Автор книги: Борис Вадимович Соколов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
По поводу письма Пастернака армянский писатель Н. Зарьян сказал так: «Уже это письмо – антисоветское враждебное письмо. И на основе этого письма необходимо было бы человека исключить из Союза писателей. Этим письмом Пастернак ставит себя вне советской литературы, вне советского общества».
Константин Ваншенкин вспоминает, что заседание тянулось чуть не целый день. Они с Твардовским, Рыленковым и Сергеем Смирновым несколько раз покидали зал и возвращались, ходили в буфет, сидели в коридоре, выпивали, закусывая яйцами.
По этому поводу Александр Галич в «Памяти Пастернака» зло сыронизировал:
И кто-то, спьяну, вопрошал:
«За что? Кого там?»
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы поименно вспомним всех,
Кто поднял руку!
По утверждению Ваншенкина, двое, Твардовский и Николай Грибачев, были против исключения. «Твардовский напоминал, что есть мудрая пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать». А Грибачев, часто ездивший в то время за границу, боялся, что это «повредит нам в международном плане». Ваншенкин пишет, как нервничал по поводу происходившего Поликарпов, который приехал «контролировать исключение». Внезапно покинув заседание, он пригласил сидевших в коридоре в отдельный кабинет и, сомневаясь «в целесообразности этого акта», решил конфиденциально выяснить их мнение, которое совпало с его собственным.
«Сам он, – пишет Ваншенкин, – разумеется, не мог хотя бы приостановить события и отправился звонить Суслову, пославшему его, а по дороге для большей уверенности поинтересовался мнением еще нескольких писателей. Суслова на месте не оказалось, и Поликарпов вернулся в зал, где дело шло к концу».
Собрание единодушно поддержало постановление президиума о лишении Пастернака звания советского писателя и об исключении его из числа членов Союза писателей. На следующий день постановление было опубликовано в «Литературной газете», через день – в «Правде».
На заседании писательница В. Герасимова заявила: «Я, как бывшая комсомолка, не могу простить сцены стрельбы доктора Живаго по дереву вместо врага. Это доктор Мертваго, а не Живаго. Цвет интеллигенции не он, а Макаренко, Тимирязев…
Борис Полевой назвал Пастернака «литературным Власовым». Позднее этот эпитет стали применять к Солженицыну – после публикации «Архипелага ГУЛАГ».
Еще 1 ноября 1936 года Пастернак писал Ольге Фрейденберг, подвергшейся травле и обвинениям в «формализме» за книгу «Поэтика сюжета и жанра»: «… Мне ли, невежде, напоминать тебе, историку, об извечной судьбе всякой истины?.. Существуют несчастные, совершенно забитые ничтожества, силой собственной бездарности вынужденные считать стилем и духом эпохи ту бессловесную и трепещущую угодливость, на которую они осуждены отсутствием для них выбора, т. е. убожеством своих умственных ресурсов. И когда они слышат человека, полагающего величие революции в том, что и при ней, и при ней в особенности можно открыто говорить и смело думать, они такой взгляд на время готовы объявить чуть ли не контрреволюционным». Словно предвидел на двадцать с лишним лет вперед кампанию, развернутую против «Доктора Живаго» с активным участием собратьев-писателей.
Его собственная переписка была полностью блокирована. Он иронизировал по поводу присланного ему по распоряжению ЦК врача, который дежурил в доме во избежание попытки самоубийства.
О такой возможности стало известно через Ивинскую, приходившую к Федину с рассказом о крайности, в которой находится Пастернак.
Ивинская вспоминала, что 28 октября Пастернак сказал ей с сыном Митей: «Мне эта история надоела. Я считаю, что надо уходить из этой жизни, хватит уже. Тебе сейчас отступаться нельзя. Если ты понимаешь, что нам надо вместе быть, то я оставлю письмо, давай сегодня посидим вечер, побудем вдвоем, и вот так нас вдвоем пусть и найдут. Ты когда-то говорила, что если принять одиннадцать таблеток нембутала, то это смертельно; вот у меня двадцать две таблетки. Давай это сделаем. Ведь Ланны (незадолго перед этим покончили с собой литературовед Е. Л. Ланн с супругой. – Б.С.) же сделали так! А «им» это очень дорого обойдется… Это будет пощечина…»
Митя, воспитанный мальчик, краем уха почуяв чрезвычайный разговор, немедленно покинул комнату. Боря выбежал и задержал его:
– Митя, не вини меня, прости меня, мальчик мой дорогой, что я тяну за собой твою маму, но нам жить нельзя, а вам будет легче после нашей смерти. Увидите, какой будет переполох, какой шум я им наделаю. А нам уже довольно, хватит уже всего того, что произошло. Ни она не может жить без меня, ни я без нее. Поэтому ты уж прости нас. Ну, скажи, прав я или нет?
Митька, помню, был белый как стенка, но стоически ответил:
– Вы правы, Борис Леонидович, мать должна делать как вы.
Послав Митьку за корзиной щепок, я бросилась к Боре:
– Подожди, давай посмотрим на вещи со стороны, давай найдем в себе мужество еще потерпеть… трагедия еще может обратиться фарсом… Ведь наше самоубийство их устроит – они обвинят нас в слабости и неправоте и еще будут злорадствовать! Ведь ты веришь в мое шестое чувство – так давай я еще попробую сходить и выяснить – чего еще они от тебя хотят и как они поступят с тобой дальше. Только не спрашивай, куда я пойду, – я этого еще сама не знаю. А ты иди спокойно, сядь в своем кабинете, успокойся, попиши. Я выясню ситуацию, и если можно будет над ней посмеяться, то лучше посмеяться и выиграть время… А если нет, если я увижу, что действительно конец, – я тебе честно скажу… тогда давай кончать, тогда давай нембутал. Но только обожди до завтра, не смей ничего без меня!..
– Хорошо, ты там ходи сегодня, где хочешь, и ночуй в Москве. Завтра рано утром я приеду к тебе с этим нембуталом и будем решать – я уже ничего не могу противопоставить этим издевательствам.
На этом мы расстались. Боря пошел по дорожке к даче и, оборачиваясь, махал рукой нам вслед».
28 октября напуганный Федин писал Поликарпову: «Дорогой Дмитрий Алексеевич, сегодня ко мне в 4 часа пришла Ольга Всеволодовна (не помню ее фамилию – друг Пастернака) и – в слезах – передала мне, что сегодня утром Пастернак ей заявил, что у него с ней «остается только выход Ланна». По словам ее, П [астернак] будто бы спросил ее, согласна ли она «уйти вместе», и она будто бы согласилась.
Цель ее прихода ко мне – узнать, «можно ли еще (по моему мнению) спасти П[астернака] или уже поздно, а если не поздно, то просить меня о совете – что (по-моему) надо сделать, чтобы его спасти».
Я ответил, что такое заявление есть угроза, в данном случае мне, а во всех иных случаях – тому, кому оно сделано, и что под такой угрозой ни о каких советах просить нельзя. Вместе с тем я сказал, что единственно, что я считаю безусловно нужным посоветовать ей, это то, что она обязана отговорить П [астернака] от его безумного намерения.
Я сказал также, что не знаю, мыслимо ли теперь, после всего происшедшего, «спасти» П[астернака], наотрез отказавшегося от «спасения», когда оно было достижимым.
О [льга] В [севолодовна] заявила, что готова составить «любое» письмо, кому только можно, и «уговорить» П [астернака] подписать его.
Я ответил, что не представляю себе, какого содержания могло бы теперь быть письмо и кому его можно было бы направить.
Не в состоянии с уверенностью сказать, должен ли я рассматривать приход О [льги] В [севолодовны] как обращение ко мне самого Пастернака (она клялась, будто ничего об этом не сказала ему, хотя немного позже говорила мне – он не хотел, чтобы она пошла ко мне).
Но я считаю, Вы должны знать о действительном или мнимом, серьезном или театральном умысле П [астернака], о существовании угрозы или же о попытке сманеврировать ею.
В долгом разговоре с О[льгой] В[севолодовной] она не раз спросила меня, к кому «лучше» адресовать письмо П [астернака] или к кому «пойти». Я не мог ей ничего на это ответить и только обещал, что напишу Вам о том, что она ко мне приходила, а Вы, конечно, поступите так, как найдете нужным, и, может быть, захотите вызвать ее либо Пастернака. На этот случай я взял ее телефон, чтобы передать его Вам (Б-7-33-70).
Уважающий Вас Конст. Федин».
Ивинская так описала свой визит к Федину: «Насквозь промокшие, грязные, помятые вступили мы с Митькой в холл благоустроенной фединской дачи. Дочь Федина Нина долго не пускала нас, объясняла, что отец ее болен и никого не принимает.
– Я – Ивинская, и он будет жалеть, что не увидел меня сейчас, – наконец сказала я.
Но в это время на лестничной площадке с возгласом: «Сюда, сюда, господи Боже мой, Макарчик, сюда», – появился Константин Александрович. (Как-то, когда мы отдыхали с ним в одном и том же известинском санатории «Адлер», он стал называть меня «Макарчиком», потому что при всякой неудаче я говорила: «На бедного Макара все шишки валятся».) Но вдруг спохватился, стал официальным и повел меня в свой кабинет.
Я рассказала, что Б.Л. на грани самоубийства, что он только сейчас предлагал мне этот исход.
– БЛ. не знает, что я здесь, – добавила я. – Вы старый его товарищ, интеллигентный человек, вы понимаете, что среди всего этого шума и гама ваше слово для него будет важно. Так скажите мне – чего от него сейчас еще хотят? Неужели и впрямь ждут, чтобы он покончил с собой?
Федин подошел к окну, и мне тогда показалось, что в его глазах стояли слезы.
Но вот он обернулся:
– Борис Леонидович вырыл такую пропасть между собой и нами, которую перейти нельзя, – сказал он с каким-то театральным жестом. И после короткой паузы совсем другим тоном:
– Вы мне сказали страшную вещь; сможете ли вы ее повторить в другом месте?
– Да хоть у черта в пекле, – отвечала я. – Я и сама умирать не хочу, и тем более не хочу быть свидетельницей смерти БЛ. Но ведь вы же сами подводите его к самоубийству.
– Я прошу вас обождать. Я сейчас позвоню, и вы встретитесь с человеком, которому расскажете все, о чем говорили сейчас мне. – И он стал звонить все тому же злосчастному Поликарпову. – Вы завтра сможете подъехать в Союз в три часа? Вас примет Дмитрий Алексеевич, но уже не в ЦК, а как писатель – в Доме литераторов.
– В Союз, в КГБ или в ЦК, это, – говорю, – мне безразлично: я буду.
– Вы же сами понимаете, – напутствовал меня К.А., – что должны его удержать, чтобы не было второго удара для его родины.
Я поняла, что они не хотят этого самоубийства. Наследив Федину на чистый паркет, мы с Митькой удалились.
Знаю, что позже Федин мой приход и разговор с ним называл авантюристическим выпадом. Я же говорила с ним, движимая тем шестым чувством (его так хорошо понимала Ариадна), которое у меня всегда возникало, когда Б.Л. грозила опасность. На взгляд посторонних я иногда делала какие-то несусветные глупости, но они диктовались чувством самосохранения, и они на самом деле охраняли Борю. Здесь нужно было мне верить.
Когда утром следующего дня (в среду) Б.Л. приехал на Потаповский, я встретила его словами:
– Ты можешь меня убить, но я была у Федина.
– Зачем, только не у Федина, не у Кости Федина, который даже улыбку надевает на себя, – отвечал Боря. Оказывается, накануне он долго говорил с Корнеем Чуковским, немного подбодрился и успокоился.
– Давай посмотрим, что будет дальше!
И мы решили смотреть и ждать…»
Евгений Пастернак вспоминал: «Федин сообщил об этом Поликарпову, и в тот же день литфондовская поликлиника прислала даму с набором лекарств, необходимых для оказания скорой помощи. Ее поселили в маленькой гостиной. У отца болела левая рука, плечо и лопатка. Причину этого она видела в чрезмерном утомлении и попросила временно перестать работать.
Ивинская зафиксировала свой разговор с Поликарповым в ЦДЛ: «Поликарпов меня уже ждал.
– Если вы допустите самоубийство Пастернака, – говорил он, – то поможете второму ножу вонзиться в спину России (ох уж эти ножи!). – Весь этот скандал должен быть улажен, и мы его уладим с вашей помощью. Вы можете помочь ему повернуться к своему народу. Если только с ним что-нибудь случится, моральная ответственность падет на вас. Не обращайте внимание на лишние крики, будьте с ним рядом, не допускайте нелепых мыслей…
На мой вопрос – что же конкретно делать, Д.А. в довольно туманных выражениях дал понять, что Б. Л. «должен сейчас что-то сказать». Казалось бы, от премии он отказался – чего же большего от него ждут? Но ясно было, что ждут. На следующий день я поняла – чего. А пока разговор с Поликарповым меня как-то успокоил.
Я уже всей кожей ощутила близость нашей смерти и, когда поняла, что «они» ее не хотят, – на сердце отлегло…
В сравнительно хорошем настроении я помчалась в Переделкино. Мы великолепно поговорили с Борей; я старалась с юмором пересказать свое свидание с вождем.
– Надо обязательно посмотреть, что будет дальше, непременно будем смотреть, – так мы решили».
29 октября, приехав из Переделкина, Пастернак позвонил Ивинской по телефону, а затем пошел на телеграф и отправил телеграмму в Стокгольм:
«В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться. Не сочтите за оскорбление мой добровольный отказ».
Другая телеграмма была послана Поликарпову в ЦК:
«Благодарю за двукратную присылку врача отказался от премии прошу восстановить Ивинской источники заработка в Гослитиздате».
Жертва, которую принес Пастернак, отказавшись от премии, уже никому не была нужна. Ее не заметили. Она ничем не облегчила его положения. Все шло своим заранее заготовленным ходом.
А вот высказывание аппаратчика Дорхимзавода т. Молокова, который в беседе с товарищами заявил: «Когда я узнал из «Литературной газеты» об унизительном и мерзком поступке Пастернака, у меня не было слов, которыми бы я мог выразить свое возмущение. Это поступок растленного и разложившегося человека, который оклеветал народ, выкормивший его. Пастернак достоин самого сурового наказания, он хуже, чем враг. Это гнойник, а гнойники рвут с корнем. Я одобряю постановление президиума правления Союза писателей СССР о лишении Пастернака звания советского писателя и считаю, что его надо судить за клевету».
Начальник участка цеха автозавода им. Лихачева т. Миронов сказал: «Просто не укладывается в голове, чтобы на 41-м году советской власти нашелся такой подлый человек, который ест наш хлеб, живет в лучших условиях и совершает подлость в отношении своего народа. Я приветствую постановление президиума Союза писателей».
Молодая прядильщица фабрики им. Фрунзе, комсомолка Валя Бобракова заявила: «Решение президиума Союза писателей об исключении Пастернака из членов Союза советских писателей правильное, и мы, рабочая молодежь, его горячо одобряем. Стихи Пастернака знают немногие, а те, кто их читал, мало в них что понял. Он писал для людей, которые выродились в нашей стране, а для нас – его идеи чужды. Мы от всего сердца говорим: «Сорняк – с поля вон!»»
31 октября 1958 г. в Доме кино состоялось общее собрание писателей Москвы, посвященное исключению Б. Л. Пастернака из Союза писателей. Председательствующий С. С. Смирнов предложил обратиться к правительству с просьбой о лишении Пастернака советского гражданства. На собрании выступали Л. Ошанин, А. Безыменский, А. Софронов, С. Антонов, С. Баруздин, Л. Мартынов, Б. Слуцкий, В. Солоухин, Б. Полевой и др. Выступающие не скупились на сильные выражения: «подлая фигура» (В. Перцов), «поганый роман» (А. Безыменский), «вон из нашей страны!» (А. Софронов), «литературный Власов» (Б. Полевой).
Отказа от премии не заметили на торжественном пленуме ЦК комсомола, где его секретарь В. Е. Семичастный сопоставлял Пастернака со свиньей и пожелал, чтобы его отъезд за границу освежил воздух. Не заметили этого и на общемосковском собрании писателей, которое состоялось 31 октября и которое, единодушно одобрив решение секретариата об исключении Пастернака из Союза писателей, обратилось к Президиуму Верховного Совета с просьбой о лишении его гражданства и высылке. Никто не упомянул об этом на последовавших за тем страницах газет, залитых «гневом народа», возмущенного предательством отщепенца, продавшегося за тридцать сребреников.
Высылка за границу обсуждалась с Поликарповым в ЦК. Пастернак болезненно воспринял отказ Зинаиды Николаевны, которая сказала, что не может покинуть родину, и Лени, не захотевшего разлучаться с матерью. Чтобы не оставлять заложников, он письменно должен был просить разрешение на выезд Ольги Ивинской с детьми. Он спрашивал меня, согласна ли я поехать с ним вместе, и обрадовался моей готовности сопровождать его, куда бы его ни послали. Высылка ожидалась со дня на день.
За границей поднялась широкая волна защиты. Плохо представляя себе позицию Союза писателей, к нему с просьбой вступиться за Пастернака и спасти его от нападок обратился ПЕН-клуб, возглавляемый Андре Шамсоном. Одновременно «Союз писателей в защиту Истины» выступил с открытым обвинением советских писателей в предательстве благородных традиций русской литературы. Коллективные письма прислали писатели Австрии, Дании и Нью-Йорка, отдельные – Джон Стейнбек, Грэм Грин, Олдос Хаксли, Сомерсет Моэм.
Доклад первого секретаря ЦК ВЛКСМ В.Е. Семичастного на Пленуме ЦК ВЛКСМ 29 октября 1958 г, в котором, в частности, говорилось: «… Если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал… Он нагадил там, где ел, нагадил тем, чьими трудами он живет и дышит… А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического… Пусть он стал бы действительным эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий ему бы не чинили, а, наоборот, считали бы, что этот его уход из нашей среды освежил бы воздух».
Ольга Ивинская вспоминала, как Пастернак отреагировал на «милую» речь комсомольского секретаря, в сравнении с которым какой-нибудь Александр Косарев, комсомольский вожак сталинской эпохи, сгоревший во время Великой чистки, показался бы приятным и интеллигентным человеком: «Б.Л. прочитал милые эти высказывания на следующий день в «Комсомольской правде». И тут на короткое время встал перед нами вопрос – а не ехать ли, раз гонят, впрямь? Первой высказалась Ира:
– Надо поехать, – заявила она храбро, – можно поехать!
– Может быть, может быть, – поддержал ее Б.Л., – а вас я потом через Неру вытребую. – В то время до нас дошли слухи, будто Неру заявил о своей готовности предоставить политическое убежище Пастернаку.
– А может быть, давай уедем? – вдруг предложил он мне. И сел за письмо правительству.
Б.Л. писал, что, поскольку его считают эмигрантом, он просит отпустить его, но при этом не хочет «оставлять заложников» и потому просит отпустить с ним и меня, и моих близких.
Написал, порвал письмо и сказал мне:
– Нет, Лелюша, ехать за границу я не смог бы, даже если бы нас всех отпустили. Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что не смог бы. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже – привычные гонения. И – надежда… Буду испытывать свое горе.
Да, это было лишь минутное настроение, а серьезно вопрос «ехать ли» не стоял. БЛ. всегда ощущал себя русским и по-настоящему любил Россию».
По словам Ильи Эренбурга, который приехал в те дни из Швеции, где в раскаленной атмосфере международного скандала вручал Ленинскую премию мира шведскому писателю Лундквисту, внезапный перелом в ходе событий произошел после телефонного звонка Джавахарлала Неру Хрущеву по поводу притеснений Пастернака. ТАСС тотчас же гарантировало неприкосновенность личности и имущества Пастернака и беспрепятственность его поездки в Швецию. Чтобы спустить все на тормозах, Пастернаку предложили подписать согласованные тексты обращений Хрущеву и в «Правду», опубликованные 2 и 6 ноября 1958 года.
Зинаида Николаевна так вспоминала события, связанные с выступлением Семичастного: «На семейном совете долго обсуждали, как поступить. Все были за то, чтобы написать в правительство просьбу никуда его не высылать, – он родился в России, хотел бы до самой смерти тут жить и сможет еще принести пользу русскому государству. Одна я была за то, чтобы он выехал за границу. Он был удивлен и спросил меня: «С тобой и с Леней?» Я ответила: «Ни в коем случае, я желаю тебе добра и хочу, чтобы последние годы жизни ты провел в покое и почете. Нам с Леней придется отречься от тебя, ты понимаешь, конечно, что это будет только официально». Я взвешивала все. За тридцать лет нашей совместной жизни я постоянно чувствовала несправедливое отношение к нему государства, а теперь тем более нельзя было ждать ничего хорошего. Мне было его смертельно жалко, а что будет со мной и Леней, мне было все равно. Он отвечал: «Если вы отказываетесь ехать со мной за границу, я ни в коем случае не уеду».
Ох, лукавила Зинаида Николаевна, и тогда, в 58-м, и несколько лет спустя, в мемуарах. На самом деле она делала все, чтобы Пастернак не уехал. В случае отъезда вместе с ним и ее с детьми, и Ивинской, существовала большая вероятность того, что там Пастернак окончательно уйдет к Ивинской, а с прежней семьей будет лишь щедро делиться гонорарами за «Доктора Живаго». А Зинаида Николаевна хотела навсегда оставить статус последней и единственной жены Классика – не для наследства, для Истории! И она превосходно понимала, что, сообщив мужу о неизбежной для нее и детей пытки отречением в случае его отъезда, она стопроцентно гарантировала, что ни в коем случае Пастернак за границу не уедет.
Утром 30 октября, как вспоминала Ольга Ивинская, «я поехала в Лаврушинский переулок в «Авторские права» – посоветоваться с Г. Б. Хесиным. Хесин всегда казался нам интеллигентным, приятным. Думалось, что он прекрасно относится к Б.Л., да и ко мне. Когда я приезжала по делам в «Авторские права», Григорий Борисович целовал мне руку, усаживал в кресло, расспрашивал, весь – доброжелательность и сплошная готовность к услугам.
Увы, на этот раз, когда я больше всего нуждалась в совете и поддержке, Хесин окатил меня ледяным душем. Это был холодный, чопорный, сжатый, чужой человек. Корректно поклонившись, он выжидающе на меня уставился.
– Григорий Борисович, я приехала к вам за поддержкой, скажите, ну что нам делать? Вот была я вчера в Союзе, там волновались за Б.Л., говорили мне быть неотступно при нем; я даже успокоилась, как вдруг – это ужасное выступление Семичастного; что же нам делать?
– Ольга Всеволодовна, – почему-то очень громко и четко выговаривая каждое слово, начал Хесин, – теперь советовать вам мы уже больше не сможем. Я считаю, что Пастернак совершил предательство и стал пособником холодной войны, внутренним эмигрантом. Некоторые вещи ради своей родины нельзя прощать. Нет, советовать тут я вам ничего не могу.
Потрясенная метаморфозой Хесина, я вскочила и, не попрощавшись с ним, вышла в коридор, хлопнув дверью. Невидящими глазами уставилась в вестибюле на какую-то стенгазету с юмористическими картинками, хотела успокоиться, собраться с силами. И почти тотчас же за моей спиной раздался молодой, приятный голос:
– Ольга Всеволодовна, ради Бога обождите! Я так боялся, что Вы ушли.
Это был один из молодых адвокатов. У него было нежное девическое лицо, невинные глаза, словом, вполне подкупающая внешность. Звали его Зоренька.
– Я всеми силами хочу вам помочь, – говорил Зоренька, – для меня Борис Леонидович святой! Вы сейчас не очень хорошо понимаете обстановку. Давайте условимся, где нам можно встретиться и все обсудить.
Обрадованная этой нежданной помощью, я дала мамин адрес в Собиновском переулке и попросила Зореньку приехать туда через два часа.
Он был точен.
– Помните, что я люблю Бориса Леонидовича и знайте, что для меня это святое имя, – начал он свою речь на Собиновском (ну как я могла ему не поверить?), – но время не терпит! Я только одно могу вам посоветовать: надо писать письмо на имя Хрущева, иначе его могут из страны выслать, хотя он и отказался от премии. Текст этого письма я помогу вам выработать сейчас же».
Хесин и Зоренька здесь работали в стиле злого и доброго следователей и легко добились желаемого. Не остается сомнений, к какому ведомству они так или иначе принадлежали. Потом, когда Поликарпов и Хесин вместе с Ивинской мчались на правительственном «ЗИЛе» в Переделкино, чтобы везти Пастернака в ЦК, Хесин шепнул Ольге Всеволодовне: «Вы никогда не понимаете, кто ваш доброжелатель, кто враг.
Вы никогда ничего не понимаете: ведь это же я к вам на помощь Зореньку подослал…»
Ивинская продолжает: «В страхе перед возможностью вынужденной эмиграции (что Б.Л., с его любовью к многолетнему укладу несомненно убило бы) я попросила нашего доброжелателя сочинить черновик письма к Хрущеву а сама бросилась звонить на Потаповский Ире, чтобы она собрала ближайших друзей.
И вот сидят в столовой на Потаповском Ира, Митя, Кома, Ариадна. Мы на все лады обсуждаем проект этого письма. У меня шумело в ушах; что-то долго говорила Ариадна; потом Ира настаивала, что не надо посылать это письмо, не надо каяться ни в какой форме.
Теперь ясно, что такая позиция была единственно правильной. Но тогда все выглядело иначе. Даже для меня авторитетные люди, например Александр Яшин и Марк Живов, усиленно советовали обратное. И самое главное – стало уже страшно: погромные письма, студенческая демонстрация, слухи о возможном разгроме дачи, грязная ругань Семичастного с угрозами выгнать «в капиталистический рай» – все это устрашало, заставляло призадуматься. А я просто боялась за жизнь Б.Л…
Мы переписали текст, припасенный Зоренькой, стараясь выдержать тон Пастернака. Ира с Комой поехали в Переделкино за подписью Б.Л.
Сейчас это выглядит дико – мы составили такое письмо, а БЛ. еще не догадывался о его существовании; но тогда мы торопились, нам все в этом бедламе казалось нормальным.
Б.Л. подписал письмо, внес одну лишь поправку в конце. Он подписал еще несколько чистых бланков, чтобы я могла исправить еще что-нибудь, если понадобится. Была еще приписка красным карандашом: «Лелюша, все оставляй как есть, только если можно, напиши, что я рожден не в Советском Союзе, а в России».
31 октября 1958 года Пастернак написал письмо Хрущеву: «Уважаемый Никита Сергеевич,
Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и советскому правительству.
Из доклада т. Семичастного мне стало известно о том, что правительство «не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР».
Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.
Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.
Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.
Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры.
Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен.
Б. Пастернак».
Вячеслав Вс. Иванов так комментирует написание письма Н.С. Хрущеву: «31 октября 1958 года мне позвонила О. В. Ивинская и попросила, чтобы я к ней срочно пришел. У нее уже была А. С. Цветаева-Эфрон. Ольга Всеволодовна сказала мне, что, по словам двух адвокатов, работающих в Управлении по авторским правам, ситуация стала угрожающей. Если Борис Леонидович не напишет письма с покаяниями, то его вышлют за границу. «Его вышлют, а нас всех посадят», – со свойственной ей категоричностью сформулировала Ариадна Сергеевна.
Я согласился тут же принять участие вместе с двумя уже названными собеседницами и Ирой Емельяновой, дочкой О. В. Ивинской, в сочинении текста письма Хрущеву, желательное общее содержание которого было подсказано Ольге Всеволодовне теми же адвокатами. В тот вечер я был писцом: не желая ни умалить своей роли, ни оправдаться, скажу только, что мне (как и Ире) формулировки давались с трудом, их в основном придумывали Ольга Всеволодовна и Ариадна Сергеевна, а я записывал после обсуждения. Когда мы решили, что текст в основном готов, мы вдвоем с Ирой поехали в Переделкино к Борису Леонидовичу.
… После очень долгого телефонного разговора с Ольгой Всеволодовной Пастернак взял у меня текст, перепечатанный ею с моего черновика. Мы условились, что я зайду к нему через некоторое время на дачу. Там он сказал мне, что текст был составлен неплохо. Он его лишь слегка отредактировал и вставил от себя: «Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее».
С этой вставкой я отдал текст письма Ире, которая отвезла его матери для передачи адресату».
Дело не в том, хорош или плох текст этих писем и чего в них больше – покаяния или высоты духа, – пугает сказавшееся в них насилие над волей и человеческим достоинством. При том, что унижение, которому подвергся Пастернак, было совершенно лишним. Сохранилось некоторое количество машинописных заготовок с рукописной правкой совместного авторства Ивинской, Поликарпова и Пастернака. Можно вычленить из них собственные пастернаковские вставки и его замечания на полях.
Вместо предложенных ему слов: «Я являюсь гражданином своей страны» – Пастернак просил сделать, если это можно: «Я связан с Россией, и жизнь вне ее для меня невыносима». Или в другом месте, вычеркнув просьбу о том, чтобы к нему не применяли высылки, как «крайней меры», он приписал свое робкое пожелание, чем вызвал неудовольствие Поликарпова:
«Я это обещаю. Но нельзя ли на это время перестать обливать меня грязью».
«Не надо увлекаться переделкой и перекройкой, – писал Пастернак Поликарпову. – Это до неприличья искренно».
Ивинская до конца своих дней корила себя за ошибку, что поддалась угрозам и уговорила Пастернака покаяться: «Итак, иезуитская хитрость наших преследователей удалась полностью: предложение покаяться, выдвинутое в лоб, – было бы с негодованием отвергнуто; но когда «поклонник и доброжелатель» дал этот совет, а мы все его поддержали и «освятили» по сути навязанный нам текст письма – все получилось.
В дни присуждения Нобелевской премии другому русскому писателю – Александру Солженицыну – я заново переживала те страшные дни конца октября теперь уже далекого пятьдесят восьмого года. И особенно остро поняла нашу нестойкость, быть может даже глупость, неумение уловить «великий миг», который обернулся позорным.
Да, сейчас уже не поймешь, чего больше было в отказе от премии – вызова или малодушия.
И если уж искать оправданий (а их, пожалуй, нет), то можно вспомнить, что Солженицын в момент присуждения премии был почти на двадцать лет моложе Б.Л. и прошел (наверное – как никто в мире) сквозь тройную закалку: четыре года фронтовой жизни, восемь лет каторжных концлагерей и раковую болезнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.