это доктор дернул рычаг и открылся люк.
Пациент летит ногами вперед, думает: мне каюк,
ударяется пятками о песчаное дно,
не пытается выплыть, думает: вот оно!
Зеркальные карпы сопровождают его поврежденный ум,
отражая неверные мысли, выпячивается рыбий глаз.
Безумец слышит тихий подводный шум.
Растопырены плавники. Спинная струна напряглась.
Плотные усики над мясистой губой.
Зеркальный карп нормален, хорош собой.
Это такое лечение – холодный подводный шок.
Для смещенного мозга – случай сдвинуться хоть на вершок
в правильном направлении. Для поврежденных душ
погружение в глубину полезнее, чем циркулярный душ,
чем сладкий сироп плюс целительный порошок.
Доктор смотрит на пруд, размышляя: куда
подевался безумец? Не приносить вреда —
главный закон медицины. Но откуда вода
может знать этот важный медицинский закон?
Где пациент? Отчего не всплывает он?
Ужель на душе у него так тяжело,
что тело вместе с душою на дно ушло?
Доктор звонит в колокольчик. Санитары бегут.
Из пруда выпускают воду. Доктор шепчет: зер гут!
Карпы лежат на дне на зеркальных боках.
Ужас застыл в расширенных рыбьих зрачках.
Рак растопырил клешни. Безумец пропал без следа.
Лицо врача покраснело – от гнева или стыда,
а может быть, просто давление? Ну тогда не беда.
«Он со злости бросил вилку в жену, изуродовав ей лицо…»
Он со злости бросил вилку в жену, изуродовав ей лицо.
Жена со злости ошпарила его крутым кипятком.
Он ушел, деньги унес, продал и пропил кольцо.
Она не сдалась и вернула мужа через партком.
И всё при открытых окнах. И все во дворе,
что называется, были в курсе. Подрос сынок.
Жили безбедно: в квартире хрусталь, она в янтаре.
На завтрак – яйцо, к обеду – свиной биток,
картошка в мундирах, но мальчик любил пюре.
В небесах Гагарин делал первый виток.
Отец ее был портным. И сын пошел в ателье.
Кроил и выкраивал из костюма себе на жилет.
Женился. Стали мечтать о новом жилье.
Потом получили вызов – и папа сдал партбилет.
Мама плакала, что уедет в одном белье,
фетровой шляпке и паре старых штиблет.
Но все обошлось – они проскользнули в щель,
которая тут же закрылась перед носом друзей.
Жили в Остии долго – целых двенадцать недель.
Ездили в Рим. Видели Колизей.
В общем, была квартира, еда, постель,
а было бы больше денег – они бы сходили в музей.
У них была крепкая хватка. Опасениям вопреки,
они поднялись и окрепли. Купили собственный дом.
Внуки выучили английский, а старики,
как это часто бывает, – несколько слов с трудом.
Родне не писали: за десять лет – ни строки.
Прислали одну посылку – ну что же, спасибо на том.
И еще фотография. Старикам девяносто два.
Живы дети, внуки и правнуки, Господь их благослови.
Память у старших не та: забывают простые слова,
Последние двадцать лет – в согласии и любви.
Не поверишь, что в жизни их была и другая глава:
водка, СССР и у мамы – лицо в крови.
«Водолазы видят русалок и водяных…»
Водолазы видят русалок и водяных.
Летчики видят ангелов. Космонавты когда-никогда
встречаются с Богом. Но не услышишь от них
рассказа толкового: все молчат, как всегда.
Все наметками да намеками: мол, поживи
с мое, а тогда… что «тогда» – догадайся сам,
о глубоководных духах, о светлой Божьей любви,
ходящей как по морю – посуху – по небесам.
Мол, полетай в вышине или на глубину
спускайся в скафандре и в шлеме, пускающем пузыри.
А там – делай, что хочешь: гуляй, защищай страну,
возделывай почву, ни слова говори.
И пусть твой опыт спокойно лежит на дне
твоей души, как амфоры, где загустело вино
или свернулась кровь, что пролита по вине
не важно чьей, поскольку все это было давно.
Давным-давно, в те времена, когда небо было водой
и ластокрылые птицы передвигались вплавь,
не закалялась сталь, а лежала железной рудой
и молила: не добывай меня и в печи не плавь.
Не превращай меня ни в лезвие, ни в броню,
иначе провалишься и вознесешься в иные миры.
Но будешь хранить молчание, как я недеянье храню,
притворяюсь камнем, спокойно лежу до поры.
«Чем меньше перед глазами воспоминаний…»
Чем меньше перед глазами воспоминаний,
тем они ярче и от реальности неотличимы.
Юные женщины царственней и желанней,
старики мудрее и элегантней мужчины.
Во дворе играют девочки с повадками ланей —
прыгают, выгибаются, хохоча без причины.
На непроглядном фоне мелькают картинки живые:
не расставишь по полкам, не приведешь в порядок.
Переднички белые, воротнички кружевные.
Отчеркнуты красным поля школьных тетрадок.
Готовальня, лекало. Прямые или кривые.
Первый учебник. Первый нервный припадок.
Эта мелкая россыпь на беспросветном фоне!
Эти выступы – не знаешь, за какой ухватиться!
Герань на подоконнике. Газировка в сифоне.
Современная физика – пустота и частицы.
Бульвар. Мотылек сидит на черном грифоне
с золочеными крыльями. Все по-своему птицы.
Все по-своему дышат, хватаются то за голову, то за сердце.
Катит скорая: жизнь хороша, но кому-то плохо.
Тупика не бывает, бывает волшебная дверца,
за которой останутся мама, страна, эпоха,
судьба барабанщика и судьба иноверца,
подлость, предательство – до последнего вздоха.
«Будучи полководцем, всегда совершишь нелепость…»
Будучи полководцем, всегда совершишь нелепость —
например, для чего-то захватишь турецкую крепость,
разрушишь стены, вырежешь жителей, а финал?
Написал в столицу. Велели построить город.
Для начала там угнездится чума и голод,
под конец – коррупция, рэкет и черный нал.
Рыть колодцы бессмысленно. До воды не добраться.
Зря на стены лезли солдатики – бравы братцы,
зря насильничали турчанок, брали на душу грех.
Лучше бы ты на рясу сменил свой китель,
уехал на Русский Север и вселился в обитель,
стяжал бы дух мирен и, может быть, спас бы всех.
Не на себя налагал – на других возлагал бы руки,
от жара ладоней испарялись бы горькие муки, —
так нет же, опять барабаны, опять команда «в штыки».
И снова – рапорт в столицу, и вновь – рескрипт
из столицы,
и в небе сияет милость императрицы,
и завтра – опала от пухлой ея руки.
Не бойся, матушка! Мы усилья утроим.
Снова разрушим крепость. Снова город построим.
Снова вырежем турок во славу русских знамен.
Видно, тебе такова судьба от рожденья —
видеть разрушенных крепостей отраженья
в гладкой, подвижной, жестокой реке времен.
«В беломраморной Древней Греции – каменный лес…»
В беломраморной Древней Греции – каменный лес.
Там до сих пор живет черепаха, которую не догнал Ахиллес.
Там неподвижна стрела, как всякий иной предмет,
поскольку движения нет.
Древнюю Грецию проходят в школе, спрессовывая века
в урок, как лагерный срок – от звонка до звонка.
Там правит философ, там бодрствует медный страж,
их боевой экипаж.
Там триста спартанцев – костью в бутылочном горлышке
Фермопил.
Черепаха жалуется: ей Ахиллес чуть на пятку не наступил.
Но теперь, слава Зевсу, убит, под плитой, нога из-под плиты.
Стрела торчит из пяты.
Все это проходят в классе, где на портретах – ареопаг
местных правителей, в углу – государственный флаг.
За каждой партой по две подстриженных головы —
почти дебильных, увы.
Понятно, что их Гомер – всем ребятам пример.
Понятно, что жизнь жива только иудами вер.
Понятно, что Аполлон – султан, а музы – его сераль.
Так закалялась сталь.
Пунические войны переходят в гражданскую, а потом
без перерыва – в отечественную. Эпоха лежит пластом.
Сократ заряжает пушку. Из белого леса колонн
прицеливается Платон.
«Пунические войны. Панические атаки…»
Пунические войны. Панические атаки.
Не видать мне своих ушей, как Одиссею – Итаки.
Не опрокинуть мир, как хрустальную стопку,
не лежать на печи поленом, пока не засунут в топку.
Век толкаться в толпе, занимать очередь к кассе.
Считать копейки, не думать о смертном часе.
Не делать ближнему зла – разве только сам пожелает.
За окном ветер носит то, что собака лает.
«Я помню руины домов после давних бомбежек…»
Я помню руины домов после давних бомбежек,
на стене коммунальной кухни мухоловок-сороконожек,
летний кинотеатр в Доме ученых – между рядов топает симпатичный ежик.
Пять военных лет до меня плюс столько же послевоенных.
Стройки силами немецких военнопленных.
Деревянный пенал. Складной перочинный ножик.
Помню пьяных калек на улицах – все калечней и пьяней
год от года.
Весной цветут каштаны, потом акации. Хороша погода.
Осиные талии, плечики, сумочки – это такая мода.
Юноши в светло-сером, а то и в белом.
В ателье портной размечает выкройку мелом.
Возвращают-прощают врагов народа.
Дедушка, подымая рюмку, говорит по старинке: «Прозит!»
Мимо окон гробы с оркестром когда провозят,
когда проносят.
«Выброси старую шубку!» – "Зачем? Она есть не просит.
Пусть моль в шкафу ее ест за милую душу.
А так погляжу на шубку – и вспомню покойную тетю Нюшу".
Володя гуляет с Наташей. Но Зину свою не бросит.
За ребенком нужно присматривать – больно прыток.
К Первомаю почтовый ящик полон цветных открыток.
Если не будет войны, в магазинах будет избыток.
Значит, нужно еще раз выпить за мир во всем,
как положено, мире.
Будет вам изобилие – размечтались!
Держите карманы шире.
Вышила бы наволочку, да не хватает зеленых ниток.
Пятачок со звоном падает в гипсовую кошку-копилку.
Отец прикупил приемник, вставляет в розетку вилку.
Би-Би-Си, глядя из Лондона, прорывается сквозь глушилку.
Зеленый глазок – треугольный сектор то шире, то уже.
Дворовые небеса глядят на свое отражение в луже.
Покрутившись, песик ложится спать на подстилку.
«На рассвете голые бабы опахивают село…»
На рассвете голые бабы опахивают село.
Три молодухи впряглись, старуха на плуг налегла.
Хороша борозда в черноземе, жирна, глубока зело,
нужно, пока не встанет солнце, обойти вкруг села.
У каждой медный крестик болтается на груди,
следом девки идут, поют, да не держат строй:
"Ты, коровья смерть, ты к нам в село не ходи,
не ходи к нам в село, сиди за дальней горой.
Ой, за дальней горой, за глубокой рекой,
за темным лесом, за дальним монастырем,
откуда тебе не дотянуться поганой своей рукой,
мы идем вкруг села, а тебя с собой не берем.
Ты, коровья смерть, сиди да свой грызи локоток,
на наше молочное стадо во все глаза, паскуда, гляди.
Мы опахиваем село, мы крестимся на восток,
не ходи к нам, коровья смерть, ох, не ходи!"
А мужики той порой посреди села – до одного.
Чтоб никто не пошел на диво дивное поглядеть.
Потому что если посмотрит кто, то через него
все дело погибнет, и стаду не уцелеть.
Старейшина счет мужикам ведет по головам,
каждый следит за соседом, чтоб ни ногой.
Ибо от предков святых заповедано вам,
чтоб ни бабы своей, ни дочери не видеть нагой.
Чья идет с крестом, предваряя плуг?
Чья надрывает голос, чтоб перепеть подруг?
Чья размахивает кадилом, не хуже, чем дьякон Трофим,
чья размахивает руками, что крыльями серафим?
Ох, помилуй нас, святый Лавр, огради нас, заступник Флор,
сохраните скотинку нашу, мы вам свечку зажжем!
А коровий мор ухмыляется из-за гор,
любуется наготой деревенских румяных жен,
оценивает девиц, отворачивается от старух,
ничего, думает, побываю у вас в гостях!
А пения мор не слышит – он от рождения глух.
А ноги длинны: борозду перепрыгнуть – пустяк.
«Змей похотливый летает к солдаткам и вдовам…»
Змей похотливый летает к солдаткам и вдовам —
чешуйчатый, страшный, с хвостом полнокровным пудовым,
подлетит к порогу, ударится о порог,
обернется суженым или служивым – эй, женка,
ставь-ка в печь горшок, с едой была напряженка,
то топор варили, то кирзовый сапог.
Привечай муженька, на побывку отпущен к бабе,
подписал приказ генерал в генеральном штабе,
лысый черт в аду иль в раю – милосердный Бог.
И баба ахнет, руками всплеснет, засмеется,
не ждала солдатка, что муж служивый вернется,
ставит в печь горшок, запекает рыбку в пирог.
И всю ночь из хаты – ахи, вскрики и стоны,
и завидуют бабе дородные мужние жены,
при холодных пьяных мужьях изживающие красоту.
Разгулялась, думают бабы, наша товарка,
утром стирка да песни, днем то жарка, то варка,
в воскресенье идет к обедне – но не подходит к кресту,
не причастится, иконку не поцелует.
Поп говорит: видно, змей похотливый балует,
слышал я про такое, а сам увидел впервой.
Ничего, на Страстной управлюсь с этой бедою,
проберусь к ней в хату, окроплю святою водою —
и вынесет змея вперед ногами, назад головой.
Одного боюсь, только сказать не смею:
будет солдатка плакать, сохнуть по адскому змею,
слезы лить ручьями, ждать весточки и смотреть
в окошко – не летит ли родной, крылатый,
шебутной, страстно-огненный змей проклятый,
дров нарубить, печь растопить, баньку согреть.
В общем, жить без гнусного змея бабе несладко.
Не спит солдатка, под иконой горит лампадка,
в хате холод просторен, душевный холод – тесней.
Так что шел бы ты, попик, с водицей своей волшебной,
против беса – могучей, против хвори – целебной,
против бабы – бессильной: ничего не поделать с ней.
«Не вопрошал я, други, никогда…»
Не вопрошал я, други, никогда,
куда златые юности года —
не удалились, проще – подевались,
поскольку без ответа знал – куда.
Мы жили хуже, проще одевались
и чаще пламенели от стыда.
Я возрастал в глухие времена,
когда взошли крамолы семена,
когда строка "Купи себе на ужин
какого-нибудь сладкого вина"
казалась нам шедевром и к тому же
инструкцией, которой вся страна
по выходным свободно подчинялась,
частушки пела, без толку слонялась,
наутро помирала с бодуна.
Невыносимый равномерный быт.
Как вспомню – вздрогну. До сих пор знобит.
Тетрадки в клетку для морского боя.
Двухтрубный: мимо, ранен и убит.
На даче спят. И мерный шум прибоя
доносится от дальних пляжных плит.
Два катера к последнему причалу
плывут, чтобы вернуться вновь к началу.
Следит за капитаном замполит.
Нам не дадут, а нам самим не взять.
На те же грабли наступать опять.
И вновь на лбу синяк – на том же месте.
И память глохнет, обращаясь вспять.
Пятак, на счастье запеченный в тесте,
ломает зуб. Стекает струйкой вялой
по подбородку кровь – полоской алой.
Охота лечь. Жаль, что потом не встать.
«Зашла в предбанник, разделася догола…»
Зашла в предбанник, разделася догола,
потом в парилку, на полку, что курица на насест.
Сидят, потеют белые бабьи тела,
хлещут веничком, не боятся, что Банник съест.
А не съест, так запарит до смерти или угар
напустит – выйдешь чиста, но жива едва.
Банный Хозяин весь шерстяной, высушен, стар,
голова на шее – как редька, борода – что ботва.
Он всех вас, скромниц, видал-перевидал,
и все мало ему, все смотрит несытый глаз.
Мужик так не глядит, но мальчик, который мал,
смотрит именно так, как будто бы в первый раз.
И не жарко ему! Навыворот козий тулуп,
а под тулупом – собственный жесткий мех.
Не красавец, конечно, зато не пьян и не глуп.
А что смотрит на голых баб, так это простительный грех.
А ты, как зайдешь в парную, повернись не спеша,
веничком не прикрывайся, пусть сияет твоя нагота.
Скажи: "Погляди-ка, Банный Хозяин, как я хороша!
Бела и упруга, тебе, старичку, не чета!"
«нехорошо человеку быть одному нехорошо человеку быть…»
нехорошо человеку быть одному нехорошо человеку быть
нехорошо человеку выть на луну по-сучьи по-волчьи выть
ох нехорошо сидеть в углу лежать на полу
на пепелище искать золотой разгребать золу
нехорошо человеку дыханьем ладони греть
нехорошо человеку сохнуть сгибаться стареть
нехорошо бежать от погони не чуя ног
нехорошо под белы рученьки и в воронок
ох батюшки-светы увы мне безумцу увы
нехорошо говорят голоса внутри головы
нехорошо глядит с нар напротив угрюмый сосед
будешь дед ночью храпеть утром прирежу дед
«Жизнь наполнена музыкой поселков, предместий…»
Жизнь наполнена музыкой поселков, предместий,
кабаков, проулков и подворотен.
Она звучит позывными последних плохих известий.
Ужасен текст и мотив дворовой беспороден.
Четыре аккорда расстроенной семиструнки
сменили хрип и повизгивание трехрядки.
На обшарпанных стенах – надписи и рисунки.
Забастовки на фабриках и в стране беспорядки.
Будут, барин, резать буржуазию, всенепременно!
Повернут солдаты штыки – насиделись, поди, в окопах.
Будет тело лежать на теле, как на полене полено.
Словно в чайнике кипяток, будет злость колотиться в холопах.
Будет на хлеб у народа просить нахлебник,
а народ и сам сголодал, загрызет за пшеничную булку.
А потом об этом напишут скучный учебник.
А лучше б читали сказку про сивку-бурку.
Сивка-бурка, вещий каурка, стань предо мною,
словно лист пред травою, словно крест перед чертом,
словно очкастый мозгляк перед шпаною:
вот когда пожалеет, что не занимался спортом!
Потому что в коннице наша сила, особенно степью.
Потому что шашка в руке и черный рот нараспашку.
Потому что только то и надо нам – голытьбе и отребью,
что коня под седлом, да крик, да казацкую шашку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.