Автор книги: Борис Вадимович Соколов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Черные столбы земли и дыма скрыли все последующее.
– Йэ алла! Готово! Кончал базар! – побледневшими губами прошептал Галиуллин, считая прапорщика и солдат погибшими.
Третий снаряд лег совсем около наблюдательного. Низко пригибаясь к земле, все поспешили убраться с него подальше.
Галиуллин спал в одном блиндаже с Антиповым. Когда в полку примирились с мыслью, что он убит и больше не вернется, Галиуллину, хорошо знавшему Антипова, поручили взять на хранение его имущество для передачи в будущем его жене, фотографические карточки которой во множестве попадались среди вещей Антипова.
Недавний прапорщик из вольноопределяющихся, механик Галиуллин, сын дворника Гимазетдина с тиверзинского двора и в далеком прошлом – слесарский ученик, которого избивал мастер Худолеев, своим возвышением обязан был своему былому истязателю».
Именно глазами Галиуллина дана картина пленения (как тогда казалось, гибели) Антипова, и именно на его долю выпадает сообщить об этом Ларе.
В целом с аргументацией Смирнова насчет связки Юсупов – Галиуллин можно в целом согласиться. Эта теория объясняет татарскую фамилию персонажа и его роль как человека, безуспешно пытающегося совладать с революционной стихией, противопоставить анархии порядок. Это оказывается под силу только Евграфу Живаго, олицетворявшему в романе Сталина.
Что же касается параллели Распутин – Стрельников, на которой настаивает Смирнов, то ее можно признать верной лишь в той части, что Антипов, превратившийся в большевика Стрельника, является своеобразным продуктом новой распутинщины – искушения части русской интеллигенции большевизмом. А вот убийство, вернее, самоубийство Антипова-Стрельникова с Галиуллиным в романе никак не связано. И тут в первую очередь приходит на память не убийство Распутина, а гибель другого прототипа Стрельникова – Михаила Николаевича Тухачевского, и некоторые обстоятельства его биографии.
Перед самоубийством Стрельников говорит Живаго: «Сейчас вы представите записку Наркомпроса или Наркомздрава, рекомендующую вас как «вполне советского человека». Сейчас Страшный суд на земле, милостивый государь, существа из Апокалипсиса с мечами и крылатые звери, а не вполне сочувствующие и лояльные доктора. Впрочем, я сказал вам, что вы свободны, и не изменю своему слову. Но только на этот раз. Я предчувствую, что мы еще встретимся, и тогда разговор будет другой, берегитесь.
Угроза и вызов не смутили Юрия Андреевича. Он сказал:
– Я знаю все, что вы обо мне думаете. Со своей стороны вы совершенно правы. Но спор, в который вы хотите втянуть меня, я мысленно веду всю жизнь с воображаемым обвинителем и, надо думать, имел время прийти к какому-то заключению. В двух словах этого не скажешь. Позвольте мне удалиться без объяснений, если я действительно свободен, а если нет – распоряжайтесь мною. Оправдываться мне перед вами не в чем».
Можно сказать, что борьба Галиуллина-Галилеева со Стрельниковым-Антиповым – это пародия на борьбу Христа и Антихриста. Соответствует этому и судьба героев: Галиуллин исчезает со страниц повествования, Стрельников кончает с собой.
Слова же, с которыми Антипов-Стрельников отпускает Живаго, как показал Игорь Смирнов, восходят к словам Великого инквизитора у Достоевского, обращенным к Христу: «Ступай и не приходи вовсе… никогда, никогда!»
Для Стрельникова революция неразрывно связана с Россией и Ларой. Перед тем как застрелиться, он, скрывающийся от своих красных преследователей как загнанный зверь, говорит Живаго: «Все это не для вас. Вам этого не понять. Вы росли по-другому. Был мир городских окраин, мир железнодорожных путей и рабочих казарм. Грязь, теснота, нищета, поругание человека в труженике, поругание женщины. Была смеющаяся, безнаказанная наглость разврата, маменькиных сынков, студентов белоподкладочников и купчиков. Шуткою или вспышкой пренебрежительного раздражения отделывались от слез и жалоб обобранных, обиженных, обольщенных. Какое олимпийство тунеядцев, замечательных только тем, что они ничем себя не утрудили, ничего не искали, ничего миру не дали и не оставили!
А мы жизнь приняли, как военный поход, мы камни ворочали ради тех, кого любили. И хотя мы не принесли им ничего, кроме горя, мы волоском их не обидели, потому что оказались еще большими мучениками, чем они.
Однако перед тем как продолжать, считаю долгом сказать вам вот что. Дело в следующем. Вам надо уходить отсюда, не откладывая, если только жизнь дорога вам. Облава на меня стягивается, и чем бы она ни кончилась, вас ко мне припутают, вы уже в мои дела замешаны фактом нашего разговора. Кроме того, тут много волков, я на днях от них отстреливался.
– А, так это вы стреляли?
– Да. Вы, разумеется, слышали? Я шел в другое убежище, но не доходя, по разным признакам понял, что оно раскрыто, и тамошние люди, наверное, погибли. Я у вас недолго пробуду, только переночую, а утром уйду. Итак, с вашего позволения, я продолжаю. Но разве Тверские-Ямские и мчащиеся с девочками на лихачах франты в заломленных фуражках и брюках со штрипками были только в одной Москве, только в России? Улица, вечерняя улица, вечерняя улица века, рысаки, саврасы, были повсюду. Что объединило эпоху, что сложило девятнадцатое столетие в один исторический раздел? Нарождение социалистической мысли.
Происходили революции, самоотверженные молодые люди всходили на баррикады. Публицисты ломали голову, как обуздать животную беззастенчивость денег и поднять и отстоять человеческое достоинство бедняка. Явился марксизм. Он усмотрел, в чем корень зла, где средство исцеления. Он стал могучей силой века. Все это были Тверские-Ямские века, и грязь, и сияние святости, и разврат, и рабочие кварталы, прокламации и баррикады.
Ах, как хороша она была девочкой, гимназисткой! Вы понятия не имеете. Она часто бывала у своей школьной подруги в доме, заселенном служащими Брестской железной дороги. Так называлась эта дорога вначале, до нескольких последующих переименований. Мой отец, нынешний член Юрятинского трибунала, служил тогда дорожным мастером на вокзальном участке. Я заходил в тот дом и там ее встречал. Она была девочкой, ребенком, а настороженную мысль, тревогу века уже можно было прочесть на ее лице, в ее глазах. Все темы времени, все его слезы и обиды, все его побуждения, вся его накопленная месть и гордость были написаны на ее лице и в ее осанке, в смеси ее девической стыдливости и ее смелой стройности. Обвинение веку можно было вынести от ее имени, ее устами. Согласитесь, ведь это не безделица. Это некоторое предназначение, отмеченность. Этим надо было обладать от природы, надо было иметь на это право…
Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, все рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей, новизну и быстроту умозаключений, насмешливость, всю во имя жалости выработанную вспомогательную безжалостность, все это впитал в себя и обобщенно выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за все содеянное обрушиться на старое.
Рядом с ним поднялся неизгладимо огромный образ России, на глазах у всего мира вдруг запылавшей свечой искупления за все бездолье и невзгоды человечества. Но к чему я говорю вам это все? Для вас ведь это кимвал бряцающий, пустые звуки.
Ради этой девочки я пошел в университет, ради нее сделался учителем и поехал служить в этот, тогда еще неведомый мне, Юрятин. Я поглотил кучу книг и приобрел уйму знаний, чтобы быть полезным ей и оказаться под рукой, если бы ей потребовалась моя помощь. Я пошел на войну, чтобы после трех лет брака снова завоевать ее, а потом, после войны и возвращения из плена, воспользовался тем, что меня считали убитым, и под чужим, вымышленным именем весь ушел в революцию, чтобы полностью отплатить за все, что она выстрадала, чтобы отмыть начисто эти печальные воспоминания, чтобы возврата к прошлому больше не было, чтобы Тверских-Ямских больше не существовало. И они, она и дочь были рядом, были тут! Скольких сил стоило мне подавлять желание броситься к ним, их увидеть!
Но я хотел сначала довести дело своей жизни до конца. О, что бы я сейчас отдал, чтобы еще хоть раз взглянуть на них. Когда она входила в комнату, точно окно распахивалось, комната наполнялась светом и воздухом».
Здесь единственный раз в романе упоминается имя Ленина. Имена же Сталина, Троцкого, Бухарина и других вождей большевиков в романе не фигурируют ни разу.
В этом отношении любопытно свидетельство Зинаиды Николаевны об одном из авторских чтений первой части «Доктора Живаго» в 1954 году: «Работа над романом подходила к концу. Боря собирал людей и читал им первую часть. На первом чтении присутствовали Федин, Катаев, Асмусы, Генрих Густавович, Вильмонт, Ивановы, Нина Александровна Табидзе и Чиковани. Все сошлись на том, что роман написан классическим русским языком… На другой день после чтения к нему зашел Федин и сказал, что он удивлен отсутствием упоминаний о Сталине; по его мнению, роман был не историческим, раз в нем не было этой фигуры, а в современном романе история играет колоссальную роль».
Константин Александрович не догадался, что Сталин в романе все-таки присутствует – в образе Евграфа Живаго.
Пастернак считал одного Ленина ответственным за революцию и все происшедшее с Россией. «Калигула с изрытой оспой лицом» для него – лишь грандиозное воплощение ленинского замысла.
В предсмертном монологе Стрельникова, в его словах о старом мире, унижающем женщину, о революции, уничтожившей кошмар Тверских-Ямских (эти улицы издавна были центром московской проституции), в его признании, что в революцию он пошел, чтобы отомстить за поругание «бедной девочки» Лары богачом Комаровским, отразился образ женщины-чекистки из поэмы «Спекторский». Это – еще один символ России-революции:
Она шутя обдернула револьвер
И в этом жесте выразилась вся.
Будущая чекистка в юности была изнасилована богатым и теперь мстит за это. В романе Стрельников идет в революцию, чтобы мстить за Лару – олицетворение России, над красотой которой надругался Комаровский.
Самоубийство Стрельникова заставляет вспомнить о самоубийстве первой жены Тухачевского Марии Владимировны Игнатьевой, дочери железнодорожного машиниста (Антипов-Стрельников у Пастернака – сын железнодорожного мастера). Она застрелилась в 1920 году, как и Стрельников. Из современников Тухачевского о самоубийстве М.В. Игнатьевой наиболее подробно писал Роман Гуль, в начале 1930-х годов выпустивший книжку «Красные маршалы»: «Наиболее подробно об обстоятельствах самоубийства Марии Владимировны говорит Роман Гуль: «Может быть, Маруся никогда бы и не сделала рокового шага, но русский революционный голод во вшивой, замершей стране был страшен. А жена командарма Тухачевского может ехать к мужу экстренным поездом, ей дадут в охрану и красноармейцев и не обыщут, как мешочницу. Маруся из любви к родителям, по-бабьи, возила в Пензу домой мешки с мукой и консервными банками.
Не то выследили враги (врагов у Тухачевского пруд пруди) – о мешках стало известно в реввоенсовете фронта. И наконец, командарму Тухачевскому мешки поставлены на вид. Мешки с рисом, мукой, консервными банками везет по голодной стране жена побеждающего полководца?!
Я думаю, слушавшему «красную симфонию» и глядевшему не на небесные звезды, а на свою собственную, Тухачевскому от этих мешков прежде всего стало эстетически невыносимо (прямо по Достоевскому – бывают стыдные преступления! – Б.С.). Мировой пожар, тактика мировой пролетарской войны – и вдруг мешки с мукой для недоедающих тестя и тещи! Какая безвкусица!
Тухачевский объяснился с женой: церковного развода гражданам РСФСР не требуется, и она свободна. Маруся была простенькой женщиной, но тут она поступила уж так, чтоб не шокировать мужа: она застрелилась у него в поезде. Враги, донесшие на Тухачевского, посрамлены, а Тухачевский женился еще раз».
Насколько достоверно сообщение Гуля – судить трудно. Он довольно вольно обращался с историческими фактами, щедро сдабривая их собственной фантазией. Действительной причиной самоубийства Н.Е. Гриневич, возможно, послужил роман Тухачевского с какой-нибудь другой женщиной, например с Ниной Евгеньевной Гриневич, дочерью полковника царской армии, которую он увел у ее тогдашнего мужа, комиссара Л. Аронштама (они с Тухачевским поженились в 1921 году). Но что интересно, Пастернак был знаком с творчеством Гуля, упоминал его статью о своем романе в последнем из своих известных писем (достать ее он так и не смог) и почти наверняка читал «Красных маршалов». Пастернаку в период работы над «Доктором Живаго», естественно, была прекрасно известна трагическая судьба Тухачевского, тогда как Гуль, когда писал «Красных маршалов», ее еще не предвидел. И Борис Леонидович мог осмыслить самоубийство первой жены будущего маршала как предчувствие Марией Владимировной неизбежности будущей гибели мужа, который все равно многим оставался чужд большевикам, хотя бы своим дворянским происхождением и профессионализмом. Отсюда могла родиться и идея самоубийства Стрельникова – Пастернак просто сдвинул гибель Тухачевского на время Гражданской войны. Он стремился показать, что Тухачевский, пойдя на службу к большевикам, с энтузиазмом проникнувшись революционной идеей, уже совершил самоубийство.
Но у Галиуллина, как мне кажется, помимо Феликса Юсупова, был еще один выдающийся, хотя и гораздо менее известный, чем убийца Распутина, прототип. Это – генерал-майор белой армии Викторин Михайлович Молчанов. Поскольку этот вероятный прототип Галиуллина куда менее известен, чем вероятный прототип Стрельникова Тухачевский, стоит рассказать о его биографии чуть подробнее. Генерал Молчанов прожил долгую жизнь. Он родился 11 (23) января 1886 году в Чистополе, т. е. был всего на четыре года старше Пастернака. В этом городе, как известно, Пастернак проживал в эвакуации в годы Великой Отечественной войны и от местных жителей мог слышать о знаменитом земляке. Умер Молчанов 10 января 1975 года в возрасте 89 лет, 13 дней не дожив до своего 90-летия. Это произошло в Америке, в Сан-Франциско, ставшем после Второй мировой войны Меккой для русских эмигрантов с бывшей восточной окраины Российской империи. Викторин Михайлович, разумеется, был чистокровным русаком, но родился в Татарстане, а в 1918 году возглавил антисоветское восстание в татарской Елабуге. Так что была своя логика в том, чтобы восходящего к нему романного персонажа сделать татарином. Кстати сказать, на самом деле в белых армиях Восточного фронта генералов-татар не было. Действие «Доктора Живаго» происходит в тех же местах, где воевал Молчанов, а за фантастической Рыньвой угадывается вполне реальная Кама. Молчанов, как и Галиуллин, происходил из простонародной семьи – был сыном мелкого чиновника и окончил не гимназию, а всего лишь реальное училище. Хотя пастернаковский герой, подчеркну, происхождения еще более низкого – он сын дворника. Здесь Пастернаку нужен был именно татарин – из-за сходства с Феликсом Юсуповым, и писатель учитывал, что в городах одна из наиболее распространенных «татарских» профессий – это как раз дворники.
Тут характерно также совпадение римских (латинских) имен: Галиуллин как искаженное «Гай Юлий», Феликс (в переводе счастливый) Юсупов и Викторин (в переводе – победитель) Молчанов. Последний играл активную роль в Гражданской войне на Урале, где сам Пастернак находился перед революцией и в начале 30-х годов, в мрачный период коллективизации. Ижевская бригада, которой командовал Молчанов, играла важную роль в сражении за Челябинск – одном из крупнейших в военной карьере Тухачевского. Челябинск, кстати, упоминается и в романе в слегка искаженном, «народном» произношении, в виде частушки: «Я пойду в Селябу город, /К Сентетюрихе наймусь». Возможно, именно тот факт, что под Челябинском Молчанову и Тухачевскому пришлось сражаться лицом лицу, и подсказал Пастернаку идею свести друг против друга Галиуллина и Стрельникова, героев, восходящих к данным прототипам.
В дальнейшем Ижевская бригада была развернута в Ижевскую дивизию – самое боеспособное соединение в армии Колчака, и командовал дивизией произведенный в генералы Молчанов. Потом Викторин Михайлович командовал белыми войсками в Приморье – во время успешного наступления на Хабаровск, а затем во время поражения от многократно превосходящих советских сил у Спасска и Волочаевки. Так что про «штурмовые ночи Спасска» и «волочаевские дни» – это и про Викторина Молчанова тоже, которому еще будущий советский маршал Блюхер письма писал с предложением перейти на сторону красных. Командир ижевцев в белой армии был столь же харизматической личностью, как и Тухачевский – у красных. В Первой мировой войне Молчанов, кстати сказать, сделал несколько более заметную карьеру, чем Галиуллин, в годы Первой мировой войны был капитаном, командиром отдельной саперной роты, а в феврале 1918 года Молчанов, будучи подполковником и корпусным инженером, был ранен и, как и Тухачевский, побывал в немецком плену, правда, короткое время (был отпущен по ранению).
Мемуары генерала Молчанова, изданные незадолго до его смерти, назывались «Последний белый генерал». Тухачевский же советской интеллигенцией считался «первым красным маршалом». Получается, что в «Докторе Живаго» последний белый генерал борется с первым советским маршалом. Пастернак тоже мог счесть Молчанова последним белым генералом – ведь Викторин Михайлович был последним белым военачальником, сражавшимся с красными в Гражданской войне, – и сознательно ввести в роман подобную символику.
Во время Гражданской войны Пастернак на Урале, как известно, не был. Он уехал оттуда в Москву вскоре после Февральской революции. Рисуя ужасы Гражданской войны на Урале, он привнес в роман свои впечатления от коллективизации.
Галиуллин пытается обуздать анархию, но это ему так и не удается. Первую такую попытку он предпринимает еще в 1917 году, сопровождая комиссара Временного правительства в поездке к взбунтовавшимся солдатам.
Убийство зыбушинцами комиссара Временного правительства Гинца (или Гинце) является одним из наиболее ярких эпизодов небогатого в целом на события пастернаковского романа. Оно восходит к реальному эпизоду – убийству в 1917 году на Юго-Западном фронте комиссара Временного правительства Ф.Ф. Линде, случившемуся 25 августа 1917 года в селении Духче. Этот случай, в частности, был подробно описан в мемуарах казачьего генерала П. Н. Краснова «На внутреннем фронте»:
«Я остался в штабе с Гиршфельдтом ожидать комиссара Линде. Если я не ошибаюсь, Линде был тот самый вольноопределяющийся л. гв. Финляндского полка, который 20 апреля вывел полк из казарм и повел его к Мариинскому дворцу требовать отставки Милюкова.
Около 11 час. утра на автомобиле из Луцка приехал комиссар фронта Ф. Ф. Линде. Это был совсем молодой человек. Манерой говорить с ясно слышным немецким акцентом, своим отлично сшитым френчем, галифе и сапогами с обмотками он мне напомнил самоуверенных юных немецких барончиков из прибалтийских провинций, студентов Юрьевского университета. Всею своею молодою, легкою фигурою, задорным тоном, каким он говорил с Гиршфельдтом, он показывал свое превосходство над нами, строевыми начальниками.
– Ну, еще бы, – говорил он, манерно морщась, на доклад Гиршфельдта, что все его увещания не привели ни к чему и виновные все еще не выданы. – Они вас никогда не послушают. С ними надо уметь говорить. На толпу надо действовать психозом…
– Вот вторая рота (если память мне не изменяет), – сказал командир полка. – Она – главная зачинщица всех беспорядков…
– Когда ваша родина изнемогает в нечеловеческих усилиях, чтобы победить врага, – отрывисто, отчетливо, говорил Линде, и его голос отдавало лесное эхо, – вы позволили себе лентяйничать и не исполнять справедливые требования своих начальников. Вы – не солдаты, а сволочь, которую нужно уничтожить. Вы – зазнавшиеся хамы и свиньи, недостойные свободы. Я, комиссар Юго-Западного фронта, я, который вывел солдат свергнуть царское правительство, чтобы дать вам свободу, равной которой не имеет ни один народ в мире, требую, чтобы вы сейчас же мне выдали тех, кто подговаривал вас не исполнять приказ начальника.
Иначе вы ответите все. И я не пощажу вас!
Тон речи Линде, манера его говорить и начальственная осанка сильно не понравились казакам. Помню, потом мой ординарец, урядник, делясь со мною впечатлениями дня, сказал: «Они, господин генерал, сами виноваты. Уже очень их речь была не демократическая».
После того как мятежные солдаты, под угрозой сотни казаков, выдали зачинщиков, Линде вместе с начальником дивизии генералом Гиршфельдтом решил поговорить с солдатами, разъяснить им ошибочность их поведения. Это и привело к трагической развязке. Краснов описывает ее следующим образом: «По лицам солдат второй роты я понял, что дело далеко не кончено, что судом комиссара они недовольны. Я приказал офицерам и урядникам разойтись между солдатами и наблюдать за ними. Нас было едва пятьсот человек, рассыпанных по всему лесу. Солдат в 444-м полку было свыше четырех тысяч, да много сходилось и из соседних полков. Весь лес был серым от солдатских рубах.
Линде подошел к первому батальону. Он отрекомендовался – кто он, и стал говорить довольно длинную речь. По содержанию это была прекрасная речь, глубоко патриотическая, полная страсти и страдания за родину. Под такими словами подписался бы с удовольствием любой из нас, старых офицеров. Линде требовал беспрекословного исполнения приказаний начальников, строжайшей дисциплины, выполнения всех работ.
Говорил он патетически, страстно, сильно, местами красиво, образно, но акцент портил все. Каждый солдат понимал, что говорит не русский, а немец…
Ко мне то и дело подходили офицеры 2-го уманского полка и говорили:
– Уведите его. Дело плохо кончится. Солдаты сговариваются убить его. Они говорят, что он вовсе не комиссар, а немецкий шпион. Мы не справимся. Они и на казаков действуют. Посмотрите, что идет кругом…
Я снова пошел к Линде и стал его убеждать. Но убедить его было невозможно. Глаза его горели восторгом воодушевления, он верил в силу своего слова, в силу убеждения. Я сказал ему все.
– Вас считают за немецкого шпиона, – сказал я.
– Какие глупости, – сказал он. – Поверьте мне, что это все – прекрасные люди. С ними только никто никогда не говорил.
Было около трех часов пополудни и сильно жарко. Линде уже не говорил речей, но и он, и генерал Гиршфельдт стояли в плотной толпе солдат и отвечали на задаваемые им вопросы. Вопросы эти были все наглее и грубее. Из темной солдатской массы выступали уже определенные лица, которые неотступно следовали за Линде.
Для того чтобы изолировать казаков от влияния солдат, я приказал собрать оставшиеся четыре сотни на площадке, приказал завести машину Линде и подать ее ближе и решительно вывел Линде из толпы.
– Вам надо уехать сейчас же, – строго сказал я. – Я ни за что не отвечаю.
Линде колебался. Лицо его было возбуждено, я чувствовал, что он упоен собою, влюблен в себя и верит в свою силу, в силу слова.
Машина фыркала и стучала подле, заглушая наши слова, шофер и его помощник сидели с бледными лицами. Руки шофера напряженно впились в руль машины.
– Хорошо, я сейчас поеду, – сказал Линде и взялся за дверцу автомобиля. Я пошел садиться на свою лошадь.
Но в это мгновение к Линде подошел командир полка. Он хотел еще более убедить его уехать.
– Уезжайте, – сказал он, – 443-й полк снялся с позиции и с оружием идет сюда. Он хочет с вами говорить.
– Как, – воскликнул Линде, – самовольно сошел с позиции? Я поеду к нему. Я поговорю с ним. Я сумею убедить его и заставить выдать зачинщиков этого гнусного дела. Надо вынуть заразу из дивизии…
В это время в лесу, в направлении позиции раздалось несколько ружейных выстрелов. Ко мне подскочил взволнованный казачий офицер, начальник заставы, и растерянно доложил:
– Ваше превосходительство, пехота наступает на нас правильными цепями, в строгом порядке. Я приказал пулеметчикам открыть по ним огонь, но они отказались.
Я передал этот доклад Линде и еще раз просил его немедленно уехать.
– Но ведь это уже настоящий бунт! – сказал он. – Мой долг – быть там! Генерал, вы можете не сопровождать меня. Я поеду один. Меня не тронут.
– Мой долг ехать с вами, – сказал я, и тронул свою лошадь рядом с автомобилем.
Толпа тысяч в шесть солдат запрудила всю прогалину, и ехать можно было очень тихо. Впереди изредка раздавались выстрелы.
Вдруг раздался чей-то отчаянный резкий голос, покрывая общий гомон толпы.
– В ружье!..
Толпа точно ждала этой команды. В одну секунду все разбежались по землянкам и сейчас же выскакивали оттуда с винтовками. Резко и сильно, сзади и подле нас застучал пулемет и началась бешеная пальба. Все шесть тысяч, а может быть и больше, разом открыли беглый огонь из винтовок. Лесное эхо удесятерило звуки этой пальбы. Казаки шарахнулись и понеслись к дороге и мимо дороги на проволоку резервной позиции.
– Стой! – крикнул я. – Куда вы! С ума сошли! Стреляют вверх!
– Сейчас вверх, а потом и по вам! – крикнул, проскакивая мимо меня, смертельно бледный мой вестовой Алпатов, уже потерявший фуражку.
Полк, мой отборный конвой, трубачи, – все исчезло в одну секунду. Видна была только густая пыль по дороге да удаляющиеся там и сям упавшие с лошадей люди, которые вскакивали и бежали догонять сотни. Остался при Линде я, генерал Мистулов и мой начальник штаба, Генерального штаба полковник Муженков. Но стреляли действительно вверх, и у меня еще была надежда вывести Линде из этого хаоса.
Автомобиль повернули обратно, и мы поехали при громе пальбы снова на прогалину мимо землянок. Но в это время пули стали свистать мимо нас и щелкать по автомобилю. Ясно, что теперь уже автомобиль стал мишенью для стрельбы.
Шоферы остановили машину, во мгновение ока выскочили из нее и бросились в лес. За ними выскочили и Линде с Гиршфельдтом. Гиршфельдт побежал в лес, а Линде бросился в землянку. На спуске в землянку какой-то солдат ударил его прикладом в висок. Он побледнел, но остался стоять. Видно, удар был не сильный. Тогда другой выстрелил ему в шею. Линде упал, обливаясь кровью. И сейчас же все с дикими криками, улюлюканьем бросились на мертвого. Мне нечего было больше делать. Я с Мистуловым и Муженковым рысью поехали из леса. Выстрелы провожали нас. Однако стреляли, не целясь. Много пуль свистало над нами, но только одна ранила лошадь полковника Муженкова».
Нетрудно убедиться, что в описании истории с Гинцем Пастернак более или менее точно следует рассказу Краснова, в том числе и в акцентированнии мотивов происшедшей трагедии – немецкий акцент в его речи и подозрение, что комиссар – германский шпион, а также безрассудная самоуверенность Гинца, его ни на чем не основанное убеждение, что он способен «глаголом жечь сердца» взбунтовавшихся, безмерно уставших от трех лет войны солдат.
Но при этом одну важную деталь для «Доктора Живаго» поэт позаимствовал не из мемуаров Краснова, а из другого источника – романа Алексея Толстого «Сестры», где мужа Кати, Николая Ивановича, убивают солдаты, возмущенные его речью о необходимости войны до победного конца: «… Сутулый, огромный, черный артиллерист схватил комиссара за грудь… Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и в лицо…»
А вот портрет убийцы комиссара Гинца: «Памфил Палых был здоровенный мужик с черными всклокоченными волосами и бородой, и шишковатым лбом, производившим впечатление двойного, вследствие утолщения лобной кости, подобием кольца или медного обруча обжимавшего его виски. Это придавало Памфилу недобрый и зловещий вид человека косящегося и глядящего исподлобья.
В начале революции, когда по примеру девятьсот пятого года опасались, что и на этот раз революция будет кратковременным событием в истории просвещенных верхов, а глубоких низов не коснется и в них не упрочится, народ всеми силами старались распропагандировать, революционизировать, переполошить, взбаламутить и разъярить.
В эти первые дни люди, как солдат Памфил Палых, без всякой агитации, лютой озверелой ненавистью ненавидевшие интеллигентов, бар и офицерство, казались редкими находками восторженным левым интеллигентам и были в страшной цене. Их бесчеловечность представлялась чудом классовой сознательности, их варварство – образцом пролетарской твердости и революционного инстинкта. Такова была утвердившаяся за Памфилом слава. Он был на лучшем счету у партизанских главарей и партийных вожаков.
Юрию Андреевичу этот мрачный и необщительный силач казался не совсем нормальным выродком вследствие общего своего бездушия и однообразия и убогости того, что было ему близко и могло его занимать».
Сама сцена убийства дана у Пастернака иначе, чем у Толстого, и близко к книге красновских мемуаров:
«Внутри конной цепи на сложенные дрова, которые утрясли и выровняли, вскочил Гинц и обратился с речью к окруженным.
Опять он по своему обыкновению говорил о воинском долге, о значении родины и многих других высоких предметах. Здесь эти понятия не находили сочувствия. Сборище было слишком многочисленно. Люди, составлявшие его, натерпелись многого за войну, огрубели и устали. Слова, которые произносил Гинц, давно навязли у них в ушах. Четырехмесячное заискивание справа и слева развратило эту толпу. Простой народ, из которого она состояла, расхолаживала нерусская фамилия оратора и его остзейский выговор.
Гинц чувствовал, что говорит длинно, и досадовал на себя, но думал, что делает это ради большей доступности для слушателей, которые вместо благодарности платят ему выражением равнодушия и неприязненной скуки. Раздражаясь все больше, он решил заговорить с этой публикой более твердым языком и пустить в ход угрозы, которые держал в запасе. Не слыша поднявшегося ропота, он напомнил солдатам, что военно-революционные суды введены и действуют, и под страхом смерти требовал сложения оружия и выдачи зачинщиков. Если они этого не сделают, говорил Гинц, то докажут, что они подлые изменники, несознательная сволочь, зазнавшиеся хамы. От такого тона эти люди отвыкли.
Поднялся рев нескольких сот голосов. «Поговорил. Будет. Ладно», – кричали одни басом и почти беззлобно. Но раздавались истерические выкрики на надсаженных ненавистью дискантах. К ним прислушивались. Эти кричали:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.